Литературные фантомы
И. Я. Словцов

Е. Л. Милькеев

Е. В. Кузнецов


Под одной обложкой опубликованы три автора, судьба которых так или иначе связана с Тюменью, Тобольском. Одни имена (Е. Милькеев и Е. Кузнецов) практически ничего не говорят даже филологам. И. Словцов известен для большинства из нас как бывший директор Александровского реального училища.

Нынешний том – попытка представить творчество этих авторов, которые мало известны массовому читателю.





Литературные фантомы





ЛИТЕРАТУРНЫЕ ФАНТОМЫ


Любой словарь доходчиво объяснит, что фантом – это привидение, это призрак. Но что такое привидение?

«Симпатичное привидение? Это Карлсон», – поведает вам любой трехлетка.


* * *

Мое первое отечественное привидение имело женский облик. Со студенческой скамьи оно преследовало меня, пытающегося понять: что за размытостью образа? В чем красота той женщины, которую силюсь увидеть через вуаль времени, так тщательно накидываемую рассказчицей па лицо фантома. А может, притягательность в несовременном, даже несколько экзотическом имени – Фелицата?

И как следствие – садомазохизм, стремление еще и еще раз попасть на один и тот же экзамен, дабы услышать заповедный вопрос о неизвестно чем, увиденном вдали. И вообразить ту очаровательную всадницу, скачущую на коне в голубую даль, оставляя за собой Пыль (да, с большой буквы), которая красной нитью проходит не то что через произведение, а прошла через всю мою жизнь.

Эта Пыль вряд ли напоминала туманность блоковской Незнакомки. Она скорее всего была из аксеновской страны Халигалии, о которой знал лишь герой «Затоваренной бочкотары». Знал один во всей Вселенной. И только он мог поведать всем живым и неживым существам про загадочную, чудесную страну, в которую не пускали всех подряд, дабы не испортить имидж единственного специалиста по халигалийцам, который мог от этого потерять привлекательность дня всего человечества.

Эта Пыль сформировала во мне крутые комплексы. Я чуть ли не с седьмого класса знал светловское: «Теофиль Готье – это звучит эрудицией». И только лет через десять этот импортный (тогда еще не знал, что бывают такие слова) фантом материализовался дня меня белым худлитовским двухтомником, который в конечном итоге я подарил своей старой подруге Наде Швейбельман. Ей он был нужнее. Не хотелось, чтобы эта очаровательная женщина с плодовитостью крольчихи рождала ничего не говорящие имена. Ее студент должен был знать Теофиля Готье не только с голоса преподавателя: в стране советов, как и в стране Халигалии, случалось такое нередко: халигалийцы – народ отчаянно вечный.


* * *

У моего первого студенческого привидения было красивое имя. Надежда. Надежда Лухманова. На лекциях в университете нам рассказывали, что она чудесная писательница. Что ее книги выходили задолго до Великой Октябрьской. И еще, что отдельные экземпляры, ставшие уже раритетами, старательно прятались в сундучках особенно бережливых.

Затем к первому имени прибавилось много новых, так что к получению диплома мог (да и не только я) рассказывать о незнакомцах (незнакомках) на любом экзамене нечто из занимательного литературоведения: мол, тот (та) издавался (издавалась) задолго до Великой Октябрьской; отдельные экземпляры стали раритетами и попрятались по сундучкам; имевшимся в библиотеках – вынесены мерзкими халигалийцами. Как говорили в то время: стандартный ответ провинциального студента, стремящегося получить классическое филологическое образование.


* * *

Этот том объединил три имени, практически (теоретически – да!) неизвестных современному читателю. О Е. Милькееве нет-нет, да и говорят литературоведы. А вот посмотреть единственный томик поэта в библиотеке В. Жуковского, которая хранится в Томском университете, не каждому позволено. А ведь Евгений Лукич – земляк П. Ершова, бывавший неоднократно и в Тюмени.

Не менее экзотична подборка в прошлом директора Тюменского Александровского реального училища И.Я. Словцова, который, как выяснилось, пытался писать прозу, стремился реализовать наклонности публициста. Все, что попало в том «Литературных фантомов», – результат удачливых поисков составителя. И не исключено, что в творчестве Ивана Яковлевича было немало более удачных вещей, которые пока все еще недоступны даже знатокам всего опубликованного нашим земляком.

Появление в обойме Е.В. Кузнецова, бывшего дважды редактором «Тобольских губернских ведомостей», обусловлено другой причиной. Литературное краеведение уже успело канонизировать отдельных писателей, считая, что уж во всяком случае тюменский (тобольский?) XIX век изучен досконально. И белых пятен там нет. Увы, это далеко не так. Имя Евгения Васильевича – прекрасное тому подтверждение.


* * *

Любой словарь доходчиво объяснит, что фантом – это привидение, это призрак. Но что такое привидение?

На это очень сложно ответить. Особенно когда удается познакомиться с ним...



    Ю. Мандрика




СЛОВЦОВ









Одна великая актриса в ответ на статью к своему юбилею сказала автору: «Благодарю за блистательный некролог». Боже мой, какое это неблагодарное дело – писать о человеке достойнейшем, еще при жизни заслужившем всеобщее признание, о человеке, состоявшемся во многих областях знаний, общественной деятельности, человеке, который сделал столько и достиг такого, что этого хватило бы не на одну жизнь...

Страшно писать о таком человеке, во-первых, потому что осознаёшь собственную никчёмность, ничтожество и тебя одолевают сомнения: можно ли тебе вообще писать о нём, а тем более анализировать его «жизнь и творчество», давать оценки, а во-вторых, потому что всегда есть соблазн хорошего человека «сделать» ещё лучше.

Если написать формальную биографию этого человека, то может показаться, что жизнь его была легка и безоблачна: он удачно женился, его научная и служебная карьера складывалась гладко и благополучно. Так что биография его вполне могла бы сойти если не за некролог, то за образчик агиографической литературы. Но святых людей не бывает.

В Тюмени есть немного мест или учреждений, которые носят чьё-то имя – Текутьевское кладбище, ленинская баня, сквер Немцова, библиотека им. А. Пушкина, концертный зал им. Ю. Гуляева, музей им. И. Словцова. Если бы сто лет назад в Тюмени кто-нибудь спросил, кто такой Словцов, на него посмотрели бы как на идиота. Его знали все. Его и сегодня помнят многие, ну по крайней мере слышали... И тем не менее кое-что освежить в памяти, я думаю, нелишне и даже уместно.

Словцов Иван Яковлевич родился 17 ноября 1844 года в Тюмени. Его отец Яков Корнильевич – преподаватель Тобольской духовной семинарии, а затем кафедральный протоиерей в Ялуторовске происходил из семьи потомственных священников. Предки Словцовых (правда, до начала XIX века они именовались Сло_п_цовы) переселились на Урал с Русского Севера – из-под Устюга Великого ещё в начале XVII века. Прославил род Словцовых Пётр Андреевич – историк, поэт, публицист, автор «Исторического обозрения Сибири», товарищ Сперанского[1 - Беспалова Л.Г. Сибирский просветитель. Свердловск, 1978.]. Пётр Андреевич и прадед Ивана Яковлевича были родными братьями. Итак, Иван Словцов – сибиряк в нескольких поколениях. Уже само место появления па свет во многом определило его дальнейшую жизнь. В этом заключался не слишком явный, скрытый драматизм его провинциальной судьбы. Вопреки семейной традиции отец отправил сына учиться не в духовную семинарию, а на физико-математический факультет Казанского университета. Через четыре года после его окончания двадцатипятилетний Иван Яковлевич становится преподавателем Сибирской военной гимназии в Омске, а ещё через десять лет, в 1879 году, его назначают директором Тюменского Александровского реального училища. Неплохая карьера для тихой, безмятежной и безбедной жизни провинциального чиновника. Но его дарованию было тесно в рамках отведённого ему «Табелью о рангах» места. В Омске начинается его увлечение историей и географией Сибири. Результаты этого «хобби» были потрясающими. За десять лет во время ежегодных экспедиций по территории Западной Сибири и Казахстана Словцов собрал богатейшую естественно-историческую коллекцию, которой восхищались многие известные учёные того времени. В 1876 году тридцатидвухлетнего преподавателя провинциального училища (мыслимо ли!) избирают членом-корреспондентом Шведской академии, членом распорядительного комитета и вице-президентом Сибирской секции третьего международного съезда ориенталистов (востоковедов) в Санкт-Петербурге.

Широта его интересов потрясает. О чем он только не писал: о киргизах, калмыках и самоедах, об археологических памятниках и библиографии Тобольской губернии, о распространении и урожаях сибирского кедра, о кустарниках и травах, о соловьях, о женском образовании, о хранении музейных предметов, о необходимости сооружения железной дороги до Тобольска и прочая, прочая...И ни в чём он не был дилетантом. Достаточно взглянуть на названия хотя бы нескольких работ из его обширной библиографии, чтобы уже никогда не усомниться в этом. Вообще это не совсем справедливо, что именем Словцова назван только Тюменский краеведческий музей. Музей – лишь одна из сторон его творчества, таланта, наследия... «Своим» его считают специалисты многих отраслей знаний: историки, археологи, востоковеды, этнографы, палеонтологи, зоологи, ботаники, географы, музееведы, педагоги...

В Тюменском реальном училище Словцов проработал почти три десятка лет. Оп создал там фундаментальную библиотеку, в которой имелось более девяти тысяч томов, естественно-исторический кабинет с несколькими отделениями, политехнический кабинет с разнообразными станками, моделями паровых машин и, конечно, музей. Добрая слава о Тюменском реальном училище распространилась далеко за пределы Сибири и Урала. В этом, без сомнения, в первую очередь заслуга Словцова.

Ему было всего тридцать пять, когда он стал директором, а мы привыкли представлять его старцем с длинной седой бородой, таким, как на фотографиях и в воспоминаниях его учеников... Один из них С.И. Карнацевич писал: «Словцов был крупный мужчина, но уже инвалид, по-видимому, после бывшего кровоизлияния в мозг. Он волочил одну ногу и ходил всегда с палкой с резиновым наконечником»[2 - Карнацевич С И. Воспоминания. Рукопись. Фонды Тюменского областного краеведческого музея.].

Его самозабвенная работоспособность восхищает бесконечно. Зачем нужно было уже немолодому, больному человеку, директору, у которого – уйма текущих административных и прочих забот, самому преподавать естествознание в младших классах и не просто читать лекции, а, к примеру, совершать пешеходные экскурсии за город. Директор, правда, ехал в коляске. Эти уроки навсегда запомнились его ученикам. Детская память – штука странная, по какому принципу она выхватывает из потока событий именно это, а не то? Кто знает? Важное и «судьбоносное» нередко забывается, а запоминаются какие-то мелочи. Ученики, например, помнят, как на уроке по географии они посадили под кафедру самого маленького по росту ученика, дали ему учебник и свечку. Иван Яковлевич, по обыкновению, уселся на стул и стал вызывать учеников к ответу по карте. Благодаря суфлёру ученики отвечали бойко, а сидящие за первой партой усиленно демонстрировали, что губы их сжаты и они не подсказывают. Словцова любили. «Веселый был, – вспоминал другой его ученик В.Г. Молодых. – Как начнёт на уроках шуточки отпускать, весь класс покатывается. Писал язвительные фельетоны в «Тобольских ведомостях»... Имел он одну слабость – не мог выносить начальницу женской гимназии. Она приехала откуда-то в Тюмень, ростом высокая, считала себя образованной, передовой женщиной. На одном из педагогических собраний они поссорились между собой и сделались непримиримыми врагами. С тех пор он не упускал случая поязвить начальнице»[3 - Материалы научно-практической конференции «Словцовские чтения», поев. 150-летию И.Я. Словцова. Тюмень, 1995. С.156.]. В 1905 году в училище начались беспорядки. Старшие классы, несмотря на угрозу наставников и самого директора, сидевшего па скамье под часами, с пением «Марсельезы» покинули классы... А, выйдя во двор, кто-то даже пустил камнем в окно директорской квартиры.

Мальчишки называли директора Барбос, потому что у него была привычка – свою большую седую бороду при разговоре он почему-то наматывал на руку, издавая при этом какие-то звуки, напоминающие хрюканье.[4 - Карпацевич С.И. Воспоминания. Рукопись. Фонды Тюменского областного краеведческого музея.] Клички, наверное, есть у всех учителей. Обидные и не очень, уничтожающие и даже приятные. Дети есть дети. Точные в наблюдениях, беспощадные в оценках. В нашей школе, я помню, были Пискля, Фиговая Формула, Кнопка, Мама... Как бы мы ни относились к ним тогда, сегодня вспоминаем с нежностью и благодарностью. В Тюменском реальном училище в начале века жили Пим и Мизгирь... Наверное, это своеобразное проявление детской «любви» и расположения. Есть в этом что-то неформальное, тёплое, семейное, человеческое...

Откуда у него брались силы? Помимо преподавательской и административной работы Словцов был неутомим как общественный деятель. Он читал публичные лекции, был председателем педагогического совета Тюменской женской прогимназии, был председателем комитета помощи голодающим, председателем комиссии по производству переписи в г.Тюмени, участвовал в работе выставок, писал статьи в «Тобольские губернские ведомости» и «Сибирский листок». Он сам писал отчеты о работе училища, чертил таблицы и графики. В свободное от всего этого время он занимался наукой.

Все, что делалось Словцовым, не оставалось незамеченным и неоцененным: многочисленные ордена, благодарности, периодические надбавки к пенсии, избрание почетным мировым судьей, назначение цензором тюменской «Сибирской торговой газеты»... Иван Яковлевич всегда был осторожен в оценках и суждениях, никогда не обострял отношений с власть предержащими, был с ними подчёркнуто вежлив[5 - Копылов В.Е. И.Я. Словцов – директор реального училища // Ежегодник ТО КМ. Тюмень, 1992.].

Словцов был дисциплинированным, исполнительным чиновником, верноподданным гражданином, человеком, в меру честолюбивым, и ему отнюдь не безразлично было официальное признание. Свою первую коллекцию, собранную ещё в Омске, в 1872 году он передал в музей Петербургского педагогического института. Поступок может показаться странным, ведь нужда в этих материалах не отпала и в самом военном училище, где Словцов тогда преподавал, да к тому же в конце 1860-х годов открылся музей в Тобольске... Хозяин – барин. Наверное, ничего странного в этом и нет. Это была первая попытка прорваться за пределы провинциального круга, да к тому же коллекция быстро восстановилась и пополнилась. Пройдут годы, но первая в жизни официальная благодарность из столичного учреждения не забудется никогда. В своём пространном служебном формуляре он всегда будет упоминать об этом факте. В 1876 году богатую коллекцию окаменелостей из окрестностей Омска Словцов подарил руководителю шведской экспедиции по Енисейскому Северу доктору Тэлю, за что Шведская Академия избрала его своим членом-корреспондентом. После экспедиции Западно-Сибирского отдела географического общества в Кокчетавский уезд летом 1878 года часть находок, среди которых были четыре большие каменные бабы, Словцов подарил музею географического общества. В 1891 году страшная беда постигла коллекцию Ивана Яковлевича. Половина его собрания, и при том лучшая половина, сгорела в Москве во время транспортировки в Петербург для показа в Российской Академии наук. Оставшуюся часть коллекции в том же 1891 году Словцов продал тюменскому купцу Н.М.Чукмалдину. А Чукмалдин значительно пополнил её и подарил городу, реальному училищу, т.е. тому же Ивану Яковлевичу... Словцовское собрание ещё не раз подвергалось разорению – и в царское, и в советское время. Но, несмотря на все потери и утраты, подарки столицам и заграницам, то, что осталось, и по сей день составляет «золотой фонд» Тюменского областного краеведческого музея.

Не знаю почему, но возникают вдруг невольные, может быть, не совсем уместные и даже ошибочные сравнения. Словцовым владели какие-то «центробежные» силы, он всё время старался подарить, отдать, вывезти «своё богатство» за пределы края, где оно было найдено. Очень хотелось бы узнать, но – увы – мы никогда не узнаем, какие мотивы побуждали Чукмалдина благотворительствовать, меценатствовать. Корысть или бескорыстие? Он не был учёным, но, живя в столице и путешествуя по миру, он никогда не забывал родной город, он везде покупал древности и редкости и отправлял их в тюменский музей. Достаточно назвать Царские врата н.XVIII века, серебряные кубки и кресты, кольчуги и пушки времён Ермака, Острожскую Библию И.Фёдорова, Триодь постную 1491 года – первую печатную книгу на славянском языке, да мало ли ещё чего...

Какой-нибудь фаталист сказал бы, что несчастья с коллекциями Словцова происходили не случайно, что всё это – наказания, которые посылала ему Судьба за то, что он пытался противиться её воле. Крупный учёный с мировым именем и провинциальной судьбой, он всю жизнь стремился вырваться за рамки очерченного ему кем-то круга: встречи и знакомства с замечательными людьми, признание иностранных ученых и академии, его связи со столичными вузами и музеями и т.д.

Под конец жизни он вырвался ... В Петербург ... И умер. В октябре 1907 года.

Последние годы его жизни были несладкими. Его ученик В.Г.Молодых писал, что незадолго до смерти он очень изменился, «стал раздражителен, увлёкся одной особой. Пошли, конечно, домашние неприятности», от этого он стал еще раздражительнее. Во время революции 1905 года он, как директор, перенёс много незаслуженных оскорблений...»[6 - Материалы научно-практической конференции «Словцовские чтения», посв. 150-летию И.Я. Словцова. Тюмень, 1995. С.156.]. Уже после отставки Словцова и отъезда к сыну новый директор обвинил бывшего в присвоении четырех картин художника И.А. Калганова...

В Петербурге на Волковом кладбище похоронен Иван Яковлевич Словцов – действительный статский советник, действительный член Западно-Сибирского отдела Русского географического общества, член археологических обществ Финляндии и Берлина. Ученый, чьи работы были известны в Европе и Америке, он был награждён медалями Стокгольмской академии и Русского географического общества. Он был организатором и участником многочисленных экспедиций по Западной Сибири, исходил её всю от Китая до Урала, от Обдорска до Кузнецкого Алатау. Он был знаком со многими замечательными людьми своего времени – немецким естествоиспытателем и зоологом А.Э. Бремом, географом П.П. Семёновым-Тянь-Шанским, адмиралом Макаровым, энтомологом и ориентологом Отто Финшем, шведским учёным доктором Тэлем, соратником Норденшельдта, барнаульским горным инженером С.И. Гуляевым, который стал для Словцова «вторым жизненным университетом» и на дочери которого он был женат.

Ссылки на его труды можно встретить у П.П. и В.П. Семёновых-Тянь-Шанских, в Уральской и Сибирской Советских энциклопедиях, его имя неоднократно упоминается в приложениях и примечаниях к «Истории Сибири» Г.Ф. Миллера. Раскопки Словцова в окрестностях Тюмени были оценены известным археологом графом Уваровым как «блистательный успех». До сих пор он считается основателем Западно-Сибирской археологии каменного века[7 - Копылов В.Е. И.Я. Словцов – директор реального училища // Ежегодник ТОКМ. Тюмень, 1992.]. Его учебники «Краткая физическая география» и «Обозрение Российской империи сравнительно с важнейшими государствами» целое десятилетие переиздавались в Москве на рубеже веков.

В этом сборнике нет его главных крупных научных трудов. Здесь собраны газетные публикации в «Тобольских губернских ведомостях», которые известны сегодня только очень узкому кругу специалистов. Во многом эти работы являют нам совсем другого Словцова – не осторожного и уравновешенного, а ироничною и даже беспощадного к тем и к тому, чего не он принимал в окружавшей его жизни мещанско-купеческой Тюмени, мудрого философа, талантливого исторического публициста. Для многих, как и для меня, станет откровением его обращение к теме истории евреев. Не будем торопиться называть его антисемитом, да и вообще приклеивать какие-либо ярлыки.

Я не собираюсь анализировать его литературное творчество, стиль и слог, его общественно-политические взгляды. Он был прежде всего честным учёным. Думаю, читатель сам сможет оцепить по достоинству эту часть его наследия. Кто-нибудь с высоты сегодняшнего дня снисходительно улыбнётся, кто-то придёт в ярость, будет негодовать и возмущаться, а кому-то прольётся бальзам надушу. Мы разные. Мы все способны делать выводы, и выводы наши будут такими, какие есть мы. Поэтому никому и ничего не хочу навязывать. Если вам интересно – читайте Словцова.



    В. Чупин




ПИСЬМА ИЗ ТЮМЕНИ ПРЕТЕНДЕНТА НА ДОЛЖНОСТЬ ГОРОДСКОГО ГОЛОВЫ


Издание единственно для кротких друзей автора и искателей истины





ПИСЬМА ИЗ ТЮМЕНИ



I



    10 сентября.

Вы, разумеется, знаете, г. редактор, какое непреодолимое желание питаю я сделаться тюменским городским годовою! О, Господи, даже теперь, при одном представлении об этом счастии, дух захватывает от удовольствия. Вот почему, ввиду предстоящих выборов нового состава городского управления, прошу вас дать место заявлению моих прав на эту почётную должность. Уже целых десять лет слепой случай устраняет от управления городом таких людей, как я, а шаловливый жребий выдвигает других лиц, за спиной которых настоящим деятелям приходится обделывать только мелкие делишки. Сплю и вижу, как сменяю я засаленную сибирку на шитый мундир и буду стоять на парадах. Засвидетельствовать почтение и пожать мою руку не побрезгует тогда кто угодно. Словом, хочу быть городским головою, а потому и нужно мне, чтобы читатели ваши не только знали меня за человека хорошего, но и считали человеком практичным, «с должными понятиями». А таким, по самоновейшим воззрениям экономистов, может быть только человек, прошедший огонь и воду; положим, с медными трубами я не знаком, а пройти чрез таковые, по теперешним временам, также необходимо для практического человека, но зато польза шпицрутенов преподана была мне в пору самой цветущей молодости, а потому в благонравии и благонадёжности моих помыслов не может быть сомнения.

Происхожу я не от какого-нибудь кабатчика, которым теперь и вход в городскую думу запрещён, и не от хлыща-чиновника, который даже кров-то отцовский кабатчику заложил. Нет, я сын ветерана-солдата, который всю жизнь готов был пролить кровь свою за отечество, хотя и не представилось к тому благоприятного случая. Учился я в школе кантонистов, а потому и далёк от тех свободомыслия и вольнодумства, которыми заражено теперь большинство городских голов, получивших образование в реальных и коммерческих училищах. Ох, уж эти мне училища, давно бы их в щебень обратил да улицы вымостил. Боюсь свободомыслия, больше геенны огненной, а потому образование детей своих доверил я не школе, а одному благородному джентльмену, сосланному в Сибирь за неблагородные поступки. Итак, читатели должны убедиться теперь, что благонамеренность свою доказал я не только словом, но и делом.

Но мне нужно, чтобы знали вы, милостивые государи, что хоть я и кантонист по образованию, однако же человек «с понятиями», а о практичности моей и говорить не стану. Всему этому обучили меня купцы: сначала Решетинины, а потом Скотинины (вечная им память – теперь покойники); у них я состоял «молодцом на побегушках», приказчиком и, наконец, главным распорядителем. «Хороши же должны быть понятия у человека при таком воспитании!» – воскликнут школянки старшего класса Мариинской школы и зрелые классики в гимназии. Не хочу я, молодые люди, вступать с вами в полемику, скажу только, что не в гимназиях, а именно здесь, в практической школе жизни, на побегушках да на подзатыльниках вырабатываются «настоящие понятия». В семнадцать-то лет я был молодец молодцом, не вам чета; аршин в моих руках становился то длиннее, то короче, смотря по желанию, а весы – так те колебались от одного моего взгляда в какую угодно сторону. Вот как! Ну и путешествия по чужим краям придали бодрость. Польза таковых засвидетельствована даже Карамзиным, «ибо они развивают в нас ум и сердце». Пищу для того и другого извлекал я из поездок со своими благодетелями, то в Ирбит, то в макарьевскую ярмарку. Ну и практических знаний у меня понакопилось, когда раз полсотни пришлось прогуляться туда и обратно на облучке, рядом с кучером. За все труды Скотинин произвёл меня в приказчики, а я, не будь дурак, пристроился к его племяннице, и когда старик умер, собрал его пожитки, да и был таков.

Итак, должны же ваши читатели, г. редактор, убедиться, что я человек благомыслящий, «с понятиями», и достаточно практичный, но нужно мне ещё, чтобы все уверовали, что я гражданин, искренно любящий свою родину. Утверждают, что такая любовь должна выражаться благотворительностью; а благотворителем-де не может быть человек «с понятиями». Утверждение сие совершенно ошибочно, ибо правая рука может с такой же готовностью выражать благотворительность, с какой левая обнаруживать самые широкие «понятия». Когда-нибудь я побеседую об этом предмете пространно и надеюсь защитить положение моё победоносно. Положим, что я успел убедить ваших читателей в честности моей и искренней любви к родине, несмотря даже на то, что имею «свои понятия». Теперь же, спрашивается, желаете ли вы, чтобы такой, как я, человек сидел городским головою города Тюмени? Желаете ли вы? – спрашиваю я. Находите ли вы это выгодным, сообразным с вашими интересами?

Тюмень, известно вам, помойная яма – рассадница всяких болезней. Нужны силы Геркулеса, чтобы очистить эти авгиевы конюшни. Ведь вам должно же быть приятно, когда такой интеллигентный, с понятиями, человек заведёт там чистоту и порядок, каких не найти не только в Сибири, но и во всём отечестве. Так ещё раз спрашиваю: желаете ли видеть меня тюменским городским головою?

Пожалуйста, не удивляйтесь моему вопросу и не подумайте, что я шучу с вами. Да и права вы на это не имеете. Отчего же, спрашивается, не сочли вы за шутку, когда у нас даже некий Борисович и тот мечтал о городской кассе и шитом мундире, но его отвлёк вкусный пирог, испечённый кем-то на золотых приисках. С какой же стати после этого принимать за шутку мой вопрос!

Но вы, может быть, спросите, какова в настоящее время моя профессия? Батюшки мои! Самого-то главного я и не сообщил вам о себе. Каков претендент на должность городского головы – и профессию-то скрывает, подумаете вы. Не беспокойтесь, отвечу вам так же, как отвечаю любознательным спутникам в вагонах железных дорог, когда они интересуются моей особой. Профессия моя – торговля и промышленность! – Чем торговать изволите? – Торгую хлебом в лабазах, а промышляю насчёт гуманных тенденций, т.е. газету издаю. Ныне это в порядке вещей: издательство газет в руках мукомолов, кабатчиков, жидов, просолов и т.п. представителей гласности; поэтому каждая газета, за недостатком содержательности, удовлетворяет подписчиков премиями в виде романов, картин, олеографий, носовых платков и выкроек. Я же, когда буду городским головой, предложу каждому своему подписчику в виде премии к газете полуштоф «Светланы». Этот продукт хоть и не у меня приготовляют, но все же из моих материалов.

Сообразите же теперь, как выгодно избрать меня тюменским городским головою. В лице моём город приобретёт образованного распорядителя, а подписчики на мою газету будут иметь на новый год даровой полуштоф «Светланы», очищенной на водочном заводе моего друга Мокрятникова. А гуманные-то тенденции – вы не во что ставите? Нет-с, извините: с помощью этого орудия в качестве городского головы я устрою такую благотворительность, которая привлечёт в Тюмень обездоленный люд со всей губернии. Устрою я кофейные для немцев, чайные для чиновниц, распивочные для чёрного люда и столовые для всех. Наши дамы будут у меня целыми днями щи разливать да тесто месить; в карты играть перестанут и проигрываться не будут, за что мужья их преподнесут мне в день именин благодарственный адрес.

Впрочем, по этому поводу будет особая трактация; в следующем письме я изложу программу своей деятельности. А теперь спрошу вас в последний раз: хотите ли, милостивые государи, иметь меня тюменским городским головой?


II



    23 сентября.

В первом письме рекомендовал я вам, милостивые государи, свою особу на должность тюменского городского головы, и, вообразите, никто на это в ответ ни единым словом не обмолвился. Одни выжидают, какую дам я программу своей деятельности, а другие давно решили, что с умным головой, по теперешним временам, только «беду наживёшь». «Нам, – говорят они, – нужно голову попроще, незамысловатую». – Как, почему? – спросите вы, удивлённые и поражённые такою неожиданностью. А потому, во-первых, милостивые государи, что у гласных городской думы своего ума достаточно, а во-вторых, в Св. Писании сказано, что умная голова «и во тьме зрящет». Вот этого-то многим и не надобно!

Если так, то Бог с вами, не хочу я служить такому обществу. Предъявляя свои права и способности, я не столько искал почётной должности, сколько имел в виду сделать маленькое неудовольствие доброму Анатолию Алексеевичу и за то именно, что, состоя городским головою, не удостоил он у меня в нынешнем году именинного пирога откушать.

Так, повторяю, не хочу я служить тюменскому обществу, да и выбрать-то меня в городские головы, строго говоря, оно не может, уже по тому одному, что баллотировать себя я не позволю, считая деяние сие в таком общегосударственном деле конституционной проделкой, которая противоречит моим высоконравственным стремлениям. Нам ли, россиянам, в стране земледельческой перенимать механику парламентаризма и конституционизма. До парламентаризма ли тут, когда мы готовы друг с друга последний лапоть стащить и никаких интересов, кроме «шкурных», знать не знаем, да и знать не хотим. История указывает нам только на одну приснопамятную Марфу Новгородскую, которая могла в своей республике народ вольницу держать в «ежовых рукавицах». Наш же городской парламентаризм ведёт к тому, что Прохор да Иван выбирают Петра и Луку, а Пётр и Лука радеют Прохору и Ивану со всей их братией; и так до последнего свата, кума и всего сонма «рука руку моет».

Скажите на милость, какая мне нужда окунуть свою седую голову в лужу разных городских дрязг? Чтобы заслужить память потомства? Да кого из честных городских деятелей помянули вы добрым словом, над чьим прахом мавзолей воздвигли? Неужели не было у вас во главе управления ни одного честного человека? Как не быть, были люди, да оценки-то от вас не выслужили. Вот и служи вам!

Разъяснив, таким образом, почему не можете вы избрать меня городским головой, перехожу теперь к изложению тою, какими благами пользуюсь я в настоящее время и каким бы я был несчастнейшим существом в почётной должности. Теперь я живу, можно сказать, «припеваючи», торгую мукой, издаю газету и не могу безвинно подвергнуться даже малейшей неприятности. Разве только корова, из тех, что гуляют по всем бульварам и улицам, вздёрнет меня на свои рога, но, зная это, я избегаю праздных прогулок по городу. Встретившись на улице «с молодцом из конторских в весёлом настроении», почтительнейше даю ему дорогу и схожу с тротуара в грязь, чтобы не быть сверженным, куда придётся. Хожу я чаще всего в церковь и притом в такое время, когда кабак – «наш отечественный парламент» – ещё закрыт и чающие движения воды сидят пригорюнившись. В церкви хоть я и не стою бок о бок с капитаном-исправником, однако, при большом стечении народа, ревностные богомольцы выдавить из тела мою христианскую душу ни в коем случае не могут, так как пристроился я к одной благочестивой вдовушке, которая ограждена от чёрной публики крепким дубовым барьером. За этим-то барьером душа моя находится вне всякой опасности, и молимся мы со вдовицей едиными устами, единым сердцем и об едином только спасении.

Насчёт благосостояния моего подвергнуться какой-нибудь неприятности я также не могу. Так, например, в случае похищения имущества я даже полицию не беспокою, а отправляюсь прямо в кладовую моего благоприятеля и заявляю свои права на собственность. «Да разве это твоё? Ну, извини, братец, не разглядел!» – только и скажет он мне, возвращая всё до ниточки.

Наконец, чтобы тело моё даже после смерти не попало как-нибудь в волчий желудок (кому же охота похоронить себя в волчьем желудке?), завещаю я похоронить себя не на городском погосте, а в монастырской ограде, где купил я, на всякий случай, аршин землицы рядом со вдовой-благодетельницей.

Видите ли теперь, милостивые государи, как гарантировал я себя от всяких неприятностей? Сравните же теперь моё безопасное положение с тем, какое может постигнуть меня, когда я буду избран тюменским городским головой. Всем известно, что тюменцы – самый несносный народ в мире и на них ничем не угодить. При том между обывателями города господствуют три влиятельные партии: пароходчики, кожевенные заводчики и виноторговцы. Вот и извольте вы первым благотворить, ко вторым снисходить, а третьих не стеснять только – им и этого достаточно. Не ублаготвори я первых, сделай какую-нибудь неприятность, ратуя хотя бы о тех же городских интересах, и восстанут против тебя все поголовно, назовут самодуром, притеснителем, распустят дурную молву по всей обской речной системе, нажалуются и низвергнут тебя с преданием осмеянию да и впредь избирать не будут.

К кожевенным заводчикам нужно относиться снисходительно. Попробуй только заикнуться, что, отравляя воду реки Туры подзолом и ошурками, посягают они на общественное здравие, – поднимется всё Заречье, и докажут вам, как дважды два – двадцать четыре, что наша-де вода, благодаря близости кожевенных заводов, не только безвредна, но даже и питательна. У нас-де есть свои натуралисты, инженеры и юристы, которые не меньше вашего знают. Если бы и нашёлся какой порядочный человек, далёкий от «шкурных» интересов, который бы начал доказывать что-либо, особенно с медицинской точки зрения, то против него поставят адвоката, который старинными сенатскими указами подтвердит ему, что воде в реке Туре такой и быть надлежит, ибо отравлять её дозволено ещё в прошлом столетии, и с тех пор запрещения на это не последовало.

Наконец, стеснение винокуренных заводчиков и кабатчиков может повести к тому, что получишь некоторые повреждения благородных частей организма, как, например, случилось это в Томске с моим благоприятелем Ревуновым.

Как видите, милостивые государи, положение в Тюмени городскою головы таково, что не всякий ему позавидует. Сядут на тебя и поедут сначала пароходовладельцы – вывози, дескать, кляча, на то тебя и в оглобли поставили; запрягут в телегу кожевники, да на тебе же и начнут реку унаваживать – вези, скажут, кляча, на то тебя и выбрали. Ну а если да какой-нибудь сумасшедший поступит с тобой гак же, как в Москве с беднягой Алексеевым? Пример заразителен, а прецедентов к тому в Тюмени немало!

Словом, посрамление или смерть ожидают меня, что бы я не сделал, за что бы полезное для общества не взялся, не говоря уже о том, что у меня явится целая куча соперников, которые рады будут извести меня всячески, лишь бы на будущее четырёхлетие занять моё незавидное положение.


III



    30 сентября.

Положим, милостивые государи, что, состоя тюменским городским головою, не буду я ни посрамлён, ни изгнан, ни лишён драгоценной жизни, а буду таким же самоуправителем, как, например, Рыков в городе Скопине. Что же, думаете вы, выгодно было бы мне променять теперешнее моё материально обеспеченное положение на то, в каком находится городской голова? Так невыгодно, так невыгодно, что я с ужасом помышляю о подобной возможности. Вот вы сами убедитесь в этом, когда сообразите внимательно следующие обстоятельства.

Доходы мои в настоящее время от хлебной торговли да от газетной промышленности простираются до 7.000 рублей. На эти деньги я не только живу в своё удовольствие, но и откладываю «малую толику на чёрный день». Чай пью ежедневно два раза и не вприкуску, а внакладку. Обедаю сытно и вкусно; жена у меня сама стряпнёй не занимается, а нанята «за повариху»[8 - Так называют у нас хороших кухарок, которые, однако, в кулинарном искусстве не достигли степени поварих.] известная Анна Васильевна, которая даже для путейских инженеров обеды готовила. А ведь всем известно, что инженеры да лицеисты хорошо кушать приучаются ещё на школьной скамье – не то, что технологи, лесники и прочие студенты, которым помышлять о едином хлебе не доводится. Полы в комнатах хозяйка мне не моет, а нанимаю я для того острожных баб; разве сызредка, и то не корысти ради, а чтобы не потерять привычки, вымоет она пол в одном моём кабинете. То же можно сказать и относительно стирки белья, которая производится в кухне. Маленькая неприятность состоит единственно в том, что пар вынимаемого из кипятку белья разгуливает на раздолье по всему дому и сильно щекотит наше привычное обоняние. Живу я с семьёй в нижнем, подвальном этаже, поэтому приемные комнаты у меня всегда чисты от пыли и от клопов, которые вообще так беспокоит особ, когда с дороги останавливаются они отдохнуть у нашего брата. Курить я сам не курю, но для гостей из благородных имею гаванские сигары под названием «amatoria», порожние ящики от них наполняю я для своих друзей благовонным Крафтом, потому что обоняние их снисходительно и не избаловано. В именинные дни у меня всегда пирог и сухая закуска: позёмы, балык, муксун, икра от разных рыб, рыжики и прочие произведения наших обширных рек и лесов. Наливки у меня из всевозможных ягод; из ягод же приготовляю я и вина[9 - И, между прочим, так называемую «мадеру-топтунец» из чернослива с бадьяжным настоем, в хорошо очищенной водке.] для повседневного употребления, а бауэровским розливом щеголяю только пред заезжими из губернского города.

Видите теперь, мм. гг., что живу я не хуже покойного Кокорева и за всем этим остаётся у меня некоторая сумма на другие потребности животные и духовные. Так, например, по части удовлетворения потребностей нравственно-эстетических отправляюсь я в театр Текутьева и упиваюсь там до седьмого поту прелестями французских душу раздирающих драм. Посещая эти зрелища, доставляю я удовольствие не только лично себе, но и своему другу – антрепренёру театра, моему коллеге по мучной торговле. Оба мы приняли на себя нелёгкий труд пробуждения в обществе гуманных тенденций: я – путём гласности, а он – чрез посредство Мельпомены, Талии и Терпсихоры. Вечерами музы эти вдохновляют актёров, а днём отдыхают в мучном лабазе, там, где крупчатка сложена. В зимнее время у бедных небожительниц от стужи «зуб с зубом» не сходится, только одним чаишком и отогревают они свои окоченевшие члены. Платят они за наше к ним невнимание самой звонкой монетой. Прекрасная половина человеческого рода в г. Тюмени, насмотревшись французских драм, начинает прибирать к рукам нашего брата. Эмансипация наступает! Попробуй теперь злосчастный муж раскуражиться – «уйду, – говорит ему жена, – и дело с концом; видел, во вчерашнем театре, как Жули бросила Пьеро и бежала с Альфонсом, так и я сделаю!». Ну и мужья тоже – «не дают маху»: чего прежде и в голову не приходило, стало теперь целью всяческих помыслов. Сценическое искусство – великая сила! Оно способно образно и надолго запечатлевать в мыслях и чувствах человека как высокие идеалы, так равно и низменные инстинкты, поэтому служит величайшим орудием развития общества в хорошую и в дурную сторону. Я вот и старик, а всё же, когда, бывало, посмотришь душу раздирающую драму или французский «удивильчик»[10 - Наше тюменское выражение – вероятно, от глагола «удивиться», – означающее водевиль.], приходит желание привести себя в приятное расположение духа и тела. Для этого отправляюсь я в общественный клуб, где имею возможность наслаждаться танцами и учиться деликатному обращению. Правда, старички и старушки здесь очень чопорны, а молодцы чересчур игривы, но что же мешает мне уйти в клуб приказчиков, где всё дышит откровенностью отношений между гостями «за всяко просто и по русскому обычаю вполне нараспашку»? По части потребности в просвещении госпожа смотрительша записала меня членом попечения об учащихся, и, благодаря такой любезности, слушал я в прошлом году за умеренную плату, вопервых, публичные чтения с туманными картинами о кулачных боях вообще и о деяниях купца Калашникова, в частности, а во-вторых, на годичных собраниях этого общества созерцал в маленьком виде всесословную палату общин с участием женского пола и даже под председательством женщины (как мы, однако, определили Европу!). Эти собрания напоминали мне из глубокой древности новгородское вече с тою только разницею, что в старое время, когда разнуздавшаяся публика начинала галдеть, Марфа-посадница из-под душегрейки свой кулак показывала – теперь же публика призывается к порядку мягко, нежно и ласково: «если вы меня любите и уважаете, то прошу умолкнуть», – говорит председательша: шум стихает, и зверь-человек обращается в агнца. Таково, мм. гг., в главных чертах житьё-бытьё моё в Тюмени при 7.000 рублях дохода.

Посмотрите, какое жалкое существование ожидает меня, когда я буду городским головою при том же самом содержании. «Как при том же самом содержании? – спросите вы. – Да разве городской голова в Тюмени жалованья не получает?» Как не получает, получает он более любого директора департамента, вероятно, и мне назначат не менее 3.000 рублей годового содержания, но поймите, мм. гг., что должен я буду за такое вознаграждение свои торговые операции сократить и газету совершенно закрыть. Только под этим последним условием и могут избрать меня городским головою. «Да разве нельзя совместить общественную службу с издательством газеты?» – спросите вы. Никоим образом – отвечу я на это. Как городской голова должен я буду очень многое удерживать в секрете от публикации, а как газетчик – всё это предавать гласности и притом наводить критику на такие деяния, за которые в старое время у членов управы ноздри рвали да в Сибирь ссылали. Самое же главное затруднение будет в том, что цены на жизненные припасы, которые я сообщаю в своей газете, не сойдутся со справочными городской управы, и тогда господа экзекуторы казённых заведений предадут меня анафеме на всех городских перекрёстках. Положим, премия в виде «Светланы» склонит в городской думе на мою сторону всех тюменских виноторговцев, а гуманные тенденции увлекут туда же благотворительных дам и либеральных девиц. Положим, чрез своих мужей и отцов составят они мне большинство на выборах городского головы, даже без всякого ограничения прав на издание газеты, но обсудите и оцените сами вы, мм. гг., в какое безвыходное положение поставляю я себя таким образом!

Иду затем далее. По части альтруизма всякие операции будут обходиться мне при новом моём положении несравненно дороже, чем в настоящее время, и вот по каким весьма простым обстоятельствам. В настоящее время отзывчивость моя на всякое доброе дело даже и границ не знает, а главное, она мне ничего не стоит. Что бы не предприняли для общего блага – общественную ли столовую, обед ли по подписке, музей, ночлежный дом, стипендию – везде и всюду несу я свою посильную лепту. Стоит мне потом только накинуть несколько грошей на пуд моего товара, и жертва моя покрывается с лихвой. «С бедняков по нитке, голому рубашка!» – говорит пословица. Неудобно бывает покрывать таким образом расходы мои только в голодные годы, ибо гешефт становится очевидным, почему я и прибегаю тогда к разным спасительным суррогатам, как-то: мелкий песок, берёзка, камыш толчёный и прочее, и прочее.

Рассудите теперь, во что обойдётся мне такое же проявление альтруизма, когда, по должности городского головы, будет принадлежать мне инициатива проявления благотворительности во всех её видах; покрывать же таковую обычным образом будет невозможно. А представительство, а приёмы в высокоторжественные дни, вы думаете, дёшево обходятся? Не могу же я сам бывать, а к себе никого не принимать! Таких людей у нас в Тюмени с презрением называют «чужа ужна». Скажите на милость, кому охота получить такую репутацию? Итак, в конце концов, видите вы, что от всех высших благ, которыми смягчается горечь нашей будничной жизни, должен я буду отказаться: газету если не закрыть совершенно, то значительно сократить; благотворительные порывы обуздать; а для посещения театра и публичных лекций не будет у меня ни средств, ни времени.

Нет, господа, ни за какие коврижки не променяю я теперешнего моего положения. По назначению от правительства мог бы я ещё стать во главе городского управления, но и то только в надежде получить звание коммерции советника. В этих видах и буду терпеливо излагать вам в следующих письмах программу своего управления. Не назначат меня городским головою, тогда пусть на доброе здоровье заместитель мой воспользуется этим проектом: дело от этого ничего не проиграет. «Каков, – скажете вы, – претендент: ещё в головы не попал и заслуг не обнаружил, а уж к награде приговаривается; да ведь звание-то коммерции советника к генеральскому чину приравнивается?» Эх, господа-господа, да кому на роду написано, того и из дьяконов мандарином сделают! Вот в Китайской империи, например, генеральские-то чины жёны своим мужьям в шахматы выигрывают. На такой фокус, разумеется, я не рассчитываю, но надеюсь заслужить почётное звание верной своей службой на пользу отечеству. За всем сим не думайте, что одно только честолюбие руководит моею настойчивостью; в следующем письме изложу я и другие к тому законные причины.


IV



    6 октября.

Из предыдущих писем моих должны наши читатели прийти к убеждению, что едва ли подобный мне благомыслящий и «с понятиями» гражданин решится связать себя с тюменским обществом, а тем более поставить себя от него в зависимость. Да, и, однако ж, я желаю, чтобы правительство назначило меня головою городского управления. Поверьте, не одно тщеславие руководит мною, нет, мм. гг., не настолько ещё мелочны и низменны мои стремления! Намерения мои чисты и цели возвышенны! Дело в том, что, сколько мне известно, финансовые средства города и вообще ресурсы его всякого рода находятся в состоянии, близком к банкротству; так вот я и желаю спасти от такого моих милых сограждан.

Имею я также в виду и проучить их за одну скверную неприятность, которую они раз мне сделали. В чём заключается эта неприятность, не скажу вам теперь, но потомки ваши узнают о ней из моих записок, над которыми я давно уже работаю. Много тайн узнает потомство из этих записок, таких тайн относительно некоторых персон, что персоны эти даже в гробу будут переворачиваться при чтении об их подвигах. Чтобы кто-нибудь из вас, мм. гг., не похитил мои труды или не пожрало таковые пламя пожаров, намерен я поместить их в несгораемых шкапах английского банка рядом с многообещающими мемуарами маститого немецкого канцлера. Открою вам, господин редактор, по секрету, что первая часть моих записок окончена и заключается в них, между прочим, одна статья о том, какими путями создались тюменские капиталы и куда девались они в последние тридцать лет; другая – о том, как прозябаем мы вдали от просвещённых центров и как от скуки некие молодцы «саврасы», с университетским даже образованием, отогревают себя в жарких банях, поддавая на каменку вместо воды шалонское шампанское. Однако я заговорился.

Ещё в первом письме обещал я изложить вам, мм. гг., программу своей будущей деятельности и только теперь, после длинного предисловия, решаюсь приступить к этому. Но прежде всего нужно мне, чтобы сознали вы, господа, что стоите на краю пропасти и находитесь в состоянии полной беспомощности. О, нечестивый город Тюмень! Денег на чёрные дни ты не припас, а земельные имущества, как говорят, профершпилил. Проигрался-то ты, очевидно, не с похмелья, а по невежеству. Будешь влачить теперь свою жизнь постылую, как чиновник гаванский[11 - Отдалённый уголок Петербурга называется Галёрной гаванью; он населён преимущественно бедными чиновниками разных учреждений Петербурга.]! Банкротство и неминуемое банкротство ожидает тебя!

Вы думаете, я шучу: готов дать руку на отсечение, если этого не последует. Оглянитесь только на своё хозяйство. Вода в водопроводах испорчена, да и действовать-то они скоро у нас откажутся по той простой причине, что трубы давно перегнили; водокачка разрушается, мост чрез Тюменку грозит крушением, а будущая каменная мостовая, думаете вы, мало потребует расходов? Сообразите только, что чрез каждые полгода будет она заплывать грязью, которая потребует устранения, а ремонт-то, ремонт-то во что обойдётся! Один велеумный ритор, из гласных, разумеется, хотя и доказывал мне, что мостовая «стелется-де по всем техническим требованиям», однако местами её так низко (не по уровню) упрятали в землю, что даже с улицы во двор не въедешь[12 - Против дома Колмакова и лавок.]. Подумайте, подумайте только, какие расходы предстоят вам и чем вы их покроете!

Должны же вы были памятовать, что всё в этом мире тленно и не вечно, а капитальные городские постройки сооружены вашими отцами и дедами. В то самое время, когда русского парламентаризма не было и когда городские доходы простирались не более 20.000, предки соорудили вам гостиный двор, загородный сад, водопроводы, мосты, бульвары и прочее, и прочее. Спрашивается, что сделали вы за время дарованного вам самоуправления? Воздвигли ли хотя одно городское здание, церковь, школу? Ничего не сделали, несмотря на то, что на некоторые сооружения даже и деньги давно собраны. Нетрудно догадаться, что говорю я о той часовне, которую тринадцать лег готовитесь вы выстроить, но не можете только прийти к соглашению, какую часть города ею украсить.

Разумеется, во всём этом нельзя винить теперешнее городское управление с его руководителем. Боже меня упаси от этого! Сколько известно, наш состав городской управы проникнут самыми благородными побуждениями, но старые грехи скоро не выправишь. Всему виною опять-таки парламентаризм, играя в который в течение двадцати лет, большинство русских городов достукалось до поразительных фактов нерадения к общественным интересам и злоупотребления ими для личных целей. Весь этот период можно охарактеризовать бесконтрольностью, безответственностью и безнаказанностью. Самоуправление, дарованное Верховной Властью, как summum jus. Оказалось всюду на практике summa injuria.

Постигаете ли, по крайней мере, мм. гг., своё беспомощное, безвыходное положение? – спрашиваю я. Желаете ли вы сойти с того скользкого пути, на котором находитесь? Горестное положение ваше известно мне давно; десять с лишним лет помышляю я, как бы помочь вам, и потому в зрелости моих мероприятий, надеюсь, сомневаться не будете.

Кто хочет приготовить зайца под соусом, нужно сперва поймать зайца, говорят наши друзья-французы; гак точно и здесь: чтобы сделать вас счастливыми и богатыми, нужны прежде всего деньги, деньги и деньги. По моему мнению, нужны ещё хорошие распорядители. Будь у меня подбор подобных хороших распорядителей, деньги мы из земли ковать станем и будет у нас их сколько угодно. Стало быть, прежде всего нужно реформировать состав городского управления и реорганизовать канцелярию.

Настоящая городская дума даже помещения благоустроенного не имеет. Скажите на милость, какой порядочный делец с мало-мальски культурными привычками решится остаться даже на несколько часов в ужасной атмосфере городской управы и подвергнуть себя истязанию клопов, которые завели свои колонии в мебели ещё с прошлого столетия? Как вы думаете, отчего господа гласные до сего времени так редко посещали городскую управу и так не бережно относились к своим обязанностям? А оттого, собственно, что помещение для заседаний казалось им мало уютным и неопрятным. Антре хуже, чем в порядочном ночлежном доме; зал для совещаний мал и загромождён мебелью, которую давно пора бы пожертвовать в Тобольский археологический музей; кабинета для уединения членов нет, а потому для секретных совещаний отправляются они в холодные сени. Согласитесь, ведь это же ни на что не похоже!

При вступлении в управление городом прежде всего займусь я проветриванием, т.е. вентиляцией помещения городской управы. Для канцелярии найду другое помещение и соединю его телефоном со столом городского секретаря, благо теперь затея эта ничего не стоит. В благоустроенной думе, по моему мнению, должен быть зал для заседаний, зал для уединения и зал для думских собраний в свободное от занятий время. Будь только у нас в распоряжении зал для собраний, тогда мы и в клуб не станем ходить. В думе совершали бы мы разные акты, читали бы публичные лекции, устраивали бы общественные балы в высокоторжественные дни; а главное, после продолжительных и шумных заседаний могли бы мы получить здесь отдохновение и рассеять злобу дня, как бы горька она нам ни показалась. Разумеется, стены зала я украшу портретами бывших градоправителей, чтобы не было нареканий в недостатке к ним внимания; под небольшой нишей устрою буфет, где гласные могут найти во всякое время стакан чаю и бутерброд. Разрешение вина будет допущено только в дни высокоторжественные, а, впрочем, в этом последнем случае воспользовался бы я указаниями всеоправдывающих обстоятельств.

Замечаете, как это всё обдумано и вяжется одно с другим! Прощайте до следующего письма, в котором буду излагать вам, как среформирую я городскую управу и переустрою канцелярщину.


V



    13 октября.

Руки прочь! – говорит думским дельцам новое городовое положение. Оно призывает господ гласных сбросить с себя тот исторический халат, в котором развилась русская лень и который пером Гончарова назван «обломовщиной». Сбросить, говорю, или подобрать так, чтобы не препятствовал он быстрому безостановочному ходу вперёд. Необходимо это, милостивые государи, потому, собственно, что условия общественной жизни предъявили нам много таких требований, о которых до сего времени мы и помышлять не могли. Всем известный надворный советник и кавалер Порфирий Никитич Усекновенный сказал бы теперь, что «наступили для гласных городской думы времена жестокие и порядки строгие!».

Подумайте, сколько на первый раз придётся создать нам разных инструкций, правил, обязательных постановлений, распоряжений и прочее, и прочее. По необходимости думские заседания увеличим мы как по количеству, так и по их продолжительности. Вот почему, господин редактор, надеюсь я, что читатели наши вполне одобряют прекрасную мысль насчёт небольшого буфетчика, о котором говорено было в предыдущем письме моём. Не улыбайтесь, пожалуйста, милостивые государи, – в моих словах не вижу я ничего такого, что заслуживало бы осмеяния. Угощение при отправлении служебных обязанностей проголодавшихся чиновников чаем и кофе принято теперь во многих казённых и частных учреждениях. Почему же, спрашивается, не воспользоваться и нам указанием опыта?

За всем тем, как бы «изба не была красна углами», как бы не были благоустроены думские помещения, всё же разумное управление городом будет зависеть от благонамеренности и благонадёжности моих сотрудников. Но, согласитесь, что служить под руководством такого способного и «с понятиями» человека, каков ваш покорнейший слуга, сочтут для себя за великую честь самые лучшие деятели. Разумеется, чести этой будут добиваться и многие выскочки, но мы их политично отстраним и изберём только трёх членов управы, считая число три символическим и многообещающим.

Первому члену управы поручим мы городскую кассу и все сборы городских доходов; как видите, нужен здесь человек честный, грамотный и с хорошими познаниями по счётной части. Протежировать на эту должность буду я тому самому благоприятелю, к покровительству которого, как сказано было ранее, прибегаю в случае похищения моего имущества. Имя и отчество гражданина сего позволяю себе удерживать в секрете; скажу только, что будущий делец образован и ловок, умеет хорошо считать, насчитывать и обсчитывать, а в бухгалтерии, как говорится, «собаку съел». «Вероятно, кабатчик какой-нибудь!» – подумаете вы. «Может быть, может быть...», – отвечу я, но, во всяком случае, кабаки и трактиры его под чужим именем значатся.

Не так проста функция второго члена управы, которому вверим мы часть санитарную, водоснабжение города, присмотр за перевозами чрез реку и за промышленными заведениями. Сложные обязанности требуют на эту должность человека интеллигентного и с познаниями. А слабость наша, как известно всякому, в том-то и заключается, что тюменская интеллигенция крайне бедна капиталом, а капитал крайне беден образованием. Вот почему, милостивые государи, при выборе кандидата на эту должность будем мы иметь в виду только одну талантливость. Талантливый человек, состоя на службе, может и наукам у нас обучаться. Для этого в проектированных мною залах городской думы предполагаю я устроить публичные лекции – сначала по санитарной части, а потом и по гидравлике. На первую кафедру приглашу врача из западного края и притом иудейского вероисповедания. Выказав такую религиозную терпимость и внимание к еврейству, надеюсь впоследствии получить кредит у французских банкиров, в котором встретится нам безотлагательная надобность. Назначив по пяти рублей за каждый час, в прибавок разрешу я своему лектору, когда думские залы будут свободны, развлекаться там излюбленным «ганделем». Перспектива «ганделя» действует на сердце жида неотразимо, почему вполне надеюсь, что в доцентах санитарии недостатка у меня не встретится.

На кафедру гидравлики завербую я доморощенного профессора физики и агронома. Скажут, пожалуй, мне, что лектор этот будет «не то во». Я и сам думаю, что «не тово», но нужно отдать справедливость – человек он милый и покладистый. Делать доклады в учёных обществах имеет он непреоборимую склонность, а потому уповаю, что предложение моё примет с радостью и будет читать нам лекции gratis, т.е. безвозмездно. В вознаграждение за груд позволим мы ему именовать себя на визитных карточках профессором гидравлики и доктором физики. Пусть по крайней мере в воображении вознаградит он этим своё научное убожество.

Лекции лекциями, но нужно мне, чтобы сотрудники мои могли проверять и самого лектора, а для этого при городской управе предполагаю я основать популярно-научную библиотеку, в состав которой по интересующим нас предметам войдут сочинения, указанные ниже в примечании[13 - Бензингер. Об оздоровлении городов. Фёдоров. Об удалении нечистот из городов. Эрисман. Различные способы удаления нечистот из городов. Панаев. Земляная система оздоровления городов. Доброславин. Гигиена. Флюге. Руководство к гигиеническим способам исследования. Кениг. Водоснабжение. Кольдевин. Книга по гидравлике, и прочее.].

На обязанность третьего члена управы возложим мы оценку недвижимых имуществ, выдачу планов, разрешение и наблюдение за постройками и сооружениями общественных и частных зданий и прочее, и прочее. Избранное лицо должно будет, во-первых, изучить «от корки до корки» строительный устав, а во-вторых, для развития художественно-архитектурного вкуса познакомиться хотя с «Хозяйственным Строителем». Журнал этот полезен во многих отношениях и потому войдёт в состав думской библиотеки. Но так как предстоит нам надобность в капитальнейших городских сооружениях, каковы собор, гостиный двор, школы, сады, фонтаны и прочее, то для руководства моему сотруднику по постройкам выпишу я труд Иосифа Дурма Hadbuch der Architrctur. Первый выпуск знаменитого «гандбуха» вышел в свет, когда я был ещё юношей, а последний увидят, вероятно, мои дети и даже внучата. В тридцатом томе этого обширного сочинения кропотливый немец, окончив с постройкою зданий вчерне, приступил к трактации о сооружении парадных лестниц; судите сами – сколько ещё предстоит ему труда, чтобы завершить своё предприятие?

Такими-то благоразумными распоряжениями намерен я поднять умственное развитие моих сограждан и пополнить пробел в познаниях моих сотрудников. Много, много хлопот предстоит мне на первых шагах общественного служения. Да, господа, не будь 1967 статьи городского положения, которая устраняет женщину от участия в городском самоуправлении, не то бы было. Весь состав городской управы ангажировал бы я тогда из прекрасного пола; но чего нельзя – о том и говорить нечего.

Перехожу теперь к преобразованию думской и управской канцелярии. Весь штат её, как известно, состоит из лиц по найму, правами государственной службы не пользующихся. Поэтому, уверен я, не будет мне никакого затруднения организовать его из девиц одобрительного поведения. Ввиду предполагаемой реформы в женском образовании завербую я к себе тех педагогичек, в образовательных правах которых интеллигентные родители «искали суррогата материального обеспечения» («Рус. Ведом.») и остались в своих надеждах обманутыми. Означенною мерою приобрету я сочувствие всех прогрессивных органов русской печати и укажу путь тысячам бедных девиц к честному заработку. Скажите на милость, что мешает женщине заниматься в городской управе канцелярским трудом? Ведь допущена же она к занятиям по управлению железными дорогами и по телеграфному ведомству? В Америке, например, по последней переписи, число женщин, занимающихся свободными профессиями, достигло 250.000[14 - В этом числе насчитывается 110 женщин-адвокатов, 165 женщин-пасторов, 320 писательниц, 580 занимающихся журналистикой, 2061 художница, 2136 женщин-архитекторов, 5135 состоящих на службе правительству, 2438 женщин врачей и хирургов, 13182 учительницы музыки, 21.071 женщин-бухгалтеров, 155.000 учительниц и прочее.]. Они подвизаются там на различных служебных поприщах, где требуются ум, осторожность и энергия. В занятиях девиц по городскому управлению заключается, кроме того, глубокая внутренняя логика. Сообразите, как приятно будет родителям видеть детей своих в общем труде на пользу общественную. Эта реформа послужит, наконец, к смягчению нравов моих сограждан, а сколько деликатности внесёт она в их взаимные отношениях, особенно при обсуждении спорных вопросов, когда затронуты «шкурные» интересы двух противоположных сторон. Дружить с прогрессом, так дружить! В качестве городского головы исхлопочу я введение в нашей женской гимназии преподавания бухгалтерии и основ городового положения. Ввёл бы я ещё латинский язык, но боюсь обременить молодые умы чрезмерной многопредметностью. Знай наши прогимназистки латинский язык, сколько мы фельдшериц могли бы из них приготовить?

Преобразование канцелярии поведу с должной постепенностью. Управского секретаря замещу я особой пожилой, преимущественно из оставленных за штатом начальниц прогимназий, с правом составить себе на службе «приличную партию». По моему мнению, в этой должности должна быть дама высокого роста, стройного телосложения, сухощавая, смуглая, энергичная; по душевным качествам: приветлива, находчива и словоохотлива (однако не болтлива); специальные познания её должны быть в русском языке и арифметике. В бухгалтерский стол нужна старая девица, потерявшая надежду на замужество и при этом утратившая свою привлекательность. Она должна быть мало общительна и мало разговорчива, ибо бухгалтерия требует напряжённого внимания и образцовой тщательности. В качестве помощниц вышереченной особе назначим мы трёх девиц средних лет с отличной аттестацией по каллиграфии и арифметике. В распорядительный стол, где будет сосредоточена выдача справочных цен, свидетельств на трактиры, постоялые дворы и прочее, и прочее, помещу я двух педагогичек – специалисток русского языка. Одна из них должна быть блондинка с великорусскими чертами лица, а другая – смуглая южанка, по возможности с классической профилью. Второй стол будет занят делами по городской больнице, по острогу и по воинской повинности; здесь же будут выдаваться свидетельства на звание почётных граждан. Сюда ангажирую я одну фельдшерицу и одну специалистку арифметики; знание русского языка обязательно для обеих, зато красота и миловидность могут быть необязательны. Должности столоначальников упраздняются, а журналистом может быть девица из не окончивших курс прогимназии.

Гуманности-то, гуманности сколько в моём проекте! А главное, обойдётся мне вся эта музыка делопроизводства вдвое дешевле, чем обходится она в настоящее время. Имейте в виду при этом, милостивые государи, что дамы вообще не любят бесполезного бумагомарания, а потому и расходы на канцелярские принадлежности значительно сократятся. Чтобы поддержать похвальную бережливость в этом отношении, все распоряжения своим сотрудникам, т.е. членам управы, которые занимают место за одним со мною столом, буду делать я не письменно, как обыкновенно заведено в городских управах, а устно.

Батюшки мои, отцы родные! Кажется, всё предусмотрено, а о юрисконсульте-то я и забыл. Как же можно но нынешним порядкам вести ответственное дело и без такой особы? Можно было это только в глупое старое дореформенное время, когда городской голова не умел даже фамилии своей подписать. Но откуда же, спрашивается, возьму я такую персону? Все наличные адвокаты-юристы прямо или косвенно связаны контрактами с тройственным союзом пароходовладельцев, кожевенных заводчиков и виноторговцев. Думая объявить войну этой коалиции, могу ли я пользоваться услугами их споспешников? Превосходная мысль! Вспомнил я, что есть у нас Лейба Мойшович Ширман – единый из людей, с успехом занимающийся адвокатурой, т.е. составлением разных кляуз... Его-то я и завербую к себе юрисконсультом!

Полагаю, милостивые государи, что вы разделяете мой взгляд на переустройство городского управления, однако, в ожидании ваших замечаний на изложенные в этом письме соображения, честь имею пребывать вашим покорнейшим слугою.


VI



    25 октября.

Разделяете ли вы, милостивые государи, мои проникнутые гуманностью соображения по переустройству управской канцелярии? Не сомневаюсь, что вы вполне мне сочувствуете, а потому смело ставлю на очередь самый серьёзный вопрос: как добуду я деньги, чтобы приступить к городскому благоустройству?

Видите сами: не хочу я занимать вас пустяками, ни к чему не ведущими белендрясами, а поднимаю на ребро сущность самого дела.

Приискивая способ добыть денег, остановился я на одном капитальнейшем предположении, которое вполне достойно рожденного для великих дел. Знаю я, что гениальнейшие вещи не оцениваются современниками, но утешился мыслью, что «несть пророк в отечестве своём». Предположение моё состоит в том, чтобы добыть денег путём приобретения концессии на железную дорогу. «Старая это штука, – скажете вы, – из моды вышла, нет ли чего-нибудь посовременнее?». Было время, когда многие истинные сыны отечества считали концессии самым наивернейшим способом зашибить копейку. Для постройки железной дороги, хотя бы на луну, им ничего не стоило тогда придумать разные неотложные нужды, сочинить невероятные по количеству грузы, обставить вопрос экономическими потребностями и раздуть всё это путём гласности. К печатному слову относились тогда с большим доверием. Акционерные компании, с гарантиями от казны, нарождались, как грибы в сырую погоду! «Опоздали, – скажете вы мне, – со своим проектом; бесшабашное время прошло, начался теперь период экономического отрезвления!» – Тише, тише, messieurs, выслушайте меня, пожалуйста! Вы совершенно справедливы, опыт научил, кого следует, относиться к проектам железных дорог с большею осмотрительностью, но вот этим-то самым обстоятельством мы и намерены воспользоваться.

Желая быть понятым, начну издалека. Составители проекта сибирско-уральской железной дороги, очевидно, недосмотрели, что река Тура – малосудоходная, а Тюмень давно потеряла своё промышленное значение. По роковому недоразумению город наш признан за начальный пункт водяных сообщений в Западной Сибири; вот этим и объясняется его ничем не заслуженная торгово-промышленная репутация. Ошибка обнаружилась, но, как и нужно было ожидать, к сожалению, тогда, когда железная дорога была построена. Оказалось, что реку Туру курицы временем вброд переходят, а тюменская промышленность выеденного яйца не стоит.

Господи, Боже мой, что я натворил! Опять проговорился! Язык мой – враг мой! Давно хочу обуздать свою правдивую откровенность и всё не могу собраться с силами. Разнесёт меня теперь именитое заречное купечество, ну и горшечники не похвалят, а торговки махровыми тюменскими коврами, в порыве озлобления, назовут меня не иначе, как «чёрной немочью». Да Бог с ними! Пусть разносят и бранят, а я буду продолжать свою речь далее.

Чтобы поправить ошибку, нужно теперь или русло Туры углубить, или железную дорогу удлинить до Тобольска. Казна остановилась на первом предприятии. Что же нам остаётся делать? А мы, милостивые государи, будем железную дорогу строить! – «Как железную дорогу? К чему железная дорога, когда мелководную Туру инженерная техника скоро обратит в реку судоходную?» – воскликнете вы с недоумении. Так я и знал, что ничего не поймёте, а мысль моя, между тем, совершенно ясна. Эх, господа, господа! Дальше вы своего носа ничего не видите, да и видеть не будете, пока не протрёте глаза свои как следует. Где требуется умом-разумом раскинуть, гроша вы медного не стоите. Сосредоточьтесь на вопросе и обдумайте хорошенько, какая надобность казне заботиться о ваших карманах в ущерб своим интересам. Если бы господа инженеры, например, из усердия не по разуму русло Туры засорили, деньги на «ветер выпустили» (я бы, разумеется, в карман припрятал), да, кстати, и водочерпательные машины всё перепортили, то, поймите же, что и тогда казна будет только в одном выигрыше. Не понимаете? Ну, слушайте далее. Будь Тура в течение осени малосудоходной рекой, тогда все нижегородские грузы (с Нижегородской ярмарки) направятся в Сибирь великой железной дорогой, и доходность её до Томска увеличится, по крайней мере, на миллион рублей, если не более. Не правда ли, заработок на первый раз очень хороший; и его-то безвозвратно лишится казна, как только русло Туры будет расчищено»[15 - Предполагая, что на улучшение рек Туры, Томи и верховьев Иртыша ассигновано 1.500.000, я отделяю на очистку русла Туры примерно 400.000 р.]. Не полезнее ли теперь же затею с гидротехническими работами предать забвению? – «Поздно, – скажете вы, – об этом речь заводить, ибо деньги на очистку Туры давно ассигнованы и даже машины куплены. Но согласитесь – не лучше ли казне бросить «на ветер» какие-нибудь 400 тысяч[16 - Легко понять, что доставка грузов водой от Нижнего до Перми и от Тюмени до Томска обойдётся дешевле, чем чрез Самару, Уфу, Курган и т.д. по железным дорогам, если только по Туре уничтожать перекаты.] единовременно (куда наша не пропадала!), чем по миллиону терять ежегодно.

Однако Бог не без милости! Судя по капитальным заказам стальных пароходов, с необыкновенно дорогой и уютной обстановкой, нужно думать, что руководители гидравлическими работами надеются улучшать фарватер Туры долго и основательно. На пароходах-броненосцах, которые назначаются для технических работ – слышали мы, – предполагается устроить салон для главного инженера, салон для его сподвижников, концертный салон, столовую, бильярдную и дортуары с ваннами, душами и фильтрами. Простенки в каютах будут зеркальные, освещение электрическое, полы из прессованной английской пробки, покрытой бархатной «шерстью». Всё тщательно обдумано и предусмотрено[17 - Точь-в-точь, как в «восточном византийском лабиринте», что показывается теперь в Петербурге в доме Кононова.]; теперь озабочены очень серьёзным вопросом – чем обить красивую мебель: шёлковым ли трипом или китайским штофом. Плавучая летняя дача, как видите, обставляется с полным комфортом, а если прибавить к этому солидные оклады, экономии от работ, близость дорогой семьи, присутствие хорошего повара и запасы прохладительных напитков, то, скажите на милость, кто при такой обстановке из руководителей работами захочет спешить с их окончанием?

Хотя углубление фарватера Туры не представляет таких технических препятствий, какие встретились, например, в Кетском канате, но, зная свойства наших речных наносов с петрографической точки зрения, осмеливаюсь надеяться, что гидротехнические работы затянулся надолго, и в железной дороге на Тобольск надобность будет неотложная. Чем терять время и деньги в период мелководий да ещё казну в убыток вводить на бесполезные сооружения, не лучше ли пойти навстречу грозящим нам бедствиям, а момент теперь для этого самый подходящий. Давнишняя ошибка в направлении уральско-сибирской дороги обнаружена, и денег на улучшение фарватера Туры затрачено немного.

Итак, пока гидротехники будут свой комфорт устраивать, составлю я, милостивые государи, акционерную компанию и испрошу на железную дорогу концессию. Мне бы только концессию исхлопотать, а перепродать её с сотнями тысяч барышей – плёвое дело. Вот тогда у нас и денежки появятся, банкиры-жиды дружественной Франции купят у меня это предприятие с радостью, а не будет охотников-покупателей, так с руками оторвут у меня концессию Богословские заводы по той роли, какую дорога моя будет иметь к их промышленности, если соединю я с Тюменью реку Тавду, вполне судоходную.

Рассчитываю я, мм. гг., что в концессии отказа мне не будет, ибо знаком я, по золотым промыслам, с такой вдовушкой, которая в Петербурге отлично может устроить эту операцию. Чтя добрую память мужа, почётного гражданина нашего города, сделает она для нас всё, что от неё потребуется, так ей по завещанию указано. Ну и еврейство может оказать нам немало услуг, хотя бы в благодарность за то, что дозволю я ему развлекаться «ганделем» в общественных залах.

Следовательно, чтобы строить дорогу, остаётся только выбрать направление. Относительно Тобольска я мало озабочен, ибо старик этот со слезами на глазах отблагодарит нас, если мы на первый раз хоть немного к нему приблизимся. Для Богословских заводов важно только, чтобы рельсовый путь до Тавды продвинулся, а если ещё избавим мы пароходовладельцев от осенних перегрузок и пересадок, то будут они за нас вечно Богу молиться. Остаётся, стало быть, только наши городские интересы соблюсти. Потому что проект мой на первый раз покажется для них убыточным. Подумайте хорошенько: стоит только удлинить уральско-сибирскую железную дорогу, и Тюмень придёт в разорение.

Несмотря на природную остроту ума моего, усовершенствованного опытом жизни и путешествиями, едва удалось мне согласить между собою приведённые условия. Решаюсь я принять направление железной дороги, по проекту Подгаетского, от Тюмени до деревни Паченки[18 - Паченка – деревня на правом берегу р. Тавды, близ с. Тавдинского.]. Оно имеет то преимущество пред направлением на Артамонову, по проекту министерства путей сообщения, что представляет экономию в сорок вёрст железнодорожного пути. Изыскания показали, что Тюмень от Артамоновой удалена на 120 вёрст, а Паченка – только на 80. При этом общее расстояние от Тюмени до Тобольска остаётся почти одно и то же[19 - От Тюмени до Паченки 80 вёрст железной дороги и 223 версты водного пути от Паченки до Тобольска. От Тюмени до Артамоновой – 120 вёрст и от Артамоновой до Тобольска – 173 версты, стало быть, разница на 10 вёрст.]. Избрав такое направление дороги, легко согласить интересы пароходовладельцев, тобольских граждан и правителей Богословскими заводами. Чтобы не пострадали наши общественные тюменские интересы, буду строить я дорогу узколинейную, принимая в соображение, что весь зимний сезон будет она оставаться под снежным саваном без движения. Не ищите, господа, в таком проекте что-нибудь новое и оригинальное. Ведь построена же железная дорога между группами кавказских минеральных вод для одного только летнего сезона и признано такое сооружение выгодным, несмотря даже на то, что дорога эта на грузы совсем не рассчитывает. Для казны наша «чугунка» выгодна будет уже по тому одному, что избавит её от непроизводительных трат на стальные пароходы-броненосцы и на водочерпательные машины, с которыми, кстати сказать, в нашей Туре и повернуться даже будет невозможно. Ещё хорошо, что инженеры свои пароходы заказали; а то лет пятнадцать тому назад, чтобы доставить одну особу из инженерного мира с семейством, разумеется, из Тюмени чрез Омск до Томска, пришлось заарендовать на казённый счёт стосильный пароход за 9000 рублей. Расход, по крайней мере, оправдался тем, что особа эта была доставлена к месту служения в полном здоровье и в весёлом настроении.

За всеми высказанными соображениями остаётся мне, мм. гг., посвятить вас в тайну доходности проектированной мною дороги. Скучными, конечно, покажутся эти подробности для огромного большинства читателей и читательниц. Но что же делать? Пишу я письма мои не для потехи, а с серьёзною целью: узнать о соображениях моих мнение специалистов. Для сокращения расходов дорогу от Тюмени на Паченку поведу я чрез Кыртымские юрты при помощи инженеров военного ведомства. Ничего не имею я и против гражданских инженеров путей сообщения, недолюбливаю, однако, между ними поляков и за то именно, что недоброжелательно относятся они к нашим русским интересам. Излишней роскоши на железнодорожных станциях у меня не будет, л земляные работы отдам я на отряд татарам Кашегальской волости. Дорога пойдёт чрез густой лес на всём протяжении, стало быть шпалы будут у нас под руками; и рельсы обойдутся дёшево, если войду я в сделку с поставщиками их на великую сибирскую железнодорожную линию. Словом, верста обойдётся мне 17.000 рублей, а может быть (я уверен в этом), даже значительно дешевле. Следовательно, на всю тавдинскую железнодорожную ветвь от Тюмени до Паченки израсходуем мы около 1.360.000 рублей. Спрашивается, как скоро можем мы покрыть эти расходы посредством эксплуатации? А вот послушайте. В настоящее время все пароходовладельцы во время мелководья Туры теряют непроизводительно на перегрузке, пересадке, найме излишних рабочих рук, порче товаров и прочее не менее 60.000 рублей, а это составит 4 процента на капитал, который затратим мы на тавдинскую ветвь железной дороги. При этом доходы по эксплуатации должны пойти на погашение ремонта пути и обстановку движения. Доходность дороги можно приблизительно определить следующим образом. Всех грузов чрез Тюмень проходит около 13 миллионов пудов, стало быть, принимая тарифную плату ^1^/^40^ к. с пудо-версты, получим мы с одних только грузов 260.000 рублей. Пусть часть грузов отнимут у нас пароходы (но этому не бывать при нашем управлении дорог), идущие в Тюмень и обратно, тогда недочёты с излишком восполним мы пассажирским тарифом. Откладывая 124.000 рублей ежегодно на ремонт и текущие расходы, 10 процентов останется у нас на погашение капитала.

Надеюсь, теперь не сомневаетесь вы, что будут у меня деньги для благоустройства города. Но дело в том, что казна может взять постройку железной дороги на себя, а Богословские заводы предупредят меня составлением акционерной компании. Эх, господа, господа! Не такие мы простачки, чтобы пустяков предусмотреть не могли. Допустим, что казна построит железную дорогу даже до самого Тобольска. Что же, спрашивается, будет возить она по ней в течение полугода, когда прекращается пароходная навигация? Весь подвижной состав, чтобы не оставаться в бездействии и не погибнуть от холода, занят будет тогда расчисткой снега, который требует постоянного устранения. В весеннее полноводье ирбитские грузы пройдут в Томск водой, минуя железную дорогу, и затем в течение лета, пока нет мелководья, грузы Восточной Сибири выгоднее будет справлять до Тюмени, чем сдавать их в Тобольске. Следовательно, тюменско-тобольская железная дорога, если её выстроит казна, будет пользоваться перевозкой грузов не более полу-горы осенних месяцев, а подвижной состав содержать непрерывно в течение целого года. Полагаю, что работать при таких условиях будет убыточно, и казна не поступит опрометчиво. В таком же положении окажутся и Богословские заводы, если с бухты-барахты вздумают предупредить моё предприятие. Иного рода дело, когда железная дорога попадёт в руки такого, как я, предпринимателя. У меня будет работать она в течение всей летней навигации, потому что акционерную компанию устрою я из тех же пароходовладельцев (половина паёв будет принадлежать городскому обществу). Раз пароходовладельцы вступят в компанию, тогда и бить себя по карману им будет невыгодно; а ослушников и отступников мы так прикрутить можем, что сами на акции будут напрашиваться. Для крупных пароходовладельцев составить акционерную компанию – прямая выгода; при этом должны же они быть благодарны городскому обществу за то, что пользуются его земляными участками, и поддержат меня в трудную минуту для своего же благополучия. Сразу поймут они, что ссориться со мной им будет крайне «начётисто».

Увидят тогда Богословские заводы, что сила и право на нашей стороне, и станут они заискивать у нас расположение, а мы из парижских жидов конкуренцию им подставим, и тогда с руками, говорю, оторвут они у нас концессию на тавдинскую ветвь железной дороги. Спросим мы три, а отдадим им не менее как за два миллиона рублей своё разрешение на постройку указанной линии. Сверх сего, за особое вознаграждение посвящу я покупателей моей концессии в один секрет величайшей, безмерной важности, который решит покупку, если бы даже встретили покупатели некоторые затруднения. Секрет этот открыл я во время многочисленных и многосторонних изысканий моих между Тюменью и Паченкой. Зная его, строители на одних только сооружениях могут сберечь половину назначенных по смете расходов. Господи! как хочется сообщить вам мой секрет! Однако, мм. гг., на мою словоохотливость прошу не рассчитывать, на этот раз обуздаю своего врага и умолчу до поры до времени.

Нравится ли вам мой проект? Решайте скорее. Если не нравится, пожалуйста, известите меня по городскому телефону. Буду я, по крайней мере, знать, что не встретил в вас сочувствия и должен прекратить свою переписку.


VII



    3 ноября.

Две с лишком недели ждал я вблизи телефона, как отнесётесь вы к моему проекту насчёт концессии. Одного слова non possumus (т.е. не можем, ибо не нравится) достаточно было, чтобы освободить меня от дальнейшей с вами переписки. Но так как ожидания мои не оправдались, то решился я вновь утруждать ваше внимание своими беседами.

Дня три назад тому забрёл ко мне мимоходом городской делец Сашенька. Поговорили мы с ним о том о сём, и так как дальнейшая беседа на тему о современном общественном положении сделалась праздным переливанием из пустого в порожнее, то почтенный собеседник политично, как бы а propos de bottes (без всякой причины), осведомился, между прочим, о том, кто-де строчит в «Тобольских Ведомостях» тюменские письма. Пришлось сознаться, лгать я не привык, не так воспитан. «Мой, – говорю, – грех!». Поражённый откровенностью, на которую не рассчитывал, Сашенька хотел было сгресть меня в объятия (ради поцелуя), но я благоразумно увернулся. «Что бы черкнуть вам, – начал он вкрадчивым голосом, – насчёт перевода к нам Ирбитской ярманки. Вот бы разбогатели-то мы тогда! Концессия концессией, а ярманка ярманкой, одно другому мешать не будет!».

Понял я сразу, что «подвох» сей идёт от вас, милостивые государи, поэтому наотрез предупреждаю, что вовлечь меня в такое бесцельное предприятие вам не удастся; пустяками заниматься я не намерен: вожделения ваши «завести у себя Ирбит» не имеют никакого основания. Подумайте только, что такое Ирбитская ярмарка? Да ведь это облюбованный москвичами грязный трактир, где в бесшабашных оргиях наша мужицкая натура находит себе удовлетворение. Торжище, в тягость потребителям, держится до сего времени косностью и невежеством нашего купечества. В Нижнем Новгороде, как он не велик, негде развернуться русской натуре во всю свою ширину. Лето, жары, болезни, светлые ночи, бдительное начальство – всё-всё направлено там к стеснению нравов. Ирбит – дело десятого рода: зимние морозы и тёмные ночи придают той ярмарке своеобразную прелесть:

Задумчивая ночь, сменив мятежный день,
На вас набрасывает здесь таинственную тень![20 - Плетнёв.]

Ну, и насчёт женского пола не в пример вольготнее. В Нижний «их степенства» приезжают весьма часто со своими супругами и находятся под непосредственным их надзором. В зимнюю пору по убийственным дорогам едут в Ирбит только самые ревнивые сожительницы и притом тогда, когда «сам» совершенно утратил семейный кредит. Вот почему так много привозится на эту ярмарку разного «сырья» из русских столиц вместе с мануфактурными товарами; торговля им идёт чрезвычайно бойко и привлекает к участию старость и молодость. Ирбит – это те самые эмпиреи для нашего купечества, о которых в гоголевском «Ревизоре» поручик пишет к приятелю: барышень много, музыка играет, штандарт скачет. Весело! А при всём этом во время масленицы ярмарка обращается в обжорный ряд.

Однако все указанные прелести для потребителей обходятся недёшево. Ещё весьма недавно более миллиона рублей переплачивали московское и сибирское купечества за бесполезное «затаскивание» своих товаров на Ирбитскую ярмарку. «Какая причина этой волокиты?» – спросите вы. Косность и пренебрежение экономическими условиями – ответ единственный. С проведением уральской железной дороги нужно было ожидать, что Ирбитская ярмарка или падёт, или передаст часть своих оборотов Тюмени. Ожидания не оправдались. Оказалось, что даже мануфактурные товары выгоднее доставить от Тагила до Ирбита гужом на лошадях, а от Ирбита до Тюмени водой, чем по железной дороге между этими крайними пунктами[21 - Зимний фрахт по скверной, избитой дороге на лошадях от Тагила до Ирбита обходится 10 – 12 копеек с пуда и из Ирбита до Тюмени водой – не более 5 копеек; между тем от Тагила до Тюмени доставка по железной дороге мануфактур обходится около 34 копеек с пуда.]^.^

Лошадь успешно ведёт состязание с паровым двигателем! Не беспримерный ли это случай накануне XX столетия в русской экономической жизни? Подумайте, господа, и обсудите все указанные обстоятельства, тогда и окажется, что вопрос о переводе Ирбитской ярмарки в Тюмень – затея для нас неподходящая. Могу одним утешить вас, дорогие мои сограждане, что Ирбит скоро проторгуется и будет таким же всеми забытым городишком, как, например, Пелым, Лозвинск и прочие. Основываю я такое мнение своё, между прочим, на следующих фактах. Лет тридцать ранее сего, когда я был мальчиком на побегушках у купца Скотинина, в Ирбитской ярмарке закупалось для Сибири товаров более чем два миллиона пудов. Груз этот частью отправлялся на возках, частью – обозами и, наконец, около 1.200.00 сплавлялось водой до Тюмени и далее. Восемь лет назад в Ирбите грузилось на пароходы не более 800.000 пудов, а ныне все пароходовладельцы едва набрали 350.000 пудов. Не указывают ли эти цифры на то, что песенка Ирбитской ярмарки спета? С проведением великой сибирской дороги положение дел несомненно ухудшится уже по тому одному, что чай зимним путём завозить в Ирбит не будет никакой надобности; они пойдут прямо на Омск, Курган и Самару; тем же путём двинется, вероятно, и пушной товар. Спрашивается теперь, как смотрите вы при данных условиях на ходатайство купечества о проведении на Ирбит железной дороги для поддержки падающей ярмарки? Кого хотят ввести они в заблуждение? Неужели, господа, и эта глупость найдёт себе осуществление? «Отчего и нет», – можете вы мне ответить. Недаром же Шиллер сказал: «Mit der Dummheit kampfen Gotter selbsr vergebens», т.е. с глупостью даже богам не под силу бороться. Так-то так, но ведь Шиллер был такого высокого мнения о немецкой глупости.

Ирбитская ярмарка возникла в то отдалённое время, когда пермяки на сосну лазили Москву смотреть, и существовала два с половиной столетия при таких торгово-промышленных условиях, черед которым давно миновал. Жадные промышленники леса вырубили, зверя вытравили, а экономическо-торговые центры с присоединением киргизских степей отодвинулись к югу. Кажется, всё погибло безвозвратно, однако-' старыми традициями Ирбитская ярмарка живёт до настоящего времени, да ещё о железной дороге ходатайствуют[22 - Известно, что поводом к образованию Ирбитской ярмарки в первой половине XVII столетия был местный праздник 6 января (Богоявление Господне). В этот день происходил обмен между русским населением и инородцами. Меховой торговле благоприятствовали кругом обширные леса, богатые зверями. К этому присоединилось следующее благоприятное обстоятельство. Русский пионер Бабинов в 1598 году отыскал в Сибирь новую дорогу. Русские товары из Соликамска пошли чрез Верхотурье в Тобольск, и Ирбитская слобода оказалась на половине пути. Здесь торговцы делали привал и образовали ярмарку. В 1643 году царь Михаил Фёдорович утвердил сё существование.]. Другой торговый пункт на рубеже Европы и Азии – Крестовская ярмарка (в 27 верстах от Шадринска) – переживает ту же судьбу, как и Ирбитская. Условия возникновения и будущность того и другого торжища вполне аналогичны[23 - В начале XVIII столетия, где теперь Крестовый выселок, было явление иконы пророка и крестителя Господня Иоанна, вследствие чего 29 августа установлен был крестный ход. Стечение народа привлекло сюда для торговли сначала местное купечество, а потом в ней приняли участие и купцы, возвращавшиеся с товаром из Нижегородской ярмарки. Это обстоятельство вызвало движение сюда хивинских и бухарских товаров. Цветущего состояния достигла ярмарка в шестидесятых годах.]: Ирбитскую ярмарку создала торговля с инородцами севера, Крестовскую – торговля с киргизами. Расторопных русских людей на севере привлекала пушнина, а на юге – продукты степного скотоводства. В течение последнего столетия пределы России расширились, граница киргизской степи отодвинулась от Крестовской ярмарки далеко на юг, и значение последней совершенно утратилось. С проведением уральско-сибирской дороги Крестовская ярмарка, подобно Ирбитской, держится косностью купечества в ущерб интересам потребителей. Благодаря улучшенным путям сообщения сибирским купцам выгоднее теперь купить для себя товар в Нижнем и в Москве, чем в Крестах, но самую главную причину падения этой ярмарки нужно искать в том, что северная часть киргизских степей обеднела вследствие упадка скотоводства, а сырьё из Семипалатинской и других областей глубокой Азии стало удобнее доставлять водой до Тюмени, чем завозить его гужом в Крестовскую ярмарку. Это последнее обстоятельство вызвало сооружение в Тюмени городского табора (склада) для кож, доставляемых из киргизской степи[24 - В продолжение Тюменской ярмарки 1893 г. с 20 июня по 20 июля в таборе хранилось 835.000 кож и оборот его составлял 1.291.480 рублей; оборот же ярмарки по всем остальным статьям торговли не достиг даже полумиллиона рублей. Привезено товаров на 487 тысяч рублей и продана только половина.]. Такое полезное предприятие ожидает великая будущность при том условии, разумеется, если во главе управления будет стоять лицо, подобно мне, тонко понимающее подвохи тройственного союза. Из этого табора город может извлечь и много, и ничего, смотря по тому, в чьи «лапы» он попадёт.

Понимаете ли вы, милостивые государи, теперь, после всего изложенного, что обе ярмарки должны вскоре сделаться достоянием истории? Зачем же, спрашивается, нужно было вам подсылать ко мне Сашеньку с такими «подвохами»? Оставьте в покое Ирбитскую и Крестовскую ярмарки, да и подумайте: нельзя ли будет извлечь пользу из их падения и даже ускорить оное? «Можно и даже должно, но только осторожно!». Вы меня, старого воробья, на мякине не проведёте. Знаю я, зачем вы ко мне Сашеньку подослали. Хочется ему для вас гостиный двор «состряпать», чтобы потом полстолетия доходами с него пользоваться. Нечего сказать: из молодых да ранний (петушком кричит)! Осторожнее, господа, не торопитесь с гостиным двором. Ярмарки создаются не «по щучьему велению», а вследствие весьма сложных экономических расчётов, которые теперь, при быстром течении государственной жизни, меняются чрезвычайно скоро. Вы, говорят, посольство к московским купцам снаряжали? Скажите на милость, какая вам нужда за ними ухаживать? Явится потребность в Тюменской ярмарке, гостиный двор они вам даром выстроят. Для посольства по такому важному делу нужно было людей подходящих подобрать. Нельзя же посылать человека, который всю жизнь перепиской канцелярских бумаг занимался и в торговом деле азов не знает. Наша jeunesse doree, только оставившая школьную скамью, для этого дела тоже не годится. Посольство к московским купцам, по моему мнению, нужно было составить из таких же аршинников, как они сами. Вот ваш покорный слуга годен бы был для этого дела, а меня-то вы и обошли. Во всём виноват, разумеется, слепой случай и шаловливый жребий; я, кажется, уже указывал на это обстоятельство. И что же получилось из вашего посольства? Московское купечество отказало даже в том, что было обещано[25 - Рассказывают, что московские купцы обещали городу 1 руб. 50 коп. за квадратную сажень земли; предлагали построить лавки па свой счёт с правом пользования ими в течение 40 лет. Когда явилось тюменское посольство, условия изменились: поземельную плату уменьшили до одного рубля, а право пользования землёю увеличили до 50 лет.]. Оставьте, господа, их в покое: нужда будет – сами они к нам явятся. В случае непреодолимого желания украсить город гостиным двором устройте-ка лучше акционерную компанию – дело это самое безобидное. Составление планов на постройку, пожалуйста, не поручайте ни подрядчикам (у нас занимается этим делом крестьянин Тарасов), ни техникам, ни инженерам. Гроша медного не стоят они в этом деле. Посмотрите, какими скворечницами вместо деревянных домов украшает город доморощенный мужик-архитектор. И этот стиль считает он самым изящным, отвечающим вкусу публики. Поручите постройку инженеру путей сообщения, и он, наверное, соорудит вам все корпуса гостиного двора в виде спальных вагонов в два света, с полатями, наподобие бараков для переселенцев, устроенных на иждивение железнодорожного ведомства[26 - Бараки эти по своим удобствам для жизни представляют архитектурную достопримечательность Тюмени.]. Не скупитесь, пожалуйста, пригласите архитектора. Однако я уклоняюсь. Вовлечь меня в предприятие относительно перевода Ирбитской ярмарки в Тюмень, повторяю, милостивые государи, вам не удастся. Бог с ней, с Ирбитской ярмаркой, – пусть доживает она свои золотые дни. Нам, тюменскому купеческому сословию, она не мешает и убытка не делает.

А знаете ли, господин редактор, кому Ирбитская ярмарка поперёк горла стала? Крапивное семя – наши чиновники на неё жалуются. «Провались она совсем», – говорят они, отплёвываясь в течение всего февраля месяца. Разумеется, сразу вы меня не поймёте. «Какое отношение имеет Ирбитская ярмарка к тюменским чиновникам?!» – воскликнете вы с удивлением. Впоследствии из моих мемуаров узнаете, разумеется, подробно эти отношения, а теперь упомяну только вскользь, что в феврале месяце тюменские учреждения (частные и правительственные) подвергаются хоть и не строгим, но регулярным и частым ревизиям. Многие из благовоспитанных отцов семейства в должностях, дающих право на прогоны и подъёмные, обыкновенно к февралю месяцу стремятся в Тюмень (для пользы службы, разумеется), ну а по пути и в Ирбит для закупок хозяйственных. Приедет, бывало, ревизор, на челе озабоченность, в движениях – поспешность; по-видимому, вникнуть в служебное дело старается, а мысли там, там, «где шампанское пьют да арфистки поют». В этом, господа, однако, не вижу я ничего удивительного, и чиновнику хочется денёк-другой холостяком пожить; тёмные зимние ночи и для него имеют своё обаяние. Что же делать? «Мир в суетах, а человек в грехах» – говорит русская пословица.


VIII

12 ноября (Именины).

Давно известно, что толковать о серьёзных материях с фендриками[27 - Fandrich в XVII столетии и Fanhrich в настоящем времени означает маленький военный чин, соответствующий подпоручику.] – всё равно, что в ступе воду толочь. Однако грех попутал – заговорился я о глупой Ирбитской ярмарке и отклонился от изложения моего проекта. Итак, продолжаю свои письма предложением вам, мм. гг., следующего вопроса: что будете вы делать, если благодетельная фея Опуленция вручит вам большой сундук, наполненный мелкой монетой разного достоинства? Глупый поставит такой клад себе под кровать и будет расточать его как попало и без толку. Умный денежки сосчитает, разложит по пачкам, сообразит, что можно в оборот пустить, что для расходов оставить; и устроится так со своим капитальцем, что сделает его неистощимым да ещё процентами воспользуется.

Город – имя собирательное. Это также большой сундук, наполненный единицами разного достоинства и измерения. Поэтому, если достанется такой капитал в моё управление, нужно его привести в известность, чтобы знать, что можно эксплуатировать, что нельзя, из чего нужно извлекать выгоды, до чего и дотрагиваться даже не следует. Не так ли? Чем, например, руководствуетесь вы при обложении сбором за пользование водой из городского водопровода? Тут рабочий человек-домохозяин с одной лошадкой, которая его поит и кормит, платит почти такой же налог, как и тот «толстосум», который для роскоши и личного удовольствия держит на конюшне десяток рысаков. Какой критерий у оценочной комиссии для определения доходности и ценности любого здания? Наглядка и ничего более. Известен ли городскому управлению вопрос о сословном распределении недвижимых имуществ, вопрос квартирный, сгущенность населения, пользование светом, теплом, услугами домашних животных и прочее, и прочее? Потребуется, например, экономическая справка, сколько город ежегодно истребляет дров, мяса, воды из водопровода; сколько у него лошадей, рогатого скота. Откуда, спрашивается, добыть эти сведения? Город не знает точно даже того, сколько у него домов и жителей. Я уже не говорю о таких недоступных вопросах, каковы: определение отношения трудящегося населения к дармоедам, отношение временного населения к постоянному, отношение материальных производителей к нематериальным, прислуги – к хозяевам, проч., проч. В настоящее время явилась безотлагательная надобность в решении капитальнейшего вопроса: сколько в Тюмени кустарей, какой их оборот и чем оградить их от купеческого кулачества? Правительство готово помочь бедному люду (не знаю, известно ли даже думе это обстоятельство), но может ли город дать нужные для этого сведения?

Только заручившись обстоятельными статистическими данными, городской голова может разобраться в большом сундуке, которым наградила его добродетельная фея; в противном случае будет ходить он около своего дела с завязанными глазами. Словом, прежде чем управлять городом, ознакомлюсь я с ним, как с живым организмом, определю его физический и нравственный облик, узнаю, чем он питается, дышит и как добывает в поте лица насущный хлеб свой.

Прочитав эти строки, любой дореформенный голова почесал бы только у себя в затылке, ну, а голова послереформенный должен всё сказанное на ус себе намотать. Не верите мне, милостивые государи, так откройте самоновейшие статьи наших экономических журналов и там, наверное, найдёте вы на первых страницах монологи, вроде следующих: «В наш век быстрых успехов цивилизации общественные отношения так осложнились, явилось так много средств и потребностей, что ни государства, ни отдельные общества (разумеется, городские) не могут обходиться без истины и теории, добытых статистической наукой и оправданных опытом...». Убеждаетесь ли теперь, по крайней мере, в правдивости моих воззрений? Может быть, думаете вы, что для такого знакомства с городом, какое необходимо для разумного им управления, времени много потребуется. Это в вас, господа, рутина сказывается. Знаю я, что со словом «знакомство с городом» соединяется у вас представление об именинных пирогах, о крестинах, о кумовстве, о закусочках, вистиках и прочее, и прочее. Разумеется, такая система ознакомления с интересами города потребует и времени много, да, кроме того, и желудок для этого городской голова должен иметь, как говорится, «вылуженный».

Для меня достаточно одного дня, чтобы разобраться в ваших городских делах, только бы Бог велел к делу приступить. По слухам, должно быть известно вам, что на сей предмет существуют однодневные переписи населения со всем недвижимым имуществом. Лет восемь назад вопрос о такой переписи стоял на очереди, но так и остался на степени pia desideria, т.е. смиренного желания. «Почему же?» – спросите вы. А потому, господа, что управлял тогда городом голова по способностям склада дореформенного; человек, которому сущность городских интересов плохо поддавалась, а нравилась только шинель с форменным краганом и кафтан с позументами. Мнилось ему, что он и без переписи всю «городскую подноготную» на память знает. По ограниченности, вероятно, способностей своих предприятие переписи города считал он «праздной затеей чиновных людей» и потому в качестве городского головы на подготовительных работах не принял никакого участия (протоколы всё сие свидетельствуют). Однако и без него дело однодневной переписи было направлено, но, как на грех, главный инициатор его скоропостижно в Туринске скончался. Так предприятие это и кануло в вечность. Да, господа, будь у нас произведена перепись десять лет назад, до проведения уральско-сибирской дороги до Тюмени, как бы мы прозрели теперь, произведя её во второй раз! Тогда мы, как в своём собственном кошельке, могли бы знать, что дала городу железная дорога и насколько она увеличила его экономические силы. Короче сказать, знали бы, из чего можно выгоды извлекать, а до чего и дотрагиваться не следует. А теперь что мы? С завязанными глазами, как уже сказано, кругом дела ходим, ощупью в богатстве разбираемся, а у нас его из-под рук тащат. Обидно, не правда ли? «Наши немощи знаем мы, знаем, но мы слушать о них не хотим». Так, что ли, вы мне ответите?

Когда я вступлю в управление городом, то прежде всего займусь однодневной переписью населения. Небезызвестно вам, что с будущего года предполагается перепись по всей империи, но поймите, господа, что она будет преследовать задачи общегосударственные и хозяйствен но-общественных интересов коснётся только отчасти. Нужно воспользоваться правительственным предприятием, примкнуть к нему и по-спопутности заняться собранием нужных нам экономических сведений. Вот тогда издадим мы «Памятную книжку города Тюмени» – не чета календарю, который составил Павел Сергеевич. По его статистике (стр. 25) выходит, что из 36763 человек населения обоего пола рождается 1,05 процента, а вымирает 1,21 процента[28 - В «Тюменском адрес-календаре» рождаемость определена цифрой 386 человек и смертность 447 по отношению к 36.763 чел. обоего пола, что и составит указанные нами проценты.], значит, чрез 600 с лишком лет от города Тюмени одно кладбище останется. Недаром же управа на этот случай отмежевала большой погост и притом так далеко от городской черты. Несообразность отношения между смертностью и рождаемостью увидите вы, милостивые государи, из статистических данных, если удостоите вниманием указанное ниже сего примечание[29 - По новейшим сравнительно статистическим данным, отношение между рождаемостью и смертностью в разных европейских государствах выражается следующим образом: РождаемостьСмертностьПриростРоссия4,7%3,2%1,5%Англия3,3%2,1%1,2%Германия3,6%2,7%0,9%Австрия4,1%3,3%0,8%И тал и я3,7%3,0%0,7%Франция2,6%2,4%0,2%].

Но если провидению угодно будет распорядиться с нами на основании календаря Павла Сергеевича, то всё же я за это время успею поглавенствовать и осчастливить город своими мероприятиями и реформами. «Памятную книжку Тюмени» сделаю я интереснейшей и необходимейшей для каждого благомыслящего и образованного общественного деятеля. Перечня именинников в ней у меня не будет, ибо думаю я пристроить к городским часам на думе такой механизм, посредством которого на каждый день будет у меня выскакивать особая дощечка с фамилией тезоименитого, а оповещать об этом буду я выстрелом из малой пушечки, соразмеряя заряд с общественным положением именинника; в день же своего ангела палю троекратно, дабы известно было, что городской голова празднует. Насчёт механики я, как говорится, собаку съел. Мне принадлежит, между прочим, изобретение волшебных стрелок на карманных часах, которые зараз показывают время во всех главных городах Российской империи. Когда я показал нашему знаменитому механику Трусову свой секрет, так тот только руками развёл, сказал при том, что ему больше на земле делать нечего, и на другой день Богу душу отдал.

«Памятная книжка» моя сразу откроет вам, господа гласные, все промахи и прегрешения в городских бюджетах. Недвижимые имущества города, их доходность и ежегодное приращение их будут известны всякому, как собственные пальцы. Я уже говорил, что обложение налогом недвижимых имуществ вполне зависит от добросердечия комиссии и, судя по некоторым примерам, оценочный сбор не имеет прочных оснований. Что здесь принимается в соображение – стоимость ли сооружений (дома, лавки, амбары), или их доходность? На этот простой вопрос не дал мне положительного ответа ни один член комиссии. И выходили вследствие этого курьёзы весьма любопытные. Так, в 1875 году оценочный сбор с недвижимых имуществ города достиг 6300 рублей, в следующем году пал до 3948 рублей, а чрез девять лет при малых колебаниях едва достиг 5912 рублей. Можно подумать, что за это время постигло город какое-нибудь несчастье, однако, по молитвам нашим (совокупно с благочестивой молодой вдовушкой), ни пожаров, ни труса, ни потопа у нас не было. Напротив, город Тюмень, благодаря железной дороге, расцвёл, расширился, а самоумка-архитектор Тарасов украсил его многочисленными палаццо.

Мало ли курьёзов можно найти в ваших сметах? Цифры у меня под руками[30 - Сбор с лавок гостиного двора в 1873 году был 4920 рублей, в 1883 году – 5198 рублей, и если верить цифре, которую мне сообщили ныне, то к 1893 году сбор с гостиного двора упал на 2958 рублей. Лавки на хлебной площади в 1880 году приносили дохода 2138 рублей, в 1883 году – 2560 рублей, а чрез десять лет, к 1893 году, – 2314 рублей 96 копеек.], но не перечисляю их потому, собственно, что письма мои не имеют обличительного характера. Хочу я ими, милостивые государи, рекламировать свою особу как человека с тонким умом, с самыми высокими «понятиями» и больше ничего. Боюсь при этом утомлять ваше внимание цифрами и потому ещё, что беседы мои могут потерять характер лёгкого чтения и обратиться в статью учёного содержания.

Подготовляясь к многотрудной общественной деятельности изучением бюджетов двенадцати больших городов, спрашиваю я однажды городского дельца: отчего-де в Томске за мочку кож и шерсти город выручает 2233 рубля (1882 г.), а у нас в том же году налог на эту статью не превышал 228 рублей[31 - В Томске в это время было 10 кожевенных заводов, а в Тюмени – 25.]? Да потому, отвечал он мне, что в Томске кожи обложены налогом, а не проруби, а в Тюмени – проруби, а не кожи. То есть как же это?.. – начал было я, но собеседник махнул рукой и переменил разговор на другие темы... Подобные вопросы уяснит нам статистика.

Когда произведу я перепись населения и познакомлюсь со всеми отправлениями городского организма, примусь тогда за его оздоровление. Что нужно человеку прежде всего? Хороший воздух, здоровую воду и как можно меньше грязи. Думаю я, милостивые государи, убить трёх зайцев одним ударом. Вырою я в городе артезианские колодцы: они мне и воду дадут, и грязь уберут, и воздух вычистят. Мысль мою вы предвосхитить хотели, да не удалось это вам, ибо вышло маленькое недоразумение. Геологический бур с клистирной трубкой перепутали. К вам командирован был учёный муж расстройства желудков разрешать, а вы его землю бурить заставили. В помощники к нему московского штегеря[32 - Штегеря московских фирм по устройству артезианских колодцев по большей части слесаря и так называемые «учёные мастера» низших школ, а не геологи.] выписали, а тот (немчура, вероятно), забравшись в страну белых медведей, возьми да и вообрази себя заправским геологом. Уверил он вас в том, что артезианскую воду где угодно добыть можно, а вы и поддались немцу на эту удочку. Болтать он мог что угодно, но как мог поверить болтовне учёный муж – это для меня непостижимая тайна. Впрочем, немец на всё горазд. В городе Омске в шестидесятых годах купец Кузнецов, обрадовавшись опытам разведения речных раков, пошёл далее, а именно: вздумал в местной реке устриц акклиматизировать. И что же? Нашёлся и тут немец, который взялся за это дело и, разумеется, не достиг цели потому только, что нежные слизняки не могли перенести тяжёлой ссылки в холодную Азию. Так, по крайней мере, объяснял мне неудачу почтенный коммерсант; он наивно думал, что если в Иртыше водится двухстворчатка (Anadonta), то отчего бы и устрице не жить? Устриц ни в Туре, ни в Иртыше разводить я не возьмусь, ибо считаю подобный опыт за признак близкого помешательства; ну а артезианские колодцы вырою.

В следующем письме изложу вам, милостивые государи, каким образом с помощью колодцев этих устрою я в Тюмени благорастворение воздухов и изобилие вод земных. Вдобавок к этому избавимся мы и от грязи, в которой сидим по уши вот уже третье столетие. Labor improbus omnia vincit[33 - Трудолюбивому сам Бог помогает.]! Вот мой девиз, который скажу я вам в заключение.


IX



    23 ноября.

На весь свет угодить нельзя! Так учили мудрецы и философы глубокой древности. Письма мои в некоторых особах вызвали неудовольствие, а в других, наоборот, живейшее сочувствие. И всё это с очевидностью обнаружилось вдень моих именин. В нынешнем году представитель города не только сам не пожаловал ко мне пирога откушать, но и секретарю строго воспретил таковое чествование. Оба обошли меня, а уж на что лучше – приятелями считались. Да, господа, те времена прошли! Tempi passati! – сказал во дворце Дожей император Иосиф II пред портретом Фридриха I, лежащего у ног папы.

Но зато вот сюрприз, неожиданно приятный и многообещающий: получил я «ворох» поздравлений от педагогического персонала женских гимназий и прогимназий с приложением фотографических карточек. О, женщины! Знаю, что самый ненавистный враг ваш тот, кто вас отгадывает, – сказал Дидеро; сердитесь не сердитесь на меня, а умысел ваш я постигаю, ибо хитрость «белыми нитками штопана». Ваша любезность – ответ на моё пятое письмо: хочется вам в управскую канцелярию поступить. Что же, добро пожаловать!

Из начальниц прогимназий только три удостоили своим поздравлениями, да и те осыпали меня градом всяких упрёков. Одна недовольна тем, что на должность секретаря ищу я женщину стройную и рослую; другая бранит меня за то, что будто бы мне одни «противные» смуглянки нравятся; а третья рвёт и мечет цветами красноречия с очевидным намерением мне импонировать. Ни одна из них не поняла, однако, что не о себе я хлопочу, а об их же счастии и благополучии забочусь.

Весь этот материал на днях отправлю в городскую управу для приобщения к делу: об именинном пироге и происшедших от того последствиях[34 - В думском архиве, известно мне, хранится ещё два любопытных дела: 1) о хождении мёртвых тел по Заречью и об отпуске на них члену управы сыскных и подъёмных денег и 2) о вырублении дерев в загородном саду и о стыде, происшедшем от того городскому голове с товарищем.].

Вместе с сочувствием письма мои пробудили жизнь в тех обиженных судьбою молоденьких девушках, которые, ради материального обеспечения, вступили на тяжёлое педагогическое поприще без призвания, без охоты и без всякой к тому подготовки. Не подай я своими письмами надежды на лучшее будущее, прозябали бы они над глупыми учебниками, тетрадями и арифметическими задачами, а умные книжки так и лежали бы в шкапах за тремя замками с печатями. Теперь печати сломаны, замки отворены, и либеральная журналистка шестидесятых годов на сцену выползла. Говорят, что во многих городах литературные вечера предполагается устроить: всё лучше, чем за картами вечера проводить да иностранными романами баловаться. Вот что значит крылатая надежда! О педагогии, впрочем, речь впереди, теперь так, к слову пришлось; на очереди этот вопрос будет тогда, когда я в качестве городского головы займусь начальными школами, а у нас это дело куда как худо поставлено.

Преследуя цель моих писем и исполняя обещание, нужно мне прежде всего оздоровлением города заняться; а для этого проектирую я устройство артезианских колодцев в разных частях нашего города. Как хочется мне ознакомить вас с моим предприятием, но без предварительных знаний геологии понять вы меня не можете. Лет пять тому назад читались публичные лекции по этому предмету; жаль, чёрт побери, что спали вы в это время непробудным сном, укутавшись «в обломовщину». Теперь вот трудновато передать в одном письме, что говорилось тогда о подземных источниках, однако попробую, вооружитесь только вниманием.

Старушка мать – сыра земля похожа на сморщенное мочёное яблоко[35 - Некоторые астрономы для наглядного представления относительной величины планет Солнечной системы сравнивают их с плодами таким образом: если Солнце представить шаром в метр (1 ^1^/^2^ аршина) в диаметре, то Меркурий будет равен конопляному зерну, Венера – вишне, Земля – также вишне, Марс – горошине, Юпитер – апельсину, Сатурн – яблоку, Уран – абрикосу и Нептун – персику.], что привозят к нам из Ирбитской ярмарки. Увеличьте в своём воображении поперечник его до 1200 вёрст, и тогда морщинистая кожица обратится в обширные равнины, долины, котловины и горные страны. Всё примет такие колоссальные размеры, которые даже глаз обнять не в состоянии; и получим мы тогда грубое представление о земном шаре. Кожица яблока представится необычайно мощной слоистой корой, относительно толщины которой нет согласия даже между учёными: одни считают её в 70, другие в 100, третьи в 300 вёрст, а есть и такие учёные (Гопкинс, Томсон), которые утверждают, что земной шар – сплошное твёрдое тело. Слои горных пород в этой коре, изогнутые и изломанные во всевозможных направлениях, и заключают в себе иногда скопление вод, которые дают начало пресным и минеральным источникам. Подземные воды, следуя направлению падения и склонения пластов, имеют под землёй свои течения и притом не в одном только нисходящем направлении (сверху вниз), как реки, но и в восходящем, когда среди замкнутых пластов земли вода под напором ниже лежащих частиц поднимается кверху.

Представим теперь на поверхности земли вдавленную котловину в несколько сот вёрст в диаметре. Пусть в этой яме пласты, удерживая вогнутость, лежат параллельно между собой и один какой-нибудь из них будет насыщен водой. Что, спрашивается, произойдёт в том случае, если на дне такой котловины появится трещина до самого водоносного слоя? Очевидно, вода выбросится вверх и образует восходящий источник[36 - Возьмём два чайных блюдечка, чтобы они вкладывались одно в другое, и, сложив вместе, нальём между ними слой воды до самых краёв. Если просверлим на дне лежащего внутри блюдца отверстие, вода из него ударит ключом, и это будет модель артезианского колодца.]. Если вместо естественной трещины в котловине мы пробуравим отверстие, то получим так называемый артезианский колодец[37 - Названы артезианские колодцы так потому, что впервые были устроены в Европе в 1126 году во французской провинции Артуа. В Египте и Китае они известны были с незапамятных времён.]. Стало быть, артезианским колодцем называется искусственный восходящий источник.

Дав, таким образом, поверхностное представление о сущности занимающего нас вопроса, познакомлю вас, милостивые государи, с тем, что нужно предварительно знать, чтобы избрать место для буровой скважины с целью получить артезианскую воду[38 - Для библиотеки в городской управе по вопросу об артезианских колодцах приобрету я следующие сочинения: Романовского. О производстве работ по бурению артезианских колодцев в Крыму. С.-Пб. 1871. Гурьева. Первое артезианское бурение на подмеловые воды в Харькове в 1887 году. Квитки. Случай истечения жидкостей. Кроме того, обширные труды Щуровского, Струве, Бартенсона, Сабанеева, Абиха и проч.]. Во-первых, нужно знать, как чередуются водопропускающие и водонепроницаемые пласты, а во-вторых, точно определить, в какую сторону и под какими углами падают они в данной местности; наконец, если дело имеем с котловиной, то где нужно искать её центральную часть. Трудность подобных исследований в том и заключается, что наклоненные пласты и котловины скрыты от нас под толщами песков и глин, которые сравняли все видимые неровности. Котловина с вогнутыми пластами земной коры может быть обнаружена в местностях, по-видимому, горизонтальных, и, наоборот, наносные пласты на поверхности суш и могут иметь вид котловины, а внутренние, водосодержащие, более древние – представлять горизонтальное расположение. При этом добавлю, что такие, подлежащие исследованию, бассейны занимают иногда пространства в несколько сот вёрст в поперечнике. Диаметр московского бассейна, например, лежит между Валдаем и Калугой, и потому залегание пластов нужно принимать в соображение по всей означенной площади. Не зная указанных условий, рыть артезианские колодцы можно с таким же вероятием, как искать золото в глинах, где не обнаружено россыпей[39 - Известно мне, что в речных наносах окрестностей Тюмени были попытки открыть золото; также московский немец работал.].

Чтобы убедить вас, сколько трудов требуют подобные геологические изыскания, приведу следующий пример. Прежде чем приступить к бурению артезианского колодца в Москве, профессор Романовский пятнадцать лет работал только над тем, чтобы составить идею о строении горных пластов московской котловины, которые были скрыты под более новыми образованиями песков и глины на глубине 200 сажен (точнее, 1512 футов). Из сопоставления многих естественных обнажений (обвалов) по берегам рек и оврагов, а также на основании теоретических соображений идею эту выразил он геологическим разрезом (чертежом) пластов земли, залегающих от Валдая до Орловских возвышенностей.

И какое торжество науки! При бурении московского артезианского колодца скважина прошла те самые породы, которые были указаны теоретически, что особенно замечательно, почти на той же самой глубине[40 - Так, каменный уголь предполагалось встретить на глубине 145 сажен, а его нашли на 142 – 144 сажен: то же повторилось с юрскими и девонскими пластами. Буровая скважина московского артезианского колодца достигла 216 сажен, оставалось для полного успеха пройти еще 35 сажен, но бур сломался. Пределы глубины артезианских колодцев в различных странах следующие: в Сен-Луни – 3843 фута (549 сажен), в Люксембурге 2394 (342 сажени), Люневильский в Кентукки – 2086 футов (298 сажен), Гренелльский в Париже – 548 метров (тоже 274 сажени), в Петербурге на дворе экспедиции заготовления государственных бумаг – 658 футов (94 сажени).], на которой предполагалось их встретить. Разумеется, после таких геологических работ немецким промышленникам в лице Листов, Цистов и Г1 истов остаётся только с русских людей денежки собирать.

Чувствую, что выхожу я из пределов статьи для послеобеденного лёгкого чтения: наукой запахло, а смрад этот, как известно, публике нашей не особенно нравится. «Соловья баснями не кормят, дело подавай, обещаешь колодец артезианский вырыть, ну и выкладывай: где, как и почему?» – скажете вы мне, утомлённые чтением. Позвольте, господа, будьте терпеливы на одну минуточку. Как и почему – на это я могу вам сейчас ответить, ну а насчёт того, где я буду рыть артезианский колодец, прошу повременить немного: хочется мне до поры до времени обстоятельство это в секрете удержать. Боюсь, чтобы немец не предвосхитил моё открытие да меня на «бобах» не оставил. Чужими руками жар загребать они мастера великие.

Идею строения Иртышского бассейна[41 - Вопреки учебникам географии, на основании многочисленных соображений считаю я Иртыш главной рекой, а Обь – его притоком.], на котором мы обитаем, можно выразить таким образом. Представьте котловину (гигантскую чашу) на тысячу вёрст в поперечнике, сложенную из твёрдых горных пород, каковы олигоценовый известняк, мел, юра и прочее (по крайней мере, в западной части). Краями своими этот гигантский котёл прилегает с одной стороны к гранитным склонам Уральских гор, с другой образует водоразделы Иртыша и Оби (под Васюганской тундрой), а на юге достигает Кокчетавских гор, Акмолинской области. Северный бок у этой чаши по направлению к океану как бы вывалился и представляет открытое пространство для стока обширных рек. Вся чаша, или бассейн, выполнена позднейшими речными наносами песков и глин, причём под олигоценовыми известняками (т.е. под скорлупой котла) залегает масса вод. Доказательством тому служат многочисленные ключи в деревне Курьи и в окрестностях деревень Обухово Камышловского уезда, где известняки выходят наружу. Тюмень расположена близ западного края бассейна[42 - Обратимся к модели артезианского колодца, о котором мы уже говорили в одном из примечаний ранее сего. Чтобы с помощью этой модели воспроизвести в маленьком виде бассейн Иртыша, наметим на ней страны горизонта, выполним внутреннее блюдечко до половины песком и глиной и отломим край с северной стороны. Если на западном крае на самом фарфоре, который будет заменять олигоценовый известняк, отметим Камышлов и деревню Курьи, то на песке, отступая на палец от краёв блюдечка, будет Тюмень. Спрашивается, какие слои нужно просверлить на блюдечке близ того места, где мы наметили Тюмень, чтобы вода била фонтаном?], по его склону, на глинистых и песчаных речных наносах, которые залегают, однако, не менее как на 200 сажен глубины.

Вследствие этого, чтобы получить артезианскую воду, нужно пробуривать толщи глин, песков и, наконец, олигоценовый известняк, мощность которого пока неизвестна. Как видите, предприятие моё требует большого труда и в один год с ним не управиться; но зато надеюсь я получить такое обилие воды, что даже Москва позавидует.

После этого останется мне, сограждане, только от грязи вас избавить, а тогда и воздух получит благорастворение. Достигнуть сего обещаю я теми же буровыми скважинами.

Слыхали ли вы, господа, о так называемых отрицательных артезианских колодцах, которые французы удачно называют puits absorbants (всасывающий колодец) и которые служат для удаления грязной воды. В окрестностях Марселя ещё сравнительно недавно была болотистая равнина, отличающаяся лихорадками, грунт которой не пропускал сквозь себя дождевых вод. Французы, пробуравив глину, достигли сначала так называемых «плавунов»[43 - Водянистые пески.], а потом трещиноватого известняка, и вода ушла по буровой скважине в землю. Таким образом, болотистую местность обратили они в сухую равнину со здоровым климатом. Что же, думаете вы, французов-то я не сумею перещеголять? Плавуны, как известно, лежат у нас не глубже 10 сажен под глинами и мергельными гнёздами (опока), в них-то я и спущу все городские грязные воды[44 - У меня на дворе есть такой колодец, в который стекает снеговая вода с площади 3600 квадратных сажен и никогда его всего не наполняет. В нём вода держится только на один аршин, но приток её так велик, что может дать в час сотни вёдер. Это и есть первый артезианский колодец в Сибири.]. Puits absorbants будут у меня на каждой улице и посредством их осушу я Лямино городище, а все нечистоты продам Илье Семёновичу для удобрения полей на его ферме. Выгоднее же будет ему купить у меня эту дрянь, чем выписывать гуано с Перувианских кордильеров.

Убеждаетесь ли теперь, после всего изложенного, спрошу вас, милостивые государи, что умная голова «и во тьме зрящет»? Если проницательным оком своим может она проникнуть в недра подземные, то что значит для неё обнаружить самые плутовские гешефты ваши? Покончив с идеей об артезианских колодцах, прошу вас принять результаты моих многолетних наблюдений, как sacrificio dell’ inteletto (пожертвование разума) на благо общественное. Перехожу теперь к тому, как я буду улучшать пути сообщения внутри городской черты, а в следующем письме познакомлю вас с парками, садами и бульварами, которыми думаю я украсить площади для оздоровления воздуха.

Тюменская каменная мостовая, к сооружению которой недавно приступили, едва не сделалась, как вам известно, яблоком раздора между городским обществом и корпорацией пароходовладельцев. Одним хотелось соединить с вокзалом железной дороги здание городской думы (т.е. вымостить главную улицу), а другим – пароходные пристани, и каждая партия имела свой raison d’etre. Для «вертопраха», который не привык проникать в сущность тонких причин, странным может показаться предположение вести мостовую от вокзала к пристаням, предоставляя обывателям «барахтаться» в непролазной грязи на главной улице города. Тем более странным покажется это предположение, что вокзал и пристани соединены уже между собой ветвью железной дороги. Агитаторы, бунтовщики, возмутители общественного мнения кричат теперь на всех перекрёстках против несообразного проекта, который не принимает-де в соображение, что в центре города движение во сто раз более, чем между вокзалом и пристанями. Такова обывательская точка зрения, но не так думают об этом пароходовладельцы. Утверждают они, что казна-де помогла городу денежной субсидией для подъездных путей, а не для удобств общественных, и делец Сашенька совершенно согласен с этим мнением. Придерживаясь «буквы» и навязывая казне смысл, прямо противоречащий её интересам, как увидим это ниже, пароходовладельцы совершенно правы. В результате городская дума постановила одно, а корпорация пароходовладельцев – другое, и положение городского головы сделалось в этом вопросе безвыходным, или «хуже губернаторского», говоря тем метким старинным выражением, начало которого относится к рассказу о страданиях на сей должности приснопамятного Санчо Пансы.

Чтобы угодить нашим и ихним, думают теперь прибегнуть к такому хитроумному компромиссу: мостовая пойдёт к пристаням не прямо, а околицей, сделав петлю по задним улицам города. Если это правда, то решение трудной проблемы можно признать за образец остроумия. Пароходовладельцы будут ублаготворены, домогательство обывателей – не оставлено без внимания, а проезжающему люду предоставляется возможность осматривать достопримечательности Тюмени в самых отдалённых её захолустьях.

Будь я городским головой, никто не заставил бы меня принять такое duabus sedere sellis[45 - Сидение на двух стульях.]. Поставил бы я в городской думе вопрос таким образом: что вам, господа граждане, милее – чтобы одна только главная улица или весь город был вымощен? Нетрудно угадать, что ответят мне обыватели. А если так, то и толковать попусту нечего, нужно вести мостовую от вокзала к пристаням, не виляя, не мудрствуя лукаво, а по прямой, самой кратчайшей линии, и сейчас же прокладывать по ней рельсы для конно-железной дороги (после втрое дороже это обойдётся). Понимаете? Поймёт мою тонкую политику только один Иван Андреевич и то потому, что инстинкт подскажет ему, куда это дело клонится. Позволяю себе изложить обстоятельства: если начну я мостить Царскую улицу, то на ней и придётся покончить эту операцию, ибо денег у меня для благоустройства других улиц не хватит, а казна новую субсидию не отпустит; соедини я вокзал с пристанями конно-железной дорогой – благоустройство города надолго обеспечено; вымощу я камнем тогда весь город с широкими панелями по обе стороны каждой улицы.

В заключение скажу я тогда на ушко Ивану Андреевичу:

Друг, нельзя ли для прогулок
Подальше выбрать закоулок!

«То есть что сей сон означает?» – спросите вы меня. А то, что перевозку пассажиров, багажа и даже некоторых товаров город возьмёт на себя, а Иван Андреевич со своим извозом на лошадках может подальше убираться.

Вот тогда-то докажем мы «путейцам», что у нас, в сибирских захолустьях, чем первобытнее способ перемещения грузов, тем он дешевле. Если в настоящее время рядом с поездами железной дороги Иван Андреевич на своих лошадках по глубокой грязи находит выгодным, почти за полцены против установленных тарифов, перевозить клади с вокзала железной дороги на пристань и обратно[46 - По ветви железной дороги тарифная плата с 1000 пудов – 19 рублей, а конторы, занимающиеся извозом, тот же груз – 1000 пудов – на лошадях доставляют с вокзала на пристань по 8-10 рублей.], то что же, спрашивается, будем зарабатывать мы, когда соорудим конно-железный путь? Разочтите-ка хорошенько, тогда и увидите, что беседует с вами мало того, что человек «с понятиями», но и проницательный. Итак, милые сограждане, будем делать, что можем, а если не можем делать, то ограничимся желанием – ut possumus quomodo ut volumus non licet!


X



    1 декабря.

Читая мои письма, вы, милостивые государи, вероятно, не раз задавали себе вопрос: откуда у кантониста – мучного торговца – такая начитанность по всем отраслям человеческих знаний и откуда такое, можно сказать, философское направление мысли? Как приобрёл я образование и «понятия», известно вам из первого моего письма, а где получил я искру самосозерцания и любознательности – послушайте. На этот раз – шутки в сторону! Небезызвестно вам, что бабушки и прабабушки наши в женских институтах разным «тонким наукам» не обучались, но были образцовыми хозяйками и отличались исключительной любовью к садоводству и цветоводству. В доброе старое время в Тюмени был образцовый аптекарский сад Александры Ивановны Даудель, который снабжал травами не только Сибирь, но и восточную часть России. Чего только не было в этом саду! Здесь-то, среди зелени, в обществе цветов, находил я в детском возрасте неисчерпаемый источник самых разнообразных наслаждений.

Помню, отец учил меня в порывах негодования искать утешения на небе, и я исполнял это с буквальной точностью. После всякой «взбучки», «вытряски» и «таски» убегал я в сад доброй Александры Ивановны, забивался в чащу кустов и долго-долго «таращил глаза» на голубое беспредельное небо. И что же вы думаете? Отлично помогало! Взглянешь потом вокруг себя, а цветочки так над тобой и надрываются со смеху; забавные такие рожицы! Добрая Александра Ивановна любила меня за то, что «пострелёнок» помогал ей сушить целебные травки, собирать семена, а пуще всего за то, что добывал для неё разные корешки, что растут не в садах, а по глухим болотинам, куда только на лёгких детских ногах и можно проникнуть.

Сад Александры Ивановны на окраине города был огорожен крепким забором. Беседок, гротов, хитроумных затей и фонтанов в нём не было, но и без этого было там уютно, тенисто, всё к делу и всё в порядке. Слева от ворог стоял небольшой домик, где жила хозяйка, а справа вдали хорошенькая, чистенькая оранжерейка с грунтовым сараем. Стены небольшой комнаты при входе сплошь были покрыты живыми обоями роскошной Раз51Яога (кавалерийская звезда), а посредине, на широкой тумбе, стоял большой самодельный акварий, в котором копошились какие-то глазастые, страшные такие тритоны. Чудные цветы пассифлеры, рассыпанные ярко-белыми крупными звёздами, в густой зелени стен придавали маленькой комнате чарующую прелесть. Небольшая оранжерейка сплошь заставлена была орхидеями и красивыми целебными травками тёплого климата. Центр сада был разбит на квадратные участки, защищённые с трёх сторон синевато-зелёными стройными кедрами и только с юга открытые. Под такой надёжной зашитой от ветра и холода Александра Ивановна делала мелкие грядки и каждую из них засевала каким-нибудь одним растением. Выхоленные, вполне развившиеся цветочки напоминали мне маленьких игрушечных солдатиков. Каждая грядка казалась цветочной ротой, а впереди на длинном древке развивался этикет – точь-в-точь как полковое знамя. Вон там акониты в золотисто-жёлтых шишаках, как пожарная команда, выстроились; за ними онопордоны, в мохнатых шапках с красной верхушкой качаются на своих стебельках, точно казачья сотня с баранты возвращается. Далее тянутся эскадроны ахилей, генциан, мяты разных сортов, адонисов, актей и красивых цикламенов. В тени красовались алые алтеи и мальвы, а на солнцеприпёке шарашился высокий рицинус, растопырив, как пьяный мужик, свои широкие лапы.

Центральный участок сада окружат небольшой парк из лип, рябины и дрока; а дальше, по окраинам, росли целебные кустарники бузины, малины, жимолости и всякой всячины. Всё дышало свежестью и ароматом цветов. Боже ты мой, что за «благорастворение воздухов» чувствовал я в садике Александры Ивановны! Детскую натуру поражала здесь сила жизни и таинственная тишина, в которой она проявлялась. Всё это чувствовалось инстинктивно, бессознательно. Жизнь как-то неслышно, незаметно обступала меня со всех сторон, и целый фантастический мир связывался в детском представлении с этим таинственным растительным миром! А кругом шум и хлопоты: сотни насекомых порхают и вьются в яркой цветочной зелени, всё куда-то торопится, чего-то ищет. На этом пиру тысяча цветочных головок блещут друг перед другом изящными, яркими туалетами и своим благоуханием, чтобы обратить на себя внимание крылатых букашек – воздушных танцоров. «Прикоснись, поцелуй – не нужно мне ничего от жизни[47 - У многих растений пыль переносят с одного цветка на другой только насекомые; их прикосновение даёт жизнь в цветочной завязи.]! Вот, вот так, гак, ещё раз!» – и они увядают, опадают, но с этой минуты в глубине цвета является импульс для новой жизни! А какие хитрые, какие коварные эти красавицы флоры, какие ловушки устраивают они своим крылатым друзьям и не пересказать теперь; куда до них нашим барышням!

Вверху на деревьях и по кустарникам свищут, щебечут, кричат попрыгуньи – мелкие пташки. Вон поднялись, вспорхнули высоко-высоко, играют, тешатся, вьются в голубой синеве неба, вон снова спустились, свистят, скачут по веткам. Пир на весь мир!.. В пору детства уходил я в эту живую струю жизни и забывался в ней. Тысячи вопросов бессвязно один за другим возбуждались, сменялись, будили мысль, вводили и сливал и её с мировым разумом!

Вот, мм. гг., та академия, та alma-mater, в которой получил я искру самосозерцания и наблюдательности. Поймёт ли ваше сердце, как было мне тяжело, как мне было больно, когда через двадцать лет увидел я, что садик мой почти вырублен и обращён в поскотину, и потому, собственно, что сделался он городской собственностью. Какое же, спрашивается, господа, могу я питать к вам благорасположение? Кажется, помните вы (в думе переписка есть), что просил я у вас в аренду моё родное разорённое гнёздышко. Обещал вам через десять лет возвратить его благоустроенным Kindergarten’ом, и что же вы мне ответили? «Нам-де самим нужно – вот ужо железная дорога пройдёт!». Всё дело покойный Глазков испортил. «Идёт, чумазый, идёт, и на вопрос, что есть истина? – твёрдо и неукоснительно ответ: распивочно и на вынос»[48 - Щедрин. Монрепо.]. Вот что было у вас на уме! Скажите, как не бранить вас за такое жестокосердие!

Всякому культурному человеку должно быть известно, что сады не только украшают обитаемые страны, не только дают тень, прохладу, здоровый воздух, они возбуждают в нас высшие стремления духа и умиротворяют душевные порывы. Среди растительного мира, в саду, в парке, в лесу каждое чистое свободное к порыву чувство принимает восторженность. Здесь человек на время забывает о многом: он чувствует какой-то загадочный трепет, какую-то смесь восторга и удивления. Неподвижно, таинственно стоят могучие деревья, красота растительной жизни проявляется в их росте и в том безмолвном процессе, который множит, увеличивает элементы и доводит их до колоссальных размеров. А цветы? Цветы сосредоточивают на самом ничтожном пространстве столько живых сил и изящных сочетаний, что всегда наполняют душу невыразимым блаженством.

При всей своеобразности растительного мира стоит только познакомиться с ним, всмотреться в него, и тогда увидим, что сходство его с людским до того поразительно, что без малейшей натяжки так и напрашивается на сравнение. В растениях, как и в людях, мы находим не только стремление к общественной жизни, но и к образованию замкнутых кружков, с той только разницей, что людям, подобным мне, такая замкнутость может быть поставлена на упрёк, а растениям – ни в коем случае. Здесь, как и в человеческом обществе, взаимное влечение могущественных сил выражается необыкновенной приязнью; этому влечению следуют растения, как и мы, бессознательно неся с собой свои собственные законы. Смею уверить вас, милые сограждане, что в любом садике найдёте вы много занимательного в проведении параллели между отдельными сословными кружками тюменцев и кружками растений.

После всего сказанного нетрудно догадаться, почему во все времена и почти у всех народов дерево служило символом поклонения, а страсть к разведению садов была присуща человеку с исконных веков. Сады Семирамиды висели на террасах, по обеим сторонам которых шла лестница со множеством ступеней; чтобы не протекала вода, террасы были покрыты слоем асфальта, поверх которого накладывался слой земли и сажались невысокие деревья. На дворе ниже террас шли крытые аллеи или веранды из вьющихся растений. Масса воды и зелени давала прохладу даже в таком необыкновенно сухом климате, как Средняя Азии. Греки, особенно пнет Греции, афиняне, хотя и не придавали садоводству большого значения, но все же любили разводить тенистые деревья, где были воздвигнуты храмы и статуи мужам, оказавшим услугу отечеству, Внимание их было обращено на человека с его страстями, а сады имели только промышленный характер; в них разводились персики, абрикосы, яблоки, виноград и т.п. Римская аристократия с наступлением жаров удалялась из «вечного города» в свои виллы на берегу моря, где и предавалась отдыху и веселью. Сады на этих виллах отличались роскошью и вкусом, но впоследствии, с распущенностью нравов, изящный вкус извратился: появились причудливые уклонения от природы – деревья стали подрезывать, стараясь придать им искусственный вид колонн, пирамид, скал и даже животных.

С падением древнего мира настали мрачные средние века, длившиеся более 1000 лет; это было время застоя и остановки всякого движения. Можно ли было что-либо ожидать от садоводства, когда человек потерял связь с природой и считал её чем-то враждебным для себя? Бурно и повелительно разлился поток мусульманства; огнём и мечом проложил он себе дорогу в Европу и Африку и заблестел здесь яркими лучами фантазии. В контраст с тяжёлыми средневековыми замками баронов и рыцарей явились лёгкие стройные мавританские здания со множеством башенок. Прохладные тёмные залы со сводами, мозаичные полы, арабески, мраморные колонны и балкончики над морем цветов производили чарующее впечатление. В мавританских домах было много тени, а в садах – обилие света, цветущих пахучих кустарников, роз, олеандра, жасмина; везде беседки, гроты, подземелья... Всё было полно неги, всё действовало на внешние чувства: перед глазами расстилались ковры пёстрых трав, обоняние услаждал запах множества цветов, до слуха долетал отдалённый шум водопадов и каскадов, рядом с журчанием ручьев.

Средние века прошли, настал новый век возрождения; дух человеческий почувствовал свободу. Увлечение искусством, характеризующее XV век, отразилось на садоводстве и впоследствии выразилось в итальянском, голландском и французском стиле, В итальянских садах, среди множества деревьев, поминутно встречаются сюрпризы: то вдруг забьёт фонтан из дерева, то явится грот с подземным озером, по которому можно прокатиться на лодке, то мостик, на котором смыкающиеся струйки воды образуют прозрачную арку. Деревьям придают здесь всевозможные формы, как было это в старое время. Голландский стиль поражает необыкновенной чистотой, опрятностью и вместе однообразием; повсюду подстриженные живые изгороди, гроты, унизанные пёстрыми раковинками и камешками, как бы игрушечные домики, сложенные из кирпича с фарфоровыми изразцами. В каждом саду есть непременно плодовое отделение из карликовых деревьев, крытые липовые аллеи и множество луковичных цветов. Французский стиль походит на голландский, но только сад гораздо роскошнее и отличается большим вкусом[49 - Начало этому стилю положено Людовиком XIV. Версальский сад был разбит по плану знаменитого садовника Леонатра. Ученик Леонатра Леблан устроил чудесный петергофский сад, который по тенистым дубовым аллеям и роскошным фонтанам едва ли имеет себе соперника.]. Как и другие роды искусства, садоводство к началу XVII столетия стало переходить за пределы должного: оно приняло известное направление, преследующее условную искусственную красоту, и отступило от правды жизни. В Англии, где впервые раздался голос Бэкона о необходимости обращения к природе, явился парк – олицетворение естественного стиля в садоводстве. Главное условие парка, чтобы поверхность земли была волниста и разнообразна, чтобы горки сменялись лощинами, рощицы – лугами; местами группы деревьев должны быть разбросаны в беспорядке: озерки, речки, небольшие пруды служат здесь лучшим украшением.

Готов бы, дорогие сограждане, и дольше беседовать с вами о садоводстве, но боюсь, что даже настоящим коротеньким рассказом утомил ваше внимание. Когда я пишу, то всегда вижу пред собою идеального читателя и стараюсь с наибольшей выразительностью передать ему то, что волнует мои чувства, а потому речь моя сильно растягивается. Представляется мне теперь, что вы давно заснули, газета свалилась на пол и конец моего письма (самая сущность проекта) останется непрочитанным. Но нет... вижу усиленную вашу борьбу с дремотой... и потому продолжаю. Надеюсь, мм. гг., успел я доказать вам, что сады, кроме оздоровления воздуха, облагораживают человеческую душу и имеют общеобразовательное значение. Они составляют мою слабость, и нет никакого сомнения, что, будучи городским головою, отдам я их устройству все свои досуги.

Тюменский загородный Александровский сад обращу в превосходный парк, которому позавидуют даже англичане. Он заслуживает предпочтительного внимания, как единственное свидетельство восторженного приёма в городе Тюмени Царя-освободителя народов, первого из Державных Особ, удостоивших Сибирь своим посещением[50 - В бозе почивший Император Александр Николаевич, быв Наследником Престола, в 1837 году удостоил Тюмень двукратным посещением 31 мая и 5 июня. По постановлению городской думы в первый из этих дней установлено было ежегодное чествование события народным праздником в загородном саду, наименованным Александровским. Этот превосходный парк разбит в 1830 – 40 годах смотрителем уездного училища Поповым при содействии учителей Кувичинского, Уткина и законоучителя Льва Словцова.]. Сад, подобного которому по живописному местоположению и по художественной планировке нет во всей Западной Сибири, украшу я изящными мостиками чрез многочисленные овраги, беседками и цветниками; устрою здесь тир, гимнастический городок, качели, детский театр и прочее, прочее. Но самое главное, в память посещения Тюмени в 1868 году Его Высочеством Владимиром Александровичем перенесу сюда мраморную пирамиду, что поставлена на открытом поле вдали от города. На том мыске, в юго-западном углу нашего парка, где высокий гость предрёк Тюмени блистательную будущность, предполагаю я устроить ажурную беседку и от неё мраморную лестницу к подъездным путям железной дороги, чтобы здесь, под высокими пихтами, отпраздновать в будущем, 1894 году, пятидесятилетний юбилей развития пароходства по рекам Западной Сибири[51 - Первый пароход «Основа», выстроенный в Швеции Адьф. Фом. Паклевским, начал движение по рекам Сибири в 1844 году.]. Но, увы, для городских дельцов нет ничего священного: потребовалась им земля для насыпей, и от исторического мыска осталось одно только воспоминание. О, вандалы, всё разрушающие, не щадящие даже драгоценных памятников! Деянием рук своих создаёте вы укоризну от потомства вашего! Что сберегли вы, как память, признательность ваших отцов к осчастливившему их монарху? Опомнитесь, сохраните и поддержите хотя то, что осталось в наличности[52 - Царская шлюпка спрятана от публики в так называемом музеуме, который принял вид ветхого сарая; дом Иконникова, где Его Высочество Император Александр Николаевич изволил двукратно останавливаться, так размалёван доморощенным художником, что от прежней архитектуры и следов не осталось. Деревянные солдаты, которыми был украшен сад Иконникова к приезду высокого гостя, куда-то исчезли вместе со множеством гравюр, относящихся к 31 мая 1837 года.].

Заботясь более всего о возбуждении высоких стремлений вашего духа, главное внимание моё будет направлено на сады и бульвары внутри самого города. Бульвар на Спасской улице преобразую я в детский сад, с гимнастическим городком, с приспособлениями для детских игр и с небольшим вокзалом, где в одной половине будут продаваться молоко и белый хлеб, а в другой – зал для детских бесед. Словом, устрою здесь «детское пастбище» и приглашу за хорошее вознаграждение двух педагогичек для руководства занятиями и играми.

Немедленного оздоровления в настоящее время требует прежде всего Царская улица; лишь только вступаете на неё, как вас со всех сторон охватывает какая-то смесь разнообразных зловоний. Отвратительный запах происходит, главным образом, от канав, прорытых по обеим сторонам улицы, на дне которых толстый слой грязи, не имея стока, разлагается, отравляя воздух. Пройдите по этому проспекту часа в четыре в жаркий июльский день и вы получите тяжёлое, угнетающее впечатление. Пыль затянула горизонт серым вуалем, в деревянных грязных лавчонках против гостиного двора торговки или предаются послеобеденной дремоте, или, вооружившись столовым ножом, на солнцеприпёке охорашивают куафюру своих подруг; от рыбных рядов разит гнилью; по Царской площади собравшиеся около фонтана водовозы ведут оживлённый громкий разговор, украшая речь такими нецензурными цитатами, что даже трава желтеет (от стыда, вероятно). Площадь, на которой предполагается воздвигнуть гостиный двор, застроена грязными лавчонками и унавожена разным мусором. Словом, куда ни повернись, всё возбуждает отвращение и бьёт по органам чувств. В это время тюменский обыватель жарится на солнце, как «шашлык»[53 - Кусок свежего мяса.] на вертеле: ни тени, ни прохлады. А речная вода представляет бурый infusum (настой) кожи, мыла, щёлоку и всякой всячины. Согласитесь, мм. гг., возможно ли терпеть такие гигиенические условия?

Деревянные лавчонки против гостиного двора нужно сломать, рыбный базар перевести на городище против завода Котельникова; туда же нужно убрать толкучий рынок, торговлю сеном, мясом, щепным товаром и прочими сырыми продуктами. Вообще базар, по моему мнению, должен быть на половине пути между вокзалом железной дороги и центром города, что представит, как увидите, большие удобства для всего населения.

На площадях, которые освободятся от лавок и мусора, разобью я тенистые сады трёх различных стилей. Против гостиного двора на берегу реки – бульвар, вроде берлинского unter der linden, будет окружать стеклянную галерею (наподобие оранжерей), в которой среди тепличных растений поместятся царская шлюпка, портреты Императора Александра Николаевича и все предметы, относящиеся до путешествия его по Сибири. Мысок близ спуска к реке Туре украшу беседкой для музыкантов и маленьким речным яхт-клубом для любителей катанья на лодках. На Царской площади разведу садик в стиле итальянском из тополей и акаций, обращённых искусной рукой в триумфальные ворота, колонны, веранды и прочее, и прочее. Лиственную зелень оттеню кедрами и пихтами, а фонтан оставлю только как изящное украшение. По другую сторону улицы, на той же площади, под роскошной древесной верандой, испрошу разрешение поставить бюст покойного Императора Александра Николаевича, а пьедестал его украшу барельефами лиц, которые ему сопутствовали (Кавелина, Жуковского, Арсеньева, Юркевича, Назимова, Енохина, Паткуля и Адлерберга). Пред этим историческим памятником воздвигну беседку в виде гигантской цветочной корзины, в которой будет у меня играть постоянный хор музыкантов.

Наконец, на базарной площади, от Царской улицы до Убежища, разведу я второй бульвар в виде широкой улицы, а по обе стороны его – обширный сад в голландском стиле, с вокзалами, беседками, фотами и фонтанами. Одну половину его по правую сторону бульвара отдам в аренду клубу приказчиков, а по левую – клубу купеческому. На этом поле и на этой почве думаю я создать «золотой мост» для слияния людей ума и людей капитала. Капитал и ум не живут у нас в добром общении, а каждый сам по себе, наособицу.

Чтобы завершить дело благоустройства города в санитарном отношении, остаётся только улучшить городские скотобойни и учредить надзор за свежестью съестных продуктов. Скотобойному искусству учиться к екатеринбургскому голове[54 - Тюменские городские головы в затруднительных случаях по управлению обыкновенно прибегают к руководительству и советам екатеринбургского городского головы.] я не поеду, потому что в этом маленьком городке бойни имеют такой же отвратительный вид, как и у нас. Для подобных заведений имею я проект, лично мной составленный, на основании самого последнего слова ветеринарно-санитарной науки. Однако в настоящее время сообщить его вам, господа, не могу, ибо по обширности своей требует он особой трактации.

Относительно свежести и безвредности съестных продуктов «усовестить» базарных торговок и торговцев мне будет нетрудно; ну а с англоманами из Чухломы и Вятки, что торгуют колониальным скарбом, хлопот будет немало. Тут полицейскими актами ничего не поделаешь – придётся мне к науке прибегнуть. Публичные лекции сослужат мне в этом случае великую службу.

В пятом письме высказал я, мм. гг., предположение своё пригласить из лиц еврейского происхождения лектора по санитарной части. Ему-то и поручу я (за особое вознаграждение) изучать заразные элементы в окороках, колбасах, рыбе и в продуктах колониальной торговли. Зная природное отвращение сынов Израиля к нашему мясу[55 - У нас есть еврей с университетским образованием, лекарь даже, стало быть, человек, свободный от кабалистики, но мясо скотины, убитой не по жидовскому ратикулу, хотя бы с голоду пришлось умереть, а есть не будет. Твёрдо держится законов Шулхан-Аруха.], а в особенности к свинине, можно надеяться, что поблажки торговцам у нас не будет. Чуть что откроется, сейчас же афиша в целую простыню! «Тюмень, с дозволения начальства, лекция об окороках, заражённых глистами, из магазина купца такого-то[56 - Для возбуждения отвращения публики к подобных съестным продуктам зараза будет демонстрирована посредством волшебного фонаря.]. Преследуя при этом коварные цели, подобные публичные чтения пригоню я либо перед Пасхою, либо перед Рождеством, в пору самой бойкой торговли. Вот-то запляшут тогда супостаты рода человеческого и перестанут отравлять нас всякой залежавшейся дрянью из своих магазинов.


XI



    31 декабря.

Размышляя однажды о будущности родного города Тюмени, я задремал и скоро заснул. Случилось так потому, что вечером был я на именинах у своего доброго друга, доктора Сытина. Это, скажу вам, такой хлебосол, каких по нынешним временам только и можно найти в сибирских захолустьях. В течение года званых вечеров он не делает, да и сам с утра до поздней ночи в разъездах, но зато в день тезоименитства (даже без пушечной пальбы) к нему весь почти город собирается. Тогда сервирует он для своих гостей такую «закусочку», что глаза разбегаются. Это бывает, можно сказать, выставка от всех погребков и колониальных магазинов нашего города. Каждый торговец найдёт здесь свои экспонаты в самых полных ассортиментах, и так как экспертиза бывает очень строгая, то и продукты всегда самого высокого качества.

Возвратившись поздней ночью с такой закусочки, я задремал и скоро заснул. Слышу – раздаются шаги по моей комнате... громче... громче... громче… Что это? В дверях показалась чёрная фигура негра, похожая на скрипача Бриндиса, но только лоснящаяся, прозрачная и как будто из стекла отлитая. Глаза – чёрные угли. А белки так и поворачиваются из стороны в сторону; одет он в полосатую куртку, голубые панталоны, на голове соломенная шляпа. Что за чёрт, думаю, фигура знакомая. Кто тут? Хочу сказать и не могу, хочу подняться – сил нет.

Фигура осклабилась; рот растянулся но нею ширину липа и обнаружил ряд белых крепких зубов,

– Пойдёмте, пойдёмте, – раздалось где-то внутри этой страшной фигуры,

– Куда пойдём? – отдалось внутри меня,

– Я из городской думы за нами послан, там сегодня утренний раут назначен,

– Кто ты такой?

– Я... я… негр, что вчера у доктора Сытина на столе близ именинного пирога видели,

Действительно, это была та самая стеклянная бутылка[57 - Водки завода Поповых продавалась и бутылки*, которые имели форму человеческой фигуры подобие негра.], к услугам которой я не раз прибегал, Вчера она была папаше на «доброй водкой» и доставляла большое развлечение всему собравшемуся обществу, Чёрный посол начал расти, сделался совершенно прозрачным и слился с темнотой ночи, В моих висках забило молотом, кругом всё закрутилось, зашумело; затем в вихре неосознанных грёз я забылся, Очнулся в зале, роскошно убранном зеленью и разноцветными флагами. Со стен из золочёных рам выходили, кик живые, представители городского управления за целое столетие, в чуйках, в сибирках, в шитых кафтанах, мундирах и даже во фраках,

Под аркой, в глубине зала, накрыт стол, точь-в-точь как у доктора Сытина, но щеголеватее, богаче настолько, насколько фантазия выше действительности, Каких только бутылок, бутылочек, флакончиков, стаканов, рюмок, бокалов не было на этом столе! А кругом: куличи, гуси, фазаны, индейки, окорока, и всё это глазировано, иод соусами, в фольговых украшениях и в венках из свежих цветов и зелени, Тут же расставлены бесчисленные закуски и консервы со всего белого света; анчоусы, омары, сельди, кильки, сардины, поэемы, тунцы, крабы, трепаны, морская капуста, томаты, опунция, грибки, груздочки, рыжики, икра, сыры всевозможных сортов, Одним словом, как в сказках сказывается; было там всего много и на всякий вкус, Не будь я с похмелья и спросонья, не отошёл бы от такой закуски,

Что за чертовщина! Всё кругом ожило и зашевелилось… Стены раздвинулись вдаль, гуси, фазаны, индейки, барашки вытянулись и выросли… сам я очутился уже не на полу, а на столе и чувствую, что обратился в стакан со злым, забористым хреном. Бутылки и фляжки – синие, зелёные, тёмные – выстроились, как чиновники на торжественных представлениях новому начальнику, а выше всех красовался глиняный кувшин чёрного бальзама с фольгово-белой звездой на красивом этикете. Были тут флакончики, украшенные золотыми и серебряными медалями на разных промышленных выставках, а посередине – большой графин «Светланы» с шарманкой, которая была вделана в донышке и играла те мотивы, какие кому нравились. Графин пользовался особым вниманием: вся публика к нему поочерёдно подходила, приветствовала, и он, в свою очередь, отвечал всем и каждому низким поклоном под звуки собственной музыки. Индюки вытягивали шеи и качали головками, поросёнок под соусом, толстенький, низенький, жирный, трубкой вытягивал губы и поводил во все стороны пьяными, осовевшими глазами; глупый омар, растянувшись на блюде, щеголял своими усищами, розовые редиски с длинными хвостиками, как девичьи косы, поставлены были рядами на фаянсовом блюде, точь-в-точь приютянки к утренней молитве выстроились. Около них стояла фляжка бенедектинки, а рядом чистенький приглаженный барашек из чухонского масла.

Признаюсь, в первый момент я остолбенел от удивления, но вскоре всё засуетилось, завертелось, и я смешался в общем вихре движения. Меня подхватила под руку слегка поблекшая дама в роскошном платье a la princesse Josephine[58 - Супруга Наполеона.]. Как только шепнула она: с1апзопз ипе уа1зе! так я и узнал мою добрую знакомую, милую соседку, которая страстно любила Париж, до старости не переставала брать по учебнику Марго уроки французского языка[59 - Ныне хочет гувернантку выписать. Беда в том, что путняя в Сибирь, к купцам, не поедет, а с непутней намаешься.], читала переводные иностранные романы, ну а по истории была слаба: верить не хотела, что Елена не была супругой Наполеона, а только местом изгнания.

– Ah, Je n’en puis plus! La tete me tourne , – ответил я.

– Ainsi, reposons – nous, – сказала она, и мы скользнули на широкий балкон, что выходил на Царскую улицу.

Представьте всё, что я так долго лелеял в своих мечтах по благоустройству Тюмени, было теперь перед моими глазами. Меня охватил запах ароматной свежей зелени пихтовых побегов и только что распустившихся цветов монгольской яблони. Против городской думы, на берегу Туры, увидел я роскошный сквер с фонтаном и цветочными клумбами самых причудливых форм. Вдали раздавались напевы церковного хора; от монастыря двигалась торжественная церковная процессия. Яркое солнце играло на дорогих окладах икон, на хоругвях и на парчовой ризнице причта и освещало пёструю толпу, которая, как живая волна, затопила всю Царскую улицу. В хвосте процессии в облаке пыли тащились вереницы нищих, бездомных скитальцев, а за ними бесконечный ряд экипажей. Не знаю как, но я очутился среди этой толпы и, увлечённый общим потоком, смешался с нею.

Процессия двигалась мимо Царской площади к берегу Туры, где растянулись пароходные пристани, на которых совершался сегодня пол-столетний юбилей их существования. Вся набережная украшена тысячами флагов; крутой берег со стороны города, где помещаются склады, задрапирован от взоров публики сплошной стеной художественно сгруппированных пароходных снастей, перевитых венками из цветов и древесной зелени, а по обе стороны годы 1844 – 1894, означающие полу-столетний период процветания навигации. Все пароходы в венках, в цветочных гирляндах и разукрашенные флагами, сдвинуты к берегу, а река была сплошь покрыта флотилией яликов, лодок, плотов, переполненных пёстрой толпой.

Церковная процессия спустилась на палубу самого большого парохода. Звуки торжественных напевов неслись над тихой поверхностью воды в беспредельную даль. Восторженность толпы достигла своей кульминации, когда раздались чудные мотивы «Спаси, Господи, люди твоя»... Екатеринбургский протодьякон, говоря «многолетие», постепенно поднимал тон своего голоса и оборвал его на такой ноте, что даже на Мысу[60 - Деревня вблизи города, где находится Жабынский механический завод.] оно было услышано, и благочестивые крестьяне осенили себя крестным знамением. По окончании богослужения пароход, роскошно убранный цветами, унёс процессию с иконами к монастырскому берегу, откуда она возвратилась к церкви.

В это время на месте торжества составлялось торжественное шествие в Александровский сад, где должен был совершаться акт пятидесятилетия. По улице вытягивался длинный цуг, впереди всех – конный стражник в богатом казакине древнерусского ратника, с золочёной алебардой в руках. По обе стороны хор военной музыки и народных песенников. Затем ученики ремесленной школы Жабынского завода, как «маков цвет», в алых кумачных рубашках несут впереди себя значок, украшенный зеленью и цветами русского флага. Следом двинулся ремесленный цех механического завода. Корпорация эта несла на своих руках модель первого парохода «Основа», украшенную венками и национальными флагами. Засим шли лоцманы и матросы с флагами своих пароходов и машинисты со своими значками. Потом корпус капитанов всех пароходов в парадных кафтанах и в фуражках, обшитых золотым галуном. Затем двинулись служащие в конторах, имея во главе маленького толстенького старшего бухгалтера, который держал перед собою, как дьякон, преогромные счёты – практическое евангелие нашего века, основа всяческой дружбы и торговой честности. Завершали процессию гласные городской думы и члены управы под предводительством городского головы в парадных мундирах, а за ними представители пароходных компаний вместе с инженером водяной коммуникации.

Достигнув загородного сада, процессия прошла по главной аллее, мимо вокзала, и спустилась на широкий луг, где было всё приготовлено для народного праздника: качели, призовые столбы, тир, гипподром для скороходов, балаганы с Петрушкой, народный театр, кукольный театр, городки, игра в мяч и многое множество разных развлечений; на отдельной площадке сервированы столы для завтрака служащих и кувшины с вином для угощения публики. Члены городского управления и представители пароходства, составляющие арьергард процессии, не спускаясь на луг, вошли в роскошно убранный вокзал городского сада, где предполагался акт торжества и затем парадный обед.

Обширный зал представлял собою море зелени, а цветы художественно переплетались с трёхцветными русскими флагами. Близ передней стены, под роскошным балдахином из пурпурных тканей с горностаевым мехом, украшенным государственными гербами, на пьедестале из стальных деталей машин Жабынского завода покоился бюст Императора. В углах стояли щиты, изображающие год открытия пароходства; они были искусно собраны из мелких блестящих слесарных инструментов от всех мастерских пароходной верфи. Широкую стену против окон украшали две художественных картины; одна из них – «Бурлаки»[61 - Дорогая копия с картины Репина уже куплена И.И. Игнатовым.] Репина – живо переносит воображение к тому ещё недавно прошедшему времени, когда человек в роли вьючного животного, наваливаясь всей грудью на широкую кожаную лямку, под тон стонущей песни «ещё разик, да ещё раз! да ой!» перевозил на себе тяжёлые грузы. Другая картина таких же размеров вводит нас на пароход новейшего типа, где в роскошной обстановке пассажир пользуется полным комфортом и где труд рабочего, благодаря техническим усовершенствованиям, стал сравнительно лёгким, а главное – трудом сознательным. Место под хорами, среди тропической зелени заняла большая модель парохода «Основа». При входе процессии хор музыкантов исполнил полонез, и публика заняла места. Лектор, взойдя на кафедру, громким певучим голосом продекламировал:

Выдь на Волгу! Чей стон раздаётся
Над великою русской рекой;
Этот стон у нас песней зовётся –
То бурлаки идут бечевой...

Внимание публики было обращено к картине Репина. Бойко охарактеризовав бурлачество, сложившееся под влиянием бродяжничества и страсти к переселениям русского человека, лектор отметил, что не столько горькая нужда, сколько недостаток духовной культурности, любовь к свободе и простору обращали в былое время человека в бездомное вьючное животное. Правда, сибирское пароходство, как и множество других предприятий, возникло за счёт казённых субсидий, но можно ли было рассчитывать на частных предпринимателей в Сибири, когда по всем рекам Европейской России плавало в то время не более 80 пароходов[62 - По сведениям генерала Обручева, в 1854 г., стало быть, через 10 лет после открытия Тюменского пароходства, в России было только 115 пароходов.]. Дальнейшее развитие пароходства было разделено на два периода: первый – когда русское «авось да небось» забрало предприятие в свои ненадёжные руки, и второй – когда взялись за это люди серьёзные и умудрённые опытом.

Период правильной организации пароходства начался приблизительно с 1872 года. Лектор проследил развитие флотилии за последнее 25-летие из года в год и доказал на поразительных примерах, сколько ловкости, труда и энергии положено было ею на это полезное дело.

Гром рукоплесканий покрыл последние слова лектора; музыка исполнила гимн «Боже, Царя храни», подали шампанское.

Тосты меня разбудили, но я перевернулся на другой бок и снова заснул.

XII



    (Без числа.)

Зови надежду сновиденьем,
Неправду истиной зови,
Не верь хвалам и увереньям
Лишь верь одной моей любви!

Вот как, дорогой друг Феденька! Ну-ка, угадайте, чьё это стихотворение? А все же, господа, прерванный сон – скверная штука: чувствуешь себя так же, как в то время, когда опустят театральный занавес на самом интересном месте незнакомой комедии!

После шумных оваций, которые меня разбудили, представилось, что по каменной мостовой на Царской улице катят на вороных все пароходчики вместе с Иваном Андреевичем, а на козлах у них – вообразите – министр общественных работ Французской республики, рядом же с ним – мэр города Парижа. Ведь приснится же такое странное сближение разнородных лиц! Кому не случалось видеть подобного? Ну, думаю, быть беде: не к добру вороные кони – об этом во всех сонниках сказано... Вижу потом, что за мной, вооружившись огромными ножницами, бежит молодой закройщик с недобрым намерением урезать фалды моего скромного камзола; я от него, он за мной. Как ни увёртывался – откромсал-таки три куска (неценных, правда) и чуйку совсем обезобразил. Затем снится, что знакомая мне дама, Ижицей прозывается[63 - Дама эта состоит корреспондентом многих газет.], утирает нос «тюменским благодетелям».

Наконец, я очутился в вокзале загородного сада. Там вижу сервированный обеденный стол, на нём блестит серебро, хрусталь, снежно-белые салфетки и масса всевозможных фруктов. Летний жар начинал спадать, окна кругом открыты; экипажи один за другим выгружали званых гостей; лакеи, как угорелые, метались взад и вперёд, распорядители самодовольно посматривали на всё окружающее и поглаживали свои окладистые бородки. Когда все были в сборе, задвигали стульями и уселись по местам. Средину, по длине стола, заняли представители различных пароходных компаний, против них мэр и министр, которых пред этим я видел на козлах, а по концам и крыльям стола разместилась остальная публика. Застучали посудой, под звуки ножей и ложек каждый гость втихомолку торопился удовлетворить первый аппетит, и разговор не вязался. Множество слуг разносили на настоящем фарфоре всевозможные супы, бульоны, жаркое, соусы, паштеты, пудинги, казалось, конца им не будет. Вина французские, португальские, венгерские, испанские лились потоком и сверкали в стаканах, как разноцветные камни. Обед продолжался долго, к концу гости оживились, и беседа сделалась шумной. Подали десерт; вдали раздались волшебные звуки оркестра; за шампанским стали предлагать тосты.

Первым поднял бокал городской мэр.

– Дорогие участники настоящего торжества! – начал он, встав со стула, слегка взволнованный от непривычки объясняться в русском обществе. – В настоящий многознаменательный день не могу и не смею отказать себе в удовольствии выразить мои чувства и пожелания. Признаю для себя за величайшее счастие, что имею честь говорить от имени своего города. Чествуется сегодня не время, пережитое пароходным предприятием, а усилия и труды, которые были к этому делу приложены. Всем нам известно, какой степени развития достигло пароходство, когда оно перешло к руководителям, умудрённым жизненной опытностью. Льстить не в моих привычках, и потому, надеюсь, вы сами укажете, кто в этом деле единственный могущественный двигатель предприятия, кто своей энергией и своей настойчивостью при проницательном уме поставил на должную высоту не только своё предприятие, но и способствовал экономическому благосостоянию города. Открытием заводских школ он помог умственному развитию тёмного рабочего люда. Умственный свет из его мастерских бросил своё отражение и на остальную забытую кустарную силу. В Европе такие деятели пользуются широкой известностью, но чрез густой туман, которым покрыта ваша страна, не видно даже блестящих звёзд. Надейтесь, господа, на светлое будущее: ясным дням нередко предшествует туманное утро! Но чудная заря, которую мы видим, несомненно сделает тёплый день, чтобы успели расцвесть ваши торговля и промышленность. Поднимаю бокал за процветание пароходства в Сибири!

– Браво! Браво! – прогремело по залу, и музыка заиграла тушь.

– Каково отхватал?! – поделился своим впечатлением один пароходский капитан со своим соседом.

– Чего и говорить – письмянной человек! Не нашим чета! – ответил сосед.

– Да...а-с! Не умеем мы ни себе, ни добрым людям оценки дать, вот что! – продолжал капитан.

– Необразованность! – было ответом[64 - Вероятно, парижский мэр говорил по-французски. Как же поняла его юбилейная публика? – спросите вы. А как понимают многие доценты русских университетов, не зная иностранных языков, профессорские лекции в трёх-четырёх государствах Европы? Русский человек мимику знает; но об этом будет речь впереди.].

Слегка откашлянув, поднялся со стула французский министр общественных работ; разговор затих, все навострили уши.

– Господа! – начал он. – Вот ваша сила (указывая на всех пароходовладельцев), вот ваше богатство! Честь и слава этим неутомимым труженикам, настойчивым работникам в создании вашего счастия. Развитие пароходства и судоходства по мелководной Туре вызвало необходимость в улучшении её фарватера, и на помощь вам, господа, пришли инженеры, желающие отдать для вашего блага свои труды и свои молодые силы. В настоящее время работы начаты, и нужно надеяться, что русло Туры будет расчищено гораздо раньше, чем закончится сооружение Кетского канала. Тобольску не придётся отнять у Тюмени славу портового города, если господа пароходовладельцы и инженеры-строители подадут друг другу руку содействия. Пью за соединённые для общего блага силы господ гидротехников и представителей сибирского судоходства. Да здравствуют они для взаимного благополучия! Ура!

Тост был принят хотя и недружно, но довольно шумно. Но, как всюду, и здесь нашлись скептики и недоброжелатели.

– Знаем мы ихнего брата, господ анжинеров! – промычал седой капитан парохода. – Наделают они ужо нам хлопот!

– Какие же хлопоты, Кузьма Савич? – пристроился к разговору юноша из конторских служащих.

– А вот, сударь, какие.... Из-за энтих господ не раз мне с грузами приходилось на Волге неделями стоять! В самую горячую пору, когда каждый день дорог, наедут они, бывало, с машинами прочистку делать, ну и запрудят все проходы. Стой тогда да жди у моря погоды, пока они пачкаются; сколько ещё сраму-то напринимаешься! Другой, прости Господи, лодку проконопатить не умеет, а поди ты, какого из себя техника строит...

– Это, Кузьма Савич, прежде было, теперь инженеры люди образованные... гуманные, – возразил молодой человек.

– Толкуйте... не всё один чёрт, что опреж, что теперича...

В зале стихло... Поднял бокал один из представителей пароходства.

– Позвольте мне, почтенные граждане, от имени всей нашей корпорации благодарить вас за столь лестные отзывы о личном нашем значении в создании западносибирского пароходства! Прибавляю к этому, что даже в самом преувеличении вами наших заслуг вижу я только доказательство доброго к нам благорасположения. Относительно благодарности, обращённой к вам, господа инженеры...

– Трнрнрнрн!!! – звонко затрещал будильник под самым моим ухом, между тем будильники у меня и в заведении не было, Я испуганно проснулся и вскочил е кровати. А, черт возьми! Звонок оказался телефонным сигналом! (Настроили теперь у нас телефонов чуть не и каждом доме, ну и мне навязали), Нечего делать, надел туфли, халат и спрашиваю, кто у телефона, «Почивать изволите?» спрашивает в свою очередь знакомый голос, – «Что угодно?» – крикнул и рассерженно, – «А я думал, почиваете ещё», – ответили мне, – «Может быть, что-нибудь нужно?» – окликнул я снова, – «Нет-с, ничего особенного, я так себе.,.».

И выспаться не дали, и лишили удовольствия зреть приятные сны! Преглупая штука, эти телефоны, наиполезнейшая ведь, эти телефоны! Подумайте сами, т сто рублей можно целый год, не выходя из своего кабинета, пользоваться приятной беседой добрых друзей, Ведь это выходит за 30 копеек в сутки посредством телефона-то можно торговать, лечить, администрировать, кляузничать, давать адвокатские советы, сплетничать, поздравлять с праздниками, с именинами, сзывать гостей на чашку чая, на рюмку водки, на «винтик» – и не перечтёшь всех благодеяний чудесного изобретения, Какого же, спрашивается, прогресса нужно ожидать лет чрез пять в указанных проявлениях человеческой деятельности?!

Пока тюменские разговоры идут не бойко; утром – деловые, вечером и после обеда семейные,

Господин хозяин посылает в свою лавку примерно такую «дипешу»; «Савельич, а Савельич! Кули с крупчаткой перекати на ветерок – ишь, затхлость; возчикам без меня росшот не давай, Скажи Гришутке – на мармилат копеечки две накинуть, да свежой целиком не пускай, для выставки береги! Отпущат пусь то, што слева... Ужо сам приду!».

Складчик с водочными мастерами ведёт другую беседу:

– Фёдор Лукич! Зелень-то в полынной не крепко делайте, ну и наливки не очень... Акцизный что-то нюхтит, держи, голубчик, востро ухо!

Звонок к врачу: «Кто у телефона?» – «От Толстосумовых, доктор!» – «Ну, что Кузьма Савич?» – «Лежит, доктор!» – «Термометр поставьте, ножную ванну сделайте, в аптеку пошлите, рецепт там, Сам приеду!» – отвечает врач.

Дама, приятная во всех отношениях, ведёт со своей подругой утренний деловой разговор такого содержания:

– «Что, кузина. С дорогим гостем можно поздравить?» «Афронт, голубушка, афронт! Подумай сама: я-то для него вынарядилась, корсет с самого утра напялила и хожу, как гусарский полковник. А он мне: манеры, говорит, не воспитаны, подробности потом расскажу. И чем я виновата? Представь, Мари, блоха под самую шнуровку забралась – покоя не даёт, ну я и почесалась при нём. Вот теперь и подумает, что я не благородного происхождения!».

Люди образованные, знакомые с телефонами, допускают откровенность, а кто не знаком с этим изобретением, боясь, как бы не подслушали (разумеется, всегда возможно), ведёт разговор с «опаской» и должной осторожностью. К полудню, когда главы семейств уходят в конторы, в лавки, в суды, телефоны поступают в распоряжение дам, полу-дам, кумушек и баб (даже прислуга ими пользуется).

Осторожно, робкой рукой, дан звонок на центральную станцию: «Соедините с Солодиловыми!» – командует затейница. Обменялись вторым звонком.

– Кого надыть? – слышен знакомый отклик.

– Вы, что ли, Матрёна Ивановна?

– А это вы, Орина Григорьевна? Надкось, как смешно-то, ровно под самым ухом, а вон даль какая!

– А у меня, чтобы его выстрелило, котёнок все сливки слакал – на стол нечего подать!

– Настасья Степановна не растряслась ещё? – спрашивает Матрёна Ивановна.

– Всё ещё ничего нет... Время, вишь, не рассчитали!– отвечает подруга.

– А сам-от каков?

– Да ему что. Вечор пришёл, хоть выжми... – ответила Орина Григорьевна. – Ночью у квартирантов опять баталь была: бил бедную, за двери выгнал. Штурму такую задал – на весь дом слышно!

– Благородны ещё, прости Господи... Хуже деревенщины! Ушла бы от греха, что ли?! – советует Матрёна Ивановна.

– Ономеднись из-за собачонки при всех такую плюху закатил, что жалко стало!

– Прибегай, когда управишься... – ответила Матрёна Ивановна и отошла от телефона.

Перед обедом вызывают по телефону мужей из конторы таким образом.

– Петя! Скоро ли ты там? Фёдор Парамонович ждёт, закуска на столе! – говорит супруга.

– Сейчас, Маша, только вот рабочих отпущу; скажи, сейчас, мол, иду... – отвечает муж.

Минуты ожидания всегда кажутся длинными...

– Скоро ли? – опять начинает супруга.

– Сейчас, сейчас, управляющий задержал!

За вечерним чаем телефонируют приглашение «на винтик».

– Захватите, Катерина Сергеевна, Лизавету Григорьевну да заезжайте в карточки поиграть. Мы сегодня дома!

– А в клуб не едете? – отвечает партнёр.

– Чего я там не видала?

– Говорят, у Холомовой новое платье из Парижа привезено... – соблазняет знакомая.

– Вот невидаль... Приезжайте же, смотрите, ждать буду...

Как видите, телефон – вещь наиполезнейшая, и нужно удивляться, каким образом городское управление не предложит исправнику соединить таким приспособлением свою квартиру с полицией. Во всех благоустроенных городах исправники имеют телефоны в своих кабинетах, только наша, тюменская дума, не хочет на этот предмет раскошелиться. Как бы ускорилось тогда всё текущество дел по части распорядительства и благоустройства! Кроме того, сократился бы расход на вестовых казаков; ну, и пристава, не отрываясь от дела, могли бы утренние рапорты отсылать начальнику полиции телефонным способом. Стоило бы только крикнуть: «В первом участке, ваше благородие, всё обстоит благополучно, о чём честь имею почтительно донести», а затем занимайся своим неотложным делом! Телефон для исправника – крайняя необходимость, спросите у кого угодно! Вот для городского врача такое приспособление далеко не насущная потребность, а между тем дума соединила его с больницей и решила тратить на этот предмет по 200 рублей ежегодно. Оно, конечно, телефон делу не мешает, но не лучше ли бы эти деньги потратить на безотлагательные и более полезные улучшения санитарных условий городской больницы, чем на такую роскошь? В Тюмени при 37.000 жителей больнице на 50 кроватей (?!) много чего недостаёт, чтобы принять вид благоустроенной лечебницы. Вот когда изберут меня городским головой, телефон этот я непременно предоставлю исправнику и сим снищу от него постоянное ко мне благорасположение. Для врача чудесное изобретение Белля Эдиссона – одна благодать, он избавляет его от многих ненужных визитов к своим пациентам. Что говорить, умный врач и по телефону вылечит; но всё же больному дорого бывает его лицезрение: подкрепить силы больного утешением можно только лично, а не по медной проволоке.

Во время сих соображений скрипнула дверь, ведущая в мой кабинет, я повернулся в эту сторону да так и покатился со смеху. Представьте – супруга-то!.. В третьем письме, помнится, я немного познакомил вас с дорогой Маммеей Аммоновной. Богатырь-женщина: рослая, сырая, степенная, словом – ветром не сдует, а на груди чайный сервис помещается. И вдруг, представьте... да нет, выговорить не могу без смеха при одном воспоминании. Баба-то моя с ума спятила – офицерскую шинель с краганом на себя напялила, а на голову надела гвардейку с крылышком! Шутит, думаю, в хорошее расположение хочет меня привести; с ней это временами бывает – нет-нет, да и выкинет коленцо.

– Ты, – говорю, – Аммоновна, не заседателем ли нарядилась?

– Нет, – говорит, – это братец мне из Ирбити послал, мода, слышь, нынче такая, в Москве все так ходят!

– Кто там все. Может быть, дамы большого света и наряжаются так, а за ними феи, камелии да актрисы разные. Нам ровно, Аммоновна, и не к лицу с них-то пример брать... В интеллигенцию лезти незачем!

– У нас всё нельзя! – запротестовала супруга. – Вон Ангелика Казимировна в серой шинели щеголяет, да никто ничего не скажет.

– Нашла же ты себя к кому приравнивать. Там всё к лицу! Где вам за ними угоняться: паненки народ подбористый, ровно точёное веретёшечко, а вас природа только топором кое-как обделала. Там есть, на кого посмотреть в любом наряде, а ты-то что?

Не по сердцу пришлись моей старухе эти слова. Ушла и раскапризничалась на целый день. Чтобы с рук сбыть, шинелку мы за хорошие деньги доброму человеку под залог снесли. Пропади она, не на базар же мне её нести. Коли мода, ну и пусть кто-нибудь в ней щеголяет.

Оставшись один, я начал обсуждать: почему польки самые изящные существа между женщинами славянского племени? В осанке их есть что-то величавое, царственное, величие выражается и во взгляде этих милых созданий. А потому, что они умели сохранить в духе и теле национальную красоту и служат зеркалом культурного прошлого своей нации; между тем как мужчины остались в этом отношении далеко позади них. В силу непреложных социальных законов, доброе и злое, прогресс и реакция обыкновенно воспринимаются сначала мужчинами, а от них уже переходят к женщинам, консервативная натура которых гораздо постепеннее подчиняется чужому влиянию. Но раз подчинившись этому влиянию, выработав в себе культурность, женщина удерживает её даже и тогда, когда нация в мужском поколении начинает регрессировать. Теперь, если принять в соображение, что телесное развитие подчиняется духовному и зависит от него, то будет совершенно понятно, что в нации развивающейся, молодой, стремящейся к прогрессу, телесная красота и умственные способности преобладают в мужчинах и, наоборот, в нации упавшей – в женщинах. И потому, если встречается народ, в котором женщины прекрасны, а мужчины измельчали, сделались льстивыми, холопски услужливыми, то можно смело утверждать, что этот народ давно перешёл за черту своего кульминационного пункта и клонится к падению. Истина эта поразительным образом обнаруживается на польской народности. В каждом движении, в каждой позе польских женщин есть что-то обаятельное; они живее, восприимчивее мужчин. В них есть мужественная грация, а в мужчинах – льстивая приниженность. Вот почему шинель не только не бросается в глаза на польской женщине, но и идёт к ней. Ну а к моей-то Маммее Аммоновне шинель эта как будто к корове попона пристёгнута.


XIII



    27 февраля.

Кажется, и спал недолго, а как много за это время совершилось дел, достойных того, чтобы записать их на страницы летописи! Мне, старику, пока «не у дел», отдохнуть простительно, а вы-то, господа гласные города, что дремлете? Пока спорили, по какой улице вести мостовую, пока решали и перерешали этот вопрос, тоболяки вырыли для вас глубокую яму и, вот увидите, столкнут туда Тюмень в самом непродолжительном времени. Сочтены уже дни могущества и славы вашей! Проект о продолжении железной дороги до Тобольска всесторонне обдуман, изложен, подписан и отправлен по назначению. Слышал я из самых достоверных источников, что составлен он с такою неотразимою убедительностью, что и сомнения не может быть, чтобы не привели его в исполнение. Что ожидает тогда Тюмень? Примет она слезливый вид проторговавшейся купчихи и будет жить одними воспоминаниями. Если бы вы, господа, читали внимательно мои письма, то, наверно, не дожили бы до такого срама. Не вам ли советовал я в шестом моём послании взять на себя концессию железной дороги на Тобольск. Не послушали, ну теперь сами на себя пеняйте!

Вижу я и скорблю, что день ото дня думские дела становятся хуже и хуже. Путь, который должен привести меня к славе (когда буду главой города), забрасываете вы тяжёлыми каменьями. Много предстоит труда, чтобы поправить всё, что натворили вы за последнее время. Мнения ваши расшатаны, сами перессорились, явились среди вас молодые «крикуны-самоуправцы» – можно ли думать об единомыслии? Средств привести вас к соглашению никаких нет. Вот почему, когда приму я бразды управления, с первого же дня прибегну ради соглашения мнений по думским делам к спасительным откровениям, которые получаем мы в сновидениях. Но для этого должен я познакомить вас со своими предначертаниями.

Сны я считаю исключительным творчеством человеческого духа и потому не только верю сам, но желаю, чтобы и гласные города Тюмени в них уверовали. Цель настоящего моего письма – заблаговременно поселить эту веру, и тогда во всех важных обстоятельствах, вроде того, куда вести мостовую, скоро ли провалится затюменский мост, будем обращаться мы к откровениям; тогда вопросы будут решаться объективно, споров никаких и протоколы заседаний переделывать по нескольку раз не придётся. Словом, создам я для своих сотрудников «культ сновидений», как было это у народов седой старины. Ведь не глупее же нас были древние египтяне, финикияне, греки, однако, по свидетельству Моисея, пророка Исайя и Диодора Сицилийского, ходили спать в храмы своих богов для получения во сне нужных откровений. Скажите на милость, какая нам нужда игнорировать опытом самых мудрых народов? Что помешает нам перед каждым думским заседанием откомандировывать одного из гласных выспаться, для получения откровений, в управском зале под председательским столом? Увидите тогда, как целесообразны будут все наши постановления.

Положим, такой культ не понравится врачам, инженерам и другим «мыслящим реалистам», последователям материалистических наук. Как, скажут они, накануне XX столетия и такой абсурд? Тише, тише, господа! Разве знаменитый врач Гален не утверждал, что из сновидений можно извлекать предсказания, разве он не учил, как на основании сновидений направлять лечения болезней? И сам он назначал больным лекарства, прописанные во сне, и другие врачи следовали его примеру. Положим, он был эмпирик-виталист, но доктрины этой школы не утратили значения и до настоящего времени. Так, доктор Шернер в сочинении Das ben des Fraums (Берлин, 1861 г. Стр. 163) не без основания говорит, что «если бы практически врачи занялись изучением сновидений, то анализ их мог бы помочь в распознавании внутренних страданий больного».

Вы, может быть, скажете вместе с Шопенгауэром и Раддештоком, что сон есть гипнотическая галлюцинация, особого рода помешательство. Но ведь и гениальность считают помешательством! Кто на сны обращает должное внимание, тот не раз, вероятно, наблюдал, с какой точностью логические умозаключения, сделанные во сне, подтверждаются иногда действительностью. Поэтам, художникам, математикам, композиторам случалось во сне решать неразрешимые наяву проблемы, делать открытия и заниматься поэтическим творчеством, Вольтер, например, одну из песен его Геириады сочинил во сие, Тартини создал во сне свою дьявольскую сонату, которую перенёс потом на бумагу; знаменитый Крюгер много раз решал в том же состоянии математические задачи, которые не поддавались решению перед этим наяву; Сардин и открыл во сне так называемые флажеолетные тоны; физиолог Бурдах во сне сделал многие научные исследования, а Ренгольд создал теорию дедукции категорий, Да мало ли можно привести подобных примеров, если бы только пожелали того те, в убеждении которых я особенно нуждаюсь, ради общественного блага! Разве не случалось вам самим в детстве и юности видеть сновидения, что повторяешь, бывало, трудно дававшийся урок и действительно его выучиваешь[65 - Окс. Физиология, 1880 г.]?!

После всего изложенного убеждаетесь ли вы, наконец, господа гласные, что во сне можно получать откровения? Пожалуйста, не принимайте моего вопроса за шутку, Шутить не имею я никакого желания, Понимаете ли вы, что самый сон гласных городской думы во время заседаний можно будет благоразумно утилизировать, если только культ-сновидений получит права гражданства и распространения.

Кант, мудрейший из смертных, ценил сон наравне с надеждою, «Возьмите у человека надежду и сон, – говорил философ, – и он будет несчастнейшим существом на земле».

Что касается лично меня, то в сей юдоли «скрежета зубовного» среди вас, господа, сон – единственное моё наслаждение, а перспектива быть городским головою есть единственное моё упование, Неужели, господа, пожелаете вы сделать меня несчастнейшим существом, отняв эту последнюю надежду?

Хорошо, скажете вы, согласны спать по очереди в думском зале под председательским столом для получения откровений в сновидениях, но что делать, если одолеет бессонница? Понимаю, вы вызываете меня, чтобы я разъяснил, в чем состоит физиологическая причина утомления и сна и как ею управлять в нужных случаях. Извольте, расскажу, но помните, что всё, кажущееся с первого взгляда самым простым, оказывается всегда самым тёмным, требующим изучения.

Что может быть обыденнее сна, а между тем над разгадкой причины этого явления философы и учёные думают несколько столетий! Один из физиологов последнего десятилетия (Зиберт) пришёл к заключению, что сон происходит от меньшего прилива крови к мозгу. Нежные жилки (сосуды) черепной полости вследствие эластичности суживаются, и весь мозг становится беднее кровью. Другие учёные находят причину сна в уменьшенной деятельности сердца и в общем замедлении движения крови (Фиерард)[66 - Vierordt. Grundriss d. Physiol. Tubin. 1872.]. Наконец, третьи думают, что физиологические причины утомления и сна заключаются в накоплении в организме вследствие его деятельности продуктов химического разложения, каковы креатин, угольная и мясо-молочные кислоты[67 - Мясо-молочная кислота, перерабатываемая мускулами, может быть приготовлена лабораторным путём. Принятая внутрь, она действует усыпляющим образом подобно морфию, хлоралу и пр. (Бетшер, Юзефович). W. Preyer Ursache des Sehlafes. Stuttg. 1877.] (Прейер). Избыток этих утомляющих веществ парализует проявление мышечной и нервной деятельности. Когда нервной (ганглиозной) клетке недостаёт кислорода, тогда угасает сознание, внимание парализуется, воля и мысль бывают усыплены, как во сне (Наблюд. Прейера).

Вернее всего допустить, что все эти причины, взятые вместе и в связи одна с другой, вызывают аффекты (живые ощущения), предшествующие сну: дремоту, позёвывание, тяжесть век, приятную теплоту в руках и ногах, лёгкую щекочущую дрожь и прочее. Далее является забывчивость, грёзы и самый сон. Гипнотизёры внушением вызывают сначала перечисленные аффекты, служащие предвестниками сна[68 - Способ гипнотизации профессора Бернгейма следующий: пациента усаживает в кресло, затем заставляет его смотреть в глаза несколько секунд, до двух минут, и громко, уверенно, несколько монотонно ему заявляет, что глаза его покрываются влагою, что веки его тяжелеют, что он чувствует приятную теплоту в ногах и руках. Тогда заставляет фиксировать два пальца (указательный и большой) левой руки (гипнотизёра) и, если веки при этом сами собою не спадаются, то прибавляет: «Закройте глаза!».], а затем, когда произойдет усыпление, в гипнотизированном развиваются все реакции, которые свойственны естественному сну. Здесь, очевидно, происходит то же, что испытываем мы, когда перед нами убедительно зевают или когда монотонно читают романы князя Мещерского.

Итак, господа, если желаете зреть вещие сны, нужно перед тем, как идти в думский зал, предварительно себя утомить лёгкой прогулкой, плотно покушать, выпить... но если и засим постигнет бессонница, то принять либо молочнокислого натра, либо морфия, либо хлорала... Засыпая и готовясь зреть вещие сны, пожалуйста, не предавайтесь трусости: ни домовой, ни соседка к вам не придёт – внушение вы получите от своего внутреннего мира. Всё произойдёт в силу естественных причин, в физическом и душевном состоянии вашем во время сна последуют следующие перемены.

Деятельность органов кровообращения понизится (Фиерард[69 - Vierordt. Grundriss d. Physiol, 1872.]), скорость пульса уменьшится (на 3 и до десяти ударов). Вследствие этого (Пуркиньи[70 - Purkinje. Wachen, schlaf. etc. Braunschw, 1846.]) произойдёт небольшое накопление крови в тончайших жилках (сосудах). Дыхание немного замедлится (будет относиться к дыханию в состоянии бодрствования как 3 к 4), и процентное содержание углекислоты в выделенном воздухе будет на ^1^/^4^ менее (Шарлинг). Движение пищеварительных органов замедлится (Баш[71 - Basch. Die volumetrische Bestimmung des Blutdrucks am Menschen. Wien, 1876.]) и выпотение уменьшится почти на ^1^/^4^ (Вейрих[72 - Weyrich. Die unmerkliche Wasserverdunstung der menschlichen Haut. Leip, 1862.]).

Душевная деятельность во время сна иногда понижается, а иногда проявляется в полной своей силе. Наблюдая спящего, нетрудно бывает заметить на лице его смену выражений (досаду, ужас, радость и прочее), которые указывают на существование во время сна соответствующих представлений и понятий.

В частности, память редко покидает уснувшего и проявляется в большем объёме, нежели в состоянии бодрствования (Лохер[73 - H. Locher. Ueber den schlaf und die Fraume. Zurich, 1853.]). Мы часто видим во сне с поразительною ясностью ландшафты, вещи и людей, о которых в состоянии бодрствования никоим образом не можем вспомнить даже в общих чертах (Валентин. Стр. 385). Водя наша не участвует в образовании и течении сновидений, а самосознание сильно ослаблено. Каждому известны тягостные ощущения невозможности произвести движение или освободиться от страшного сновидения. Мышление принимает особый характер, отличный от того, который свойственен ему в бодрствующем состоянии. Во сне мы не можем проверять его действительностью; мы видим без всякого контроля течение представлений появляющихся, меняющихся и исчезающих; мы тогда не можем господствовать над фантазией. Наше сонное самосознание делает иногда невозможное сочетание образов и предметов и верит этим сочетаниям, допуская самые широкие и смелые обобщения.

В сновидениях отсутствует мера времени: события многих лет и целой жизни могут пройти в представлении в неимоверно короткое время. Так, например, один из гласных (даже интеллигент) рассказывал мне, что во время какого-то предложения головы ему приснилось, что он в Нижнем на пожаре сибирской пристани, причём видел все аксессуары этого зрелища; между тем заснул на несколько секунд.

Из приведённых фактов видите, что сон человека представляет особую сферу душевной деятельности, отличную от той, в которой мы находимся в бодрствующем состоянии.

Мне остаётся теперь показать, как создаются вещие сны, и тогда, надеюсь, вера в них будет укреплена и цель моя окончательно достигнута.

Чтобы понять, где лежит источник вещих снов, нужно представить себе, что душевное состояние наше в бодрствующем состоянии представляет две замкнутых сферы. Одну глубокую, в которой покоится особенный мир, со всеми чарами несознанных чувств и неясных мечтаний, и другую – более поверхностную, так сказать, обиходную, которая контролируется чувствами, волей и сознанием. Это как бы два шара, вложенных концентрически один в другой. Органы душевной деятельности – память, мышление, фантазия, воля и прочее, в каждом концентрике имеют свои характерные особенности.

Масса образов, чувств и идей, которые мы пережили в жизни и которые несомненно оставили в нас следы своего влияния, сохраняются в глубине души внутреннею памятью. Этот материал находится как бы в скрытом потенциальном состоянии и может быть вызван воспоминанием[74 - Память есть свойство удерживать в душе психические акты; воспоминание есть вторичное появление в пашем сознании прежнего акта.] только при особых, исключительных условиях. Обиходная, внешняя память касается только недавно возбуждённых представлений, которые, быстро сменяясь, вытесняют одно другое, исчезают и как бы тонут в глубине нашего духа, но не уничтожаются бесследно. То же самое нужно сказать и относительно мышления: масса приёмов, навыков и способов умозаключений покоятся в глубине нашего духа, и только некоторые из них мы употребляем в обиходной жизни. Наша фантазия, всегда подавленная обыденностью, входит в свои права только тогда, когда мы отрешаемся от окружающих впечатлений и погружаемся во внутренний мир.

Таким образом, память, которой мы пользуемся, соображение, которое применяем к делу, фантазия, которой живём, составляют внешнюю сферу душевного состояния, находящуюся постоянно в обороте (в деятельном состоянии). Во внутренней, более глубокой сфере жизнедеятельность тех же душевных сил недоступна бодрствующему сознанию. Первая, т.е. внешняя сфера деятельности, регулируется волей и органами чувств. Вторая, или внутренняя, свободна от этих факторов и зависит от навыков и привычек, сохранённых памятью.

Внутренний мир, скрытый в глубине человеческого духа, не поддающийся самосознанию, имеет, однако, свою собственную логику. По-видимому, исчезнувшие из обиходной памяти образы, посылки, умозаключения этого мира в быстроте своего течения бессознательно создают те настроения чувств (предчувствий), которые часто живут в нас в продолжение большей части жизни, охватывают человека и царят над пёстрым миром его идей, с трудом или вовсе не подчинясь воле. Каждый чувствует это настроение в себе, но не может объяснить его, а тем более заглянуть во внутреннюю сферу своего духа, где находится источник этих настроений. Нередко в бодрствующем состоянии, желая проникнуть в этот мир, чтобы вспомнить утраченное памятью или употребить более строгий способ мышления, человек старается устранить себя из внешнего мира, предаваясь мышлению с закрытыми глазами в глубокой тишине.

Во время сна с парализованной волей, со слабым самосознанием, с притуплёнными органами чувств мы погружаемся во внутреннюю сферу душевной жизни, в мир, где память воспроизводит много забытых посылок для умозаключений, где потерянные навыки мышления выступают в полной силе и где фантазия даёт материал для самых широких обобщений. Неопределённое чувство, результат внутренней логики, ранее не сознаваемое, воплощается теперь в фантастические образы.

Удивительно ли после всего сказанного, что во сне можно творить, решать сложные математические задачи и делать научные открытия! Что же такое вещие сны, как не образы тех настроений, которые созданы внутренним мышлением? У тех людей, которые привыкли к самосозерцанию и которые обладают строгой логикой, откровения во сне должны получать известную определённость, которая обусловливает предсказания и ясновидение.

Теперь спрошу я вас, мм. гг., допускаете ли вы возможность откровений, которые можем мы получать в сновидениях?

Пределы настоящего письма не позволили мне раскрыть во всей полноте доказательства естественности вещих снов. Но если сразу я и не достиг своей цели, то всё же утешаю себя тем, что навёл на небесполезные мысли над удивительным в нашей организации. Хорошо ведь заняться иногда изучением самого себя и возвыситься над бедными интересами нашей жизни.

Итак, спрашиваю ещё раз: согласны ли вы, мм. гг., для получения откровений уединяться в думское зало под председательский стол? Попробуй у меня тогда какой-нибудь молокосос поднять в заседании свой голос – сейчас его под стол[75 - По моим сведениям, в одной думе засыпание гласных, хотя и не под столом, но уже начинается. Нет тут ничего и странного. Некоторые из английских газет говорят, что главным достоинством для члена палаты общин нужно считать умение вовремя спать на заседаниях и вовремя бодрствовать. Таким умением в высшей мере отличается г. Гладстон, которого часто видят преспокойно спящим на своей передней скамейке. Но в этом отношении некоторые депутаты переходят границы и переносят привычку спать во время заседаний и в другие учреждения. Член палаты общин сэр Ричард Темпль, обыкновенно спящий в палате общин, 22 минувшего февраля перенёс этот обычай и в школьный совет, где он также состоит членом. Но там ему не дали спать спокойно, может быть, потому, что он слишком громко храпел. Его товарищ по школьному совету, г. Стенли, смотря на него, сказал громко: «Он охотится даже во сне, как собака». Другой член совета, г. Горобэн, попросил председателя предложить сэру Ричарду Тсмплю спать, но не храпеть, а г. Боуи выразил желание, чтобы сэр Ричард храпел в более приятном тембре. Пришлось разбудить храпевшего, и привычка, удобная в палате, оказалась непригодною в школьном совете. (Прим. корректора).]! Выспись-де предварительно, а потом и кричи, куда тебе выгоднее проводить мостовую.

A propos: говорят, что в думе заняты теперь разработкой вопроса о переустройстве городских скотобоен и предполагают соорудить их по образцу саратовских. Потерпите немного, господа гласные, ведь я же говорил вам (письмо X), что мною составлен уже проект этим постройкам на основании самого последнего слова ветеринарно-санитарной науки. Брезгуете вы моими советами, ну Бог с вами, господа дельцы-строители. Воспользуйтесь, по крайней мере, указаниями на этот предмет доктора Кравцова, моего друга-приятеля, главного ветеринара в Петербурге; они изложены в его сочинении «Убойный скот в Петербурге» (С.-Пет., 1886 г.). Да не мешало бы вам приобрести также отчёты комиссии петербургских городских гласных за 1881– 82 гг. по устройству скотобоен, где можно найти все необходимые сведения по этому вопросу и подробное описание убойных камер, пользующихся теперь европейской известностью.


XIV



    Великий пост, 23 марта.

Хочу вооружиться смиренномудрием и прекратить на время свою переписку. Некоторые тюменские дамы обижены... и я, таким образом, лишил себя пасхальных поцелуев. Пишу потому только, чтобы не останавливаться на чёртовой дюжине, т.е. на тринадцатом письме и не остаться в долгу по поводу примечания редакции о членах английской палаты общин.

Если такие маститые государственные деятели, как Гладстон, Темпль и Стенли, имеют обыкновение засыпать в общественных заседаниях, то нашим городским гласным и «Бог велел»! Спрашивается теперь, желает ли редакция таким указанием поддержать мой проект о культе сновидений или подрывает к нему доверие моих сограждан? В последнем случае она жестоко ошибается, ибо гласные наши непременно пожелают сделаться Гладстонами и будут спать непробудным сном. Англичане впадают во время заседаний в лёгкий бред вследствие старости и усталости, так сказать, экстраординарно; мне же предначертано сделать сон гласных ординарным, ввести в принцип и утилизировать. Как видите, здесь лежит огромная разница и в целях, и в обстоятельствах. Поэтому прошу редакцию не мешать мне на будущее время своими примечаниями[76 - Оплошность, которой мы обязаны сонливости англичан и словоохотливости корректора. Да извинит нас г. Негласный, более не повторится... Ред.]. Скоро будет для всех ясно, как Божий день, что своею практичностью перещеголяю я самую практичную нацию на земном шаре – просвещённых мореплавателей!

Редактор замечает, что англичанам в школьных заседаниях не дают заснуть даже на одну минуту, а у нас члены общества попечения об учащихся почивали весь предыдущий год, за что и сделали в годичном собрании сами себе упрёк в бездеятельности; при этом председатель общества, зная «местные нравы», благоразумно ретировался от неприятностей. В конце заседания, как принято в благоустроенных учреждениях, члены выразили распорядителям благодарность и спокойно разошлись по домам. Чрез три недели в общем собрании избрано восемнадцать членов совета, в число которых по недоразумению вошла даже одна женщина. Говорю «по недоразумению», ибо составители устава (враги женской эмансипации) в одном из его параграфов с деликатной осторожностью оговорили, что непременными членами могут состоять только лица «мужского пола». А раз устав утверждён, нужно исполнять его с буквальной точностью. Не грешат в нарушении его только городской и ремесленный головы, ибо заседаний общества не посещают и интересами его не проникнуты. А почему? Потому, что устав общества предоставляет это их благоусмотрению. Там прямо сказано, что голова «состоит непременным членом общества по изъявлению на то согласия»! Кому бы, кажется, должны быть ближе интересы начального образования, как не представителям городского управления, а между тем они-то и блистают своим отсутствием в заседаниях общества. Вот почему в Тюмени на 37 тысяч жителей в числе учащихся состоят 462 мальчика и 387 девочек, но и этот ничтожный процент находится в самых неблагоприятных условиях. Школ в Тюмени в двадцать раз менее, чем кабаков[77 - К кабакам отношу я и так называемые кислощейные заведения, находящиеся под надзором полиции.] и трактиров, но по опрятности они мало отличаются от последних. Дети, вследствие скученности, дышат воздухом более испорченным, чем в угольных шахтах, потому что на ученика редко приходится более кубической полу-сажени заражённого воздуха. Ради того, чтобы выйти из школы малограмотным, детва на всю жизнь портит своё здоровье. Мальчики, вырвавшись из школьной кутузки на воздух и принявшись за самостоятельный физический труд, нередко поправляются, а девушек, будущих матерей семейств, плохая школа уродует на всю жизнь. Обратите внимание на гимназисток, прогимназисток и прочих школянок и увидите, что, по крайней мере, две трети из них малокровны, с испорченным зрением и впалой надорванной грудью. И этой-то дорогой ценой загубленного здоровья покупаются весьма сомнительные иногда, мало пригодные для жизни познания.

Заглянем в приходскую школу и посмотрим, что там творится. В ящике в 30 кубических сажен помещается около полусотни учащихся, в спёртом воздухе пахнет потом, сапожной кожей и чем-то противно затхлым. На каждом орудии школьной пытки, которые принято называть «партами», сидят по три и по пять учащихся. Неправильно изогнутая спинка сиденья давит в подлопаточную область спины, позвоночник изогнут влево, правое плечо приподнято, грудь надавливает во время письменных упражнений острый край столешницы, шея изогнута набок, большинство фиксирует во время чтения и письма правым глазом.

Перед вами молоденькая учительница ведёт урок объяснительного чтения по методе Ельнинкого.

– Выньте книги! – командует учительница.

Начинается стукотня крышками классных столов, и, наконец, наступает тишина.

– Читайте, Павлов! – приказывает учительница.

– Серенький козлик, – прочитал ученик.

– Так, о чём мы будем читать?

– О козлике! – отвечает ученик.

– Козликом называется маленький козёл, – поясняет учительница. – Читайте далее!

– Жил-был у бабушки серенький козлик... – отчеканил бойкий мальчик.

– Григорьев! О чём тут говорится?

– О козлике!

– Полный ответ?! Парфёнов, как сказать?..

– Здесь говорится о козлике, – отвечает мальчик.

– Что говорится о козлике, Павлов?

– Жил-был, – отвечает Павлов.

– Здесь говорится: жил-был, – отвечает ученик.

– Так... дальше читайте, Парфёнов.

– Бабушка козлика страшно любила...

– О чём тут говорится? – прерывает учительница.

– О козлике!..

– Что о козлике говорится?

– Что его бабушка любила! – вскрикнул ученик.

– Ннн... – спохватилась учительница... – Нет, дети, тут не о козлике говорится, а о бабушке – ведь она козлика любила... – говорит учительница и приказывает читать дальше.

– Бабушка козлика чаем поила, – продолжает ученик.

– О чём тут говорится?

– Здесь говорится о бабушке, – обстоятельно отвечает мальчик, – что она козлика чаем поила...

– Как же это бабушка могла поить козлика чаем? Разве козлики пьют чай? – спрашивает учительница.

Ученики опять в недоумении: один из них крикнул, что «козлов чаем не поят!».

– Да, дети, козлики чаю не пьют, а в книжке об этом сказано иносказательно. Читайте дальше! – скомандовала учительница.

– Вздумалось козлику в лесу погуляти, – читает ученик.

– О чём тут говорится?

– Здесь говорится: козлику захотелось в лесу погуляти, – ответил мальчик.

– Хорошо. Дальше читайте, Григорьев!

– Фюйть-на! Да вот как! – продолжает ученик.

– О чём говорится? – спросила учительница. – Парыгин! Федотов! Павлов! О чём здесь говорится?

В классе водворилось молчание: учительница на минуту замялась и потом доктринально пояснила:

– Здесь, дети, ни о чём не говорится, это просто так себе. Осипов, читайте дальше!

– Задрали козлика серые волки... – продолжает мальчик.

– Дальше! – приказывает учительница.

– Остались от козлика рожки да ножки. Фюйть-на...

– Дальше не надо, там опять восклицание. Почему же от козлика остались только рожки да ножки? Федотов! Павлов! Вы? Вы? – обращается к детям учительница.

Утомлённые катехизацией ученики молчат.

– Потому, дети, что рожки волки не едят, – отвечает за них учительница. – Ну, а какое из этого можно вывести правило?

Не получив ответа, учительница прибегает к наводящим вопросам.

– Скажите же, дети, хорошо было козлику?

– Нет, не хорошо! – ответили несколько мальчиков.

– Тсс... я же вам говорила, что разом отвечать нельзя. А хорошо было бабушке?

– Нет, не хорошо! – ответили дети.

– Вот и выходит правило, – поясняет наставница, – что нужно слушаться старших и ничего не делать без их разрешения. Выньте из столов тетради!

Снова застучали крышки стола, а когда всё стихло, началось утомительное письмо по команде: раааз, рааз... раааааз... и т.д.

И так изо дня в день, с начала до конца обучения.

Твердили мне всегда о пользе просвещения.

– Пусть так, однако же ученье без уменья –

Не польза, а беда![78 - Шаховский. «Пустодомы». 102.]

Тяжела детская жизнь, горьки корни учения, не слаще того доля учительницы. Оторванная от семьи и предоставленная самой себе, с расшатанным здоровьем, в самую лучшую пору жизни влачит она трудовую тяжёлую жизнь. Скудный заработок едва покрывает её скромные потребности в пище и одежде. Об удовлетворении духовных потребностей (кроме религиозных), присущих человеку, одарённому бессмертным духом, у нас, в Тюмени, и помышлять нельзя. Кругом существа вполне телесные, со слабо развитыми эмоциями. На этой степени развития нравственная потребность служения ближнему вращается в пределах тщеславия, в желании обратить на себя внимание. Особенно грешат в этом отношении женщины. Их привлекает перспектива общественных хлопот и руководительства. Подумайте сами, разве неприятно хорошенькой дамочке председательствовать, в особенности если сбоку душка секретарь?!

Для удовлетворения умственных потребностей в нашем обширном городе есть библиотека в приказчичьем клубе. Но что может извлечь оттуда молоденькая девушка, кроме пикантных романов плохой иностранной стряпни? Школы не выписывают ни одного педагогического журнала, ни одной газеты, и следить за текущей литературой нет никакой возможности.

Кроме религиозных, нравственных и умственных потребностей, разумному человеку присущи ещё потребности эстетические. Без удовлетворения их притупляются стремления ко всему прекрасному и высокому; эти стремления, помимо доставляемого наслаждения, способствуют преобладанию духовной жизни над чувственной. Что может дать Тюмень для удовлетворения эстетических потребностей молодого организма? Вы скажете Текутьевский театр. Но мой коллега по профессии (прости Господи его заблуждения!) сильно грешит, угощая публику такими пьесами, от которых даже у старичков в глазах зеленеет. А пьесы вроде «Плодов просвещения» при дурной постановке разве могут в юной душе возбудить идеи прекрасного? В чём, спрашивается, найдут для себя пищу высокие стремления души среди людей, где понятие о добре не отделяется от понятия о выгоде, где гуманность, честность и справедливость считаются простофильством и дурачеством и где практическое евангелие даже так называемых интеллигентов состоит в приобретении денег и денег во что бы то ни стало.

Кроме перечисленных духовных потребностей, человеку присуща ещё потребность в общении с себе подобными. Потребность эта настолько сильна, что неудовлетворение её вызывает чувство одиночества и вообще тяжёлое душевное состояние.

И вот в этом отношении едва ли есть в Сибири другой город, где бы девушка-учительница пользовалась таким невниманием общества, каким пользуется она в Тюмени. Я не говорю про местную денежную аристократию, которая традиционно относится свысока к людям неимущим, но не лучше относятся к девушке-учительнице и те так называемые интеллигентные дамы, которые сами были бедными гувернантками и учительницами и только благодаря случайности попали в ряды «брильянтовой сотни». У этих особ как только завелась алмазная брошка, так сейчас же являются покровительственный тон и полное забвение прежнего своего положения.

Жизнь приходского учителя ещё тяжелее. Обременённый семьёй, пришибленный тяжёлой борьбой за существование, забитый трудом, всегда нуждающийся в самых первых потребностях, ответственный за горькую участь своих детей, едва плетётся он по узкой житейской тропинке. Безнадёжно смотрит вперёд, потому что там, как для других чиновников, не блещет для него луч надежды на лучшее будущее. Обеспечение он получает гораздо меньше масленщика при паровой машине, а между тем ему вверены сотни детей будущих граждан – думских деятелей. В общественной жизни на этих тружеников денежная аристократия смотрит как на «наймитов» и ставит наряду со своими приказчиками.

Сыро, неуютно, пусто и холодно! И в этой обстановке слабый светильник стоит под столом. Сгорает он не по дням, а по часам; а кругом, в непроглядной тьме, лиходействуют, шумят, о чём-то «пекутся», кому-то благотворят, а в сущности... но сущность нельзя разобрать за одуряющим смрадом. Но что же делать? Погодите, потерпите! Изберут меня головой, и светильник будет у нас на столе. Я не враг образования – не делайте такого заключения по моему первому письму; недолюбливаю только реальные училища (провались они!) и то за их свободомыслие. В школе кантонистов воспитали во мне дух консерватизма и пристрастие к строгим порядкам. Раза три доводилось мне руководить интернатами, и все были в восхищении от моего управления. Аракчеевский режим был у меня на первом плане: свободомыслие искоренял я сразу, как ноющий зуб, а для этого исполосовать у виновного спину и руки ременным кнутом мне ничего не стоило. Зато как сожалели все, когда я оставил воспитательную деятельность, в особенности мой протеже и помощник во всех тайных и явных прегрешениях. Об этом, впрочем, будет речь впереди, ибо, думаю я в назидание вам, господа, написать свою житейскую исповедь. Перехожу к делу: приняв в своё управление общественный сундук, школьным делом буду руководить я активно и неукоснительно, но, так сказать, издалека. В председатели общества попечения в образовании привлеку человека с весом, с влиянием, со средствами и при этом всеми в городе уважаемого. Такие люди не редкость, и я не теряю надежды на их просвещённое участие. Почему отказываются все мужчины от председательского кресла? А потому, что боятся лишнего красноречия сотрудников. Для того в заседании общества право на длинные речи обложу я крупным акцизом[79 - Акциз имеет двойное значение: урезывание и налог; избрал это слово потому, что оба значения в данном вопросе имеют смысл.] с благотворительною целью. А то посудите сами – есть такие члены, которые внесут всего рубль, а наговорят в заседании с три короба разных разностей. Положим, встречаются в этих речах проблески мысли, усеянные цветами красноречия, но, по-моему, если желаешь, братец, с благотворительной целью терзать внимание общества, то, по крайней мере, заплати за своё празднословие.

Для увеличения средств общества, кроме общепринятых белендрясов, вроде спектаклей, живых картин и прочее, которые созидаются часто ради безделья и удовольствия распорядителей, устрою я для культурной публики в думской зале публичные чтения при помощи тех самых лекторов, о которых упоминал я прежде. Сам же выступлю с обработанным курсом по истории карточной игры. Чтения мои будут поучительными, особенно если я иллюстрирую их туманными картинами.

По поводу дам всех четырёх мастей изложу я придворную жизнь Франции первой половины XV столетия; раскрою пред почтенной публикой страшную историческую драму, участницами которой были трефовая дама, или Мария Анжуйская, жена Карла VII, мать его добродетельная Изабо Баварская – королева червонная, Агнесса Сорель[80 - Агнесса Сорель жила при дворе Карла VII, который благодаря её влиянию вышел из постыдного бездействия в то время, когда англичане овладели Францией.] – придворная дама бубен и, наконец, пиковая Жанна д'Арк, красавица без страха и упрёка – идеал, к которому должна стремиться всякая женщина.

Четыре валета: пиковый – Ожье Датчанин, рыцарь средних веков, трефовый – Лянсело, герой поэмы Рыцаря озера, бубновый – Гектор Троянский и червонный – Лагир, храбрый сподвижник Карла VII[81 - Изобретатель собственно французской карточной игры. Многие ошибочно думают, что карты изобретены для безумного Карла VI; вообще карты существовали задолго до Карла VI. а французские карты изобретены позднее.], дадут мне повод для изложения многих весьма интересных монографий. О королях и говорить нечего: они представляют неисчерпаемый источник для исторических рассказов.

Словом, подробности всего этого узнаете вы, господа, впоследствии из моих лекций и будьте уверены, когда их прослушаете и сядете потом за карты, пред вашим умственным взором встанет историческая драма отдалённого прошлого. Пошлю я приглашения на мои лекции курганским учительницам, ибо говорят, что они не прочь поиграть в карточки с хорошими людьми.

Теперь позвольте уверить вас, господа, что с помощью таких благоразумных мер общество попечения о народном образовании поднимет у меня своё знамя гораздо выше, чем несут его «смолянки»[82 - Воспитанницы Смольного института.], попавшие в пустынный город Ялуторовск. Стоглавая гидра невежества, которая сотнями пожирает детей наших, будет изрублена и раздавлена. Помните только, что Господь – Истина воздвигает вам великого ревнителя просвещения и строгого блюстителя нравственности. До свидания!


XV (ПОСЛЕДНЕЕ)



    Без числа.

Бог с вами, милые граждане! Не ответили вы в течение полугода ни на одно моё письмо, между тем потихоньку да помаленьку своё будущее самоуправление обеспечили, а меня оставили «при одном только желании». Вам ведь известно, что думских постановлений я не читаю, признавая сие занятие бесполезным, а узнаю о происходящем в вашем мире исключительно от приятелей, которые занимаются этим пустым делом. Такими приятелями считал я вас, а вы и не сказали мне, что городской голова давным-давно вами предуготован и стоит, как сообщила мне одна добрая барыня, за дружиной сам-шестнадцать. И дружина сия соединена телефонами и вооружена дальнобойными орудиями с бездымным порохом. Чтобы выступить в поход, недостаёт ей только лекаря, кашевара и коновала. Но когда сии лица будут завербованы, тогда голова станет сам-девятнадцать, что и требовалось доказать. Из-за чего же я ломал голову, составляя проекты по всем отраслям городского благоустройства, из-за чего я трудился над составлением писем к вам? Сколько гениальности потрачено, сколько остроумия потеряно совершенно даром! Письмами своими достиг я весьма немногого. Во-первых, каменную мостовую поведут не по Царской улице, а, как я проектировал, закоулками и, по счастливой случайности, как раз мимо двух – трёх домов, в которых обитают влиятельные гласные города. Во-вторых, узнав, что тоболяки «тянут» к себе железную дорогу, дельцы наши раскаиваются, что вовремя меня не послушали и не взяли сами концессию. А в-третьих, не в пример прочему, для постройки городских боен будет составлена смета в двадцать тысяч рублей, и, на случай удачи, предполагается отложить ещё двадцать тысяч капитала запасного.

Полагая, что местные инженеры и архитекторы плохо знакомы с рациональным устройством убойных камер, и в особенности лабораторий для исследования, по моему мнению, следовало бы командировать на лето для ознакомления с подобными сооружениями в столицах двух делегатов с пособием тысячи по две на брата в счёт прогонных и подъёмных денег. Зачем же посылать двух, когда и один может вполне оправдать к себе доверие? В этом случае ставлю я в пример Бердичевскую думу, где лет десять назад с тою же целью отправлены были в столицу голова с ветеринарами. Когда один из гласных задал вопрос, подобный вышеизложенному, то ему остроумно и справедливо ответили: голова может смотреть и ничего не увидеть, ибо не специалист этого дела, а ветеринар, не смотря, может всё увидеть и составить отчёт о своей поездке. И все согласились с этим соображением. Действительно, господа, смотреть и видеть, знать и уметь, говорить и делать – такие понятия, которые кажутся только тождественными, но между ними лежит глубокая пропасть.

Письмами своими, повторяю, достиг я немногого, но всякий согласится с тем, что имел я доброе намерение оказать услугу городскому обществу, и посмотрите, сколько за это получил и предвижу получить разных неприятностей! Как и было уже сказано в предыдущем письме, лишил я себя пасхальных поцелуев со стороны многих добродетельных дам, а мужья их здороваться со мной перестали, потому на поздравления с праздником нечего и рассчитывать. Ну, а ссору мою с Маммеей Аммоновной разве вы не во что ставите? Да она теперь и смотреть на меня не хочет. Затем, 16 марта, в среду, получил такую страшную икоту, что чуть не вырвало. Должно быть, кто-нибудь поминал недобрым словом. Наконец, узнал я из самых достоверных источников, что учреждён надо мною тайный дамский надзор. Таковой имеет целью строго следить, авось не проговорюсь ли я насчёт неблагонадёжности городских строителей и соорудителей, дабы с поличным потянуть меня на «цугундер», как делают это гаванские чиновники-пропойцы с подгулявшими купчиками, чтобы получить возмездие за оскорбление их благородия. На всякий случай сим писанием руки моей удостоверяю, что о благонамеренности и благонадёжности дельцов-строителей сохраняю я самое высокое мнение.

Не раз задавали мне вопрос: что преследую я своими письмами? Предоставляю вам, мм. гг., делать по поводу сего какие угодно догадки, только, пожалуйста, не думайте, что заинтересован я целями обличительными. Какое мне дело до того – в год ли расчистят русло реки Туры, в пять ли лет или, наконец, совсем не расчистят; миллион или десять миллионов на это истратят? Не всё ли равно мне: по Царской улице поведут мостовую или но отдалённым закоулкам; истратят на мосты по смете 16 тысяч рублей или без сметы 26 тысяч? Решительно – всё равно. Говорят, например, что Гёте до сих пор не отдал отчёта по постройке тюменской железной дороги, или говорят также, что на ветке той же дороги к пристаням так всё благоразумно стеснено и расположено, что едва ли есть другой уголок в городе, где бы царила такая опасность страшного пожара и где бы можно было подвергаться такому риску быть раздавленным движением поездов. Что же, на стену лезть из-за этого?! Ничего не случилось: значит Бог милует! Поверьте, господа, там или здесь будем строить гостиный двор; тот или другой будет приставлен к общественному сундуку – всё это, как и предыдущее, для меня так же безразлично, как безразлично, кусает ли блоха Марью Петровну или Каролину Карловну. Потому-то эти вопросы в моих письмах и были поставлены в ряд – на одну, так сказать, доску.

Может быть, подумаете вы, что стремлюсь я к искоренению пороков – индивидуальных людских недостатков, стараюсь об исправлении человечества? Крайне ошибаетесь! В этом отношении прошу причислить меня к последователям идеи «непротивления злу». Во-первых, преследование зла порождает новое зло, а во-вторых, нам нечего об этом беспокоиться, ибо жизнь может устроиться к лучшему и без нашего участия в её экономии. Известно, что природа дала человеку полную свободу в выборе пути или в сторону эгоизма, или в сторону высшей гуманности. Первое направление требует от человека весьма немногого, второе, напротив, – страшной, иногда непосильной борьбы. Если эгоизм присущ животной натуре человека, и последнему предоставлено право им пользоваться, то какая, спрашивается, нужда ради абстрактной (отвлечённой) гуманности отказывать себе в наслаждениях в жизни насчёт труда ближнего, в алчности, в казнокрадстве и в прочих людских прелестях, на которых покоятся основы благополучия порочного люда? Мировая машина в полном ходу, колёса вертятся, и природе, по-видимому, нет дела до того – эгоизм ли людской получит господствующее преобладание, или высшая гуманность. Порочные черты, как и черты человечности, передаются наследственно и расширяются количественно. Казалось бы, все шансы на стороне торжества эгоизма, а между тем мы видим, что человечество прогрессирует в милосердии, справедливости и добродетели. Какая же сила регулирует и задерживает развитие в человечестве порочных эгоистических побуждений?

Начнём с того, что высокие идеи человечности не создаются вдруг, как многие ошибочно думают. Они до тех пор не могут вполне образоваться в уме, пока посредством воспитания в школах целого ряда поколений человек не будет приспособлен к действительному восприятию этих идей, пока в поколении посредством наследственной передачи не накопится сумма рефлективных (несознательных) движений души, необходимых для этого восприятия. Человек, живущий в правде и свидетельствующий это верою и делами, не только укрепляет в себе идеи добра, но и передаёт этот капитал всецело в поколение, как высокий тон чувствований для восприятия и развития высоких идей. Таким образом, возвышенные идеи о справедливости, добродетели, милосердии накапливаются во времена и составляют капитал человечества, на счёт которого оно прогрессирует. Медленно совершается это развитие, но зато предела ему не положено.

Идеи двоедушия, лукавства, личных выгод, порабощения ближнего, кулачества, алчности, холуйства развиваются и передаются наследственно, как и идеи добра, и также порождают рефлективное движение души, но только в сторону личного низкого эгоизма. Раз укрепившись в человеке, они могут быть совершенно искоренены только посредством воспитания в идеях добра целого ряда последовательных поколений. В известный период школа в борьбе с этими эмоциями может только ослабить их, но не уничтожить совершенно. Весьма часто, как только человек оставит школу и вступит в прежнюю атмосферу, они возникают снова, как возвратная секретная болезнь. Казалось бы, количественным распространением своим в человечестве эгоистические побуждения должны вытеснить, подавить и заглушить идеи добра, однако, как сказано выше, человечество прогрессирует в сторону альтруизма (религии любви) и милосердия. И это потому, что развитию идей гуманности границ не положено, между тем как наследственной передаче эгоизма природа положила известные пределы. За распутство ума и воли, выражающееся в алчности, двоедушии, коварстве, природа карает, как и за распутство физическое, малоплодием, вырождением и тупоумием потомства. Послушаем, что говорит знаменитый физиолог педагог Маудсли в своём сочинении «Патология души»; «Многочисленные наблюдения показывают, что те человеческие поколения, которые напрягают мозг для эгоистических интересов и корыстолюбия, те поколения, как реверсивное отродье чисто животных наклонностей, всегда наследуют задатки душевного и физического вырождения. Исключительные цели жизни только для себя, – говорит он, – подрывают нравственный элемент и ухудшают природу человечества. А ухудшение природы такие люди передают, как несчастное наследство, своим детям». По Маудсли, статистика Англии показывает, что на тысячу случаев человеческого вырождения приходится 840, когда отец с большим трудом, мошенничеством и неправдами поднялся к богатству с целью и надеждою основать род; в результате получалось всегда физическое вырождение потомства, которое, не удерживаемое идеями гуманности, шло вперёд до тех пор, пока не угасал род в третьем или четвёртом поколении.

Таким образом, сколько бы мы ни фарисействовали друг пред другом, как бы ни прикрывали свою алчность красивыми словами, благонамеренностью и благотворительностью, в каком бы виде ни «обнаруживали понятия» – природу нам не обмануть. Она прогрессирует в сторону гуманности и давит всё, что противоестественно мешает её развитию. Что станет с человечеством, если природа не будет карать распутство физическое и нравственное?

После всего изложенного позволяю себе задать вопрос: стоит ли противиться злу и что мы можем сделать с помощью того самого ума, который с такой же энергией может отстаивать добро, с какой потворствует злу?

Вот основания, по которым вы можете судить, в какой степени забочусь я о вашем нравственном исправлении. Оглянитесь внимательнее кругом и увидите вы, как распоряжается с вами природа за прегрешения.

Словом сказать, в переписке своей с вами обличительных целей я не преследовал, об искоренении зла не заботился, а имел в виду изложить права мои на должность городского головы и разъяснить, какие выгоды могли бы последовать от подчинения ваших интересов такому, как я, многостороннее образованному и гуманному человеку. Если речь моя была иногда cum grano salis, то примите это за невольное прегрешение. Разве не расхохочетесь вы в глаза тому, кто общественный грабёж начнёт оправдывать тем, что «даже парижская палата общин не без феха в этом отношении». Прогуляться во Францию, чтобы «насмотреться всякой всячины», никому не возбраняется, но насчёт тамошних порядков благоразумнее бы помолчать. «Францию, – сказала недавно моя дама[83 - Вычитала из «Нового Времени» слова молодого графа Толстого.], – нельзя считать нормальною страной, коль скоро люди, занимающие там высшие общественные должности, готовы ради золота на всякое преступление». Иду далее: можно ли удержать улыбку, если брехунец гражданский или уголовный начнёт уверять вас, что он человек идеи? Неужели не рассмеётесь, если ростовщик будет серьёзно говорить, что, делая ссуды, он спасает тысячи людей от погибели? Смех – единственный дар, отличающий человека от твари. Грешно не воспользоваться этим даром среди житейского маскарада, где все маски знают друг друга!

Однако, господа, что же мне делать, повторяю, теперь, когда так коварно лишили вы меня надежды стать во главе городского управления по новому городовому положению? Только власть может проникнуть в ваше коварство и поручить мне направить вас по стезям добродетели. А знаете ли вы, отчего со мною стряслась такая проруха? А от того, собственно, что написал я только четырнадцать писем, а число это по Эккарзгаузену для меня неблагоприятное. Чтобы поправить дело, заканчиваю свою переписку пятнадцатым письмом: цифра эта по науке о числах означает содержание любви в справедливости[84 - Эккарзгаузен. Наука о числах природы. Т. 1., стр. 237.].

Кто рождён для великих дел и верит в торжество справедливости, тот не падает под ударами враждебной до времени судьбы. Хотя по слабости природы человеческой и предался я унынию на несколько дней, но затем скоро воспрянул духом. Верю теперь в звезду мою и вот по какому случаю. Видел я недавно сон, что взбираюсь по крутому учёсу, в толпе своих сограждан, на высокую гору, а на ней воздвигнуты золотое председательское кресло и общественный сундук. Близ самой вершины друзья-доброжелатели меня столкнули, и я скатился к подошве. Опять начал взбираться и опять столкнули. Семьдесят шесть раз повторял я эту пробу и семьдесят шесть раз возвращался назад. В семьдесят седьмой удалось-таки забраться на вершину и занять золотой стул. Снам придаю я большую веру, а потому и думаю, что не следует унывать от неудач, хотя бы семьдесят шесть раз приходилось терпеть поражение; в семьдесят седьмой – возьму своё! Будьте уверены, что это не хвастовство с моей стороны, а полное убеждение и убеждение, которое никогда меня не покинет. Согласитесь сами: не могу же я глохнуть в безвестности и в бездействии? Нет, отдохну немного, соберусь с силами и опять начну вас бомбардировать своей перепиской. Если вода каплей по капле пробивает гранитную скалу, то неужели не пробью я брешь в каменной стене, за которой скрываются алчность и лиходейство, прикрытые благонамеренностью и безвозмездным исполнением таких обязанностей, о которых никто не просит и на которые никто не рассчитывает.

Заключаю свои письма словами Эккарзгаузена: «Писал я не для гордецов, всё презирающих, не для глупцов, не имеющих чувств к высоким истинам, не для рабов людских мнений, но для спокойных, беспристрастных кротких друзей моих – искателей истины!».


* * *

Сия писана в граде Чингидине в лето 7401. Слагатай сия человек не гласный, отчина ж его познавается от осми букв: сторицей сугубою начинается и единою же сугубо ер скончавается; прочая же шесть-трёхчислениая десятерица, с десятирицею семичисленною и вторицею, паки сторица девятичисленная с тою же семичисленною десятерицею и вторицею.




ПРИЛОЖЕНИЕ. В ЧЁМ ЖЕ СЧАСТЬЕ?



(БАСНЯ В ПРОЗЕ)

На широкой дороге стоял старый полинялый верстовой столб. В стороне шумела зелёная роща, освежая воздух ароматической зеленью. Мшистый ковёр, густо разросшийся внутри её, оказывал гостеприимство только избранным травкам: голубые фиалки, раскидистые пульмонарии с медовым, приторным запахом, нежные красавицы циприпедии составляли цвет дамского общества. Около старых пней приютились сухопарые фестуки да сморщенные вдовушки-герани, покрывающие морщины своих листьев лёгким, как пудра, пушком. За кавалеров отдуваются здесь вечно зелёный парис с широкими отложными лацканами на своём камзолике да неуклюжий аконит в уродливом котелке-картузике.

Темно, душно и сыро в зелёной роще; свежий ветерок здесь же разгуливает; для бурного урагана простора мало, да и солнышко редко заглядывает чрез густую чащу нежных листочков. Вот почему из перегнившей почвы всюду выползли широкие шляпки старых грибов. Сфера жизни этих тайнобрачных старообрядцев дремучей рощи – всё начинает разлагаться и жить, и сами они помогают жить этому разложению. Глубоко укоренившиеся в почве тонкие нити, корешки, скрытые от глаз, связывают старообрядцев в могучие общины.

Близ рощи, по опушке, около самой дороги, раскинулся луг. Какой резкий контраст! Дружно, как братья, освещённые ярким солнцем, стоят друг возле друга тонкие нежные злаки; а между ними высоко подняли головки голубые васильки, пунцовый мак и розоватый куколь. Дорога протянулась широкой лентой, в струнку вытянулись сухопарые телеграфные шесты с фарфоровыми головками, близ небольшого пригорка, где приютился верстовой столб, валялись старая оглобля, неподалеку разбитая бутылка да дубинка – символ людского насилия.

Верстовой столб был старый и почтенный столб. Он походил на заслуженного педагога в потёртом мундирчике. Называют же педагогов верстовыми столбами, когда они, показывая пути другим, сами вперёд идти не желают. Полинялый ветхий ветеран слабо поддерживал энергию путника, потому что указатель пути сильно повыцвел и вытерся. Стоял и думал столб тяжёлую думу: в сотый раз подводил итоги прошедшего. Вспоминал он тот счастливый период юности, когда отёсанный, оглаженный опытной рукой, стал он на большой торной дороге. Как одели его в яркий щеголеватый мундир, как гордился он этим мундиром и мнил о своём высоком назначении.

– Ух! Как хорошо, далеко видно; это не то, что в дремучем лесу... – ликовал верстовой столб.

А вдали, под вечными облаками густой пыли, раскинулся шумный город с садами и золотыми куполами высоких церквей. С этих золотых верхов можно было видеть и шире, и дальше, но вдали столбу не казались они такими высокими, какими были на самом деле. Место около крутого пригорка, где стоял старый ветеран, было самое бойкое. В город ли, из города ли едут – около столба всегда привал: встречам да проводам и счёта нет. Сколько тут одних притворных слёз с шампанским смешалось! Должно быть, оттого и трава кругом не росла.

С непривычки тяжело было столбу выслушивать чужие горе и радость, не вдруг он привык к этому. Столб был поставлен в летнюю пору шестидесятых годов. Жизнь вырвалась тогда из стеснённого русла и закипела ключом, полным силы и безотчётной энергии. Всё кинулось вперёд без оглядки, часто не зная даже куда и зачем. «Вперед – и баста! А куда идём – потом разберём!». Мимо столба шли, бежали, неслись и старость, и молодость, к свету и счастью, всё смотрело приветливо, и столбу было весело, потому что все были веселы.

В жизни не бывает вечного лета. Наступила дождливая осень, а там и мороз со своими снеговыми вьюгами. Налетела чёрная туча, всё зашумело, закачалось кругом. Холодный ветер закрутил пожелтевшие листья и сорвал с полевых травок красивые шапочки. Жутко, скучно, кругом неприветливо! Наконец пошёл холодный дождь – и день, и два, и три. Ненужный лоск и яркие красные полосы на столбе повылиняли; взглянул он на свой мундирчик и только поморщился.

– Ничего, всё к лучшему, я и сам знал, что не к лицу мне яркий лоск... – сказал про себя верстовой столб.

Но горе да беда в одиночку не ходят. Вскоре забушевала снежная вьюга, скрылись златоглавые купола дальних церквей – зги не видать. Испугался неопытный столб.

– Что, если всегда так будет? Ну, что тогда? Кому я теперь нужен, когда свету Божьего кругом не видно?!

Отчаяние было непродолжительно. С шумом, с визгом и с хохотом, в снежном саване, который умеет крутить только услужливый вихрь, вместе с метелью и вьюгою примчалась красавица севера. Зима пришла, милости просим! К утру всё притихло, яркое солнце разлилось и заиграло в снежных кристаллах, даль открылась шире и ярче.

– Вот так хорошо! – вскрикнул от радости верстовой столб. – Можно жить, можно!

Теперь он увидел вдали и своих собратов по профессии.

Так шло время из года в год, и столб привык и освоился со своим положением. Наезжали иногда надзиратели и разные чиновники, имевшие над столбом инспекцию. Наедут, бывало, осмотрят, постучат, звенит – значит, ладно, пожалуй, крестик поставят, да и марш вперёд.

Всё бы хорошо, но верстовой столб угнетало одиночество. Сблизиться он ни с кем не мог, а соседи смотрели на него с ехидством и завистью. Шумела на него зелёная роща, злился подчас телеграфный шест, даже негодная оглобля, и та имела какую-то причину неудовольствия.

Раз в глубокую летнюю ночь старый служака верстовой столб задремал, спросонья вздохнул и молвил человеческим голосом:

– Бр...р...ррр...! Скучно!

– Это ещё что за новость? – зашумела зелёная роща. – Какого тебе рожна, старому хрычу, надо... Прожил век припеваючи, без дела, без заботушки!

– Да разве это жизнь? Ведь я только другим показывал пути к счастью, а для себя-то его не сберёг! – ответил столб.

– Какое же тебе нужно счастье? Ты сберёг для себя самое дорогое: славу и доброе имя. Загляни-ка, сколько драгоценностей скрывается в моей тенистой чаще, но разве это счастье? Всё, всё отдала бы я за одну только добрую славу.

– Счастье, счастье... Где оно? В чём состоит счастье? – вмешался в разговор телеграфный шест. – Всякий счастлив по-своему, ибо счастье и несчастье слиты неразлучно и идут бок о бок, рука об руку. Кто укажет пути в этом загадочном лабиринте? Но только не верстовые столбы. Удивляюсь, зачем их по всем дорогам наставили? Вот мы – другое дело! И видим дальше, и слышим больше, и пути самые прямые указываем!

Телеграфный шестик при этих словах улыбнулся.

– Вы крайне ошибаетесь, господин шест! – зазвенела разбитая бутылка. – Счастье есть ни больше ни меньше, как личное чувство, и каждый понимает его по-своему. Счастлив тот, кто наслаждается жизнью, счастлив и тот, кто доставляет наслаждение другим. Вот я, например, лежу теперь разбитая, никому не нужная, всеми забытая, но всё же имею себе утешение, что хотя раз в жизни сделала хорошее дело: взволновала кровь, подогрела страсти... Согласитесь, разве это не счастье?

Телеграфный шест был крайне озадачен: он никак не ожидал, чтобы женщина, и притом не пользующаяся репутацией, могла с такой правдивостью понимать сущность счастья.

Да, подумал он, оценить счастье может только тот, кто его навсегда потерял. Бутылку научил этому горький жизненный опыт.

– Если так рассуждать, то нужно быть всем пустыми бутылками! – вмешалась в разговор валявшаяся рядом дубинка. – Минутное, т.е. временное удовольствие не делает человека счастливым. Временное эфемерное счастье есть только наслаждение. Полное счастье дают деньги... только деньги и деньги! Было золотое время, когда и я была в почёте у человека: многим доставила я прочное счастье. Дорожные деятели, банкиры, виноторговцы не раз прибегали к моему содействию. Я живу воспоминаниями прожитого и что же, думаете вы, счастлива я теперь? В жестокой борьбе за существование я пользовалась решающим голосом. Но знаете ли вы, по крайней мере, историю моего права?

– Знаем, знаем! – крикнула окружающая публика. – Знаем, это самая древняя история: вопрос о праве начинается с Каина!

– То-то и есть! И вот валяюсь теперь в бессрочной отставке – разве же это счастье? Доброе старое время, куда ты скрылось, укатилось! Ошибка, великая ошибка, что люди меня забросили! Нет, за мои благодеяния они должны бы были поставить меня между наследственными ценностями и завещать потомству, как драгоценное достояние. Падают, да, падают основы, и это всё подлый альтруизм наделал!

– Со своей точки зрения вы совершенно справедливы, – возразил пригорок, – но, согласитесь, что счастье, которое вы давали, покупалось горем и бедствиями не одной погибшей семьи. Обездоленные, не раз приходили они под мою широкую тень оплакивать ваши благодеяния!

– Нет, господа, вот меня выслушайте! – затараторило негодное кнутовище, выброшенное кем-то около верстового столба. – В руках людей мне всю жизнь приходилось служить орудием побуждения на пути прогресса и возмездием, когда человек отступал от правовых норм, выработанных историей и безусловно обязательных для общества. Мне подлинно известно, что счастье состоит в побуждении всех и всего к безостановочно прогрессивной и законной деятельности, и я долго работал над этим вопросом, пока усердие моё не перешло за границы воздержания. Множество форм общественной жизни сдано в архив истории, а вместе с ними погибли навсегда и мои услуги человечеству. Вспомянем доброе старое время. Какие бывали, например, капитаны-исправники – богатырь народ: Самохват-Домаховские, Раззори-Степановские! А теперь пошли сморчки, какие-то Флонечки, Пронечки да Сашеньки – и смотреть совестно! Впрочем, привязали бы ко мне лоскут ремня, я и ещё бы мог завести порядки. Да, господа! Без побуждения к деятельности люди обленятся, изворуются, упразднится и самоё счастье!

Беседа длилась целую ночь. Как видите, вопрос, что такое счастье, совершенно открытый. Он лежит в пределах неопределённых чувств, не ясных для людей. Прежде всего его нужно было вынести из области внутреннего субъективного мира в мир внешний, объективный, тогда он подучил бы положительные основы, а такая постановка спорщикам была не по разуму.

Сердито вторил шумной беседе порывистый ветер, крупные капли дождя без умолку звонили в бутылку, пела, как струна, телеграфная проволока. Птицы в его время спали глубоким сном; лишь сова, усевшись на гнилушку, хлопала широкими веками и была непрошеным слушателем.

Занялась заря на дальнем востоке... Голубая светлая полоска легла на макушку верстового столба и рассеяла мрак, который давил его целую ночь. Старик проснулся от тяжёлой дремоты.

– Послушайте, друзья! – начал он. – Таким путём не решить вам вопроса о счастье. Хотите слушать, я укажу вам, где нужно искать его разгадку.

– Послушаем, послушаем, господа, что ещё скажет нам эта фальшивая мудрость... – сказала бутылка и подкатилась поближе к столбу.

– Прежде всего, – начал столб, – нужно решить: верят ли люди в возможность счастья?

– Разумеется, верят! – прозвенела бутылка.

– Ну нет, сударыня, – возразил телеграфный шест, – прежде чем с этим согласиться, нужно констатировать, что такое счастье. Что одни называют счастьем, то для других несчастье. Да вас, например, сударыня, счастье сливается с наслаждением воспоминаниями прожитого, для дубинки счастье – деньги; роща считает счастьем добрую славу, а кнутовище думает об этом по-своему.

– Всё это так, – продолжал верстовой столб, – но всё это субъективные взгляды. Нужно вынести вопрос из этой области и тогда увидим, нет ли общих точек, на которых все люди сходились бы в вопросе о счастье?

– Н...н, да... Об этом нужно подумать... – отдалось в фарфоровой головке.

– Начнём с того, почему люди всего земного шара так дорожат завещаниями старины? Да потому, что эта старина рисует им картины какого-то неуловимого, забытого счастья. И чем глубже всматривается человек в даль прошедшего, тем счастливее рисуется ему жизнь человечества.

– Т... т... ак!.. – подтвердило кнутовище.

– И это говорит нам, – продолжал столб, – что возможность счастья присуща всем и каждому. И кнутовище, и пустая бутылки, и дубинка, вероятно, не раз вспоминали о прожитых днях. Не правда ли, господа, в старину ведь лучше жилось?

– Это неоспоримо! Это неоспоримо!! – закричали все. – Прежде жилось счастливее; нигилисты да материалисты всё испортили!

– Вот таким-то образом на первый раз нашёлся общий пункт в вопросе о счастье, назовём его верой людей в возможность счастья. Вера эта бывает двоякая: вера в прошедшее счастье и вера в будущее счастье, основанная на силе прогресса или на силе личного опыта. Кто же хранители веры в прошедшее счастье? Ведь не телеграфный же шест, не телефоны, не электрический свет? Кто же в самом деле?

– Беззубые старухи, консерваторы да ребятишки малые – вот кто хранители прошедшего счастья! – защебетал воробей.

Он только что выпорхнул из рощи, наскоро выкупался в топком песке, пригладился, примазался, напился холодной воды и примостился на телеграфную проволоку. На лету поймал последние слова спорщиков и тотчас примкнул к разговору.

Все оглянулись на незваного гостя и на минуту замолкли. Знали, что воробей – птица мудрая, его, старого, «на мякине не проведёшь», пустыми разговорами не одурачишь. Недаром он – человеческий прихлебатель – был всегда самым близким, непосредственным свидетелем людского прогресса. Он изучал людскую жизнь во всех её подробностях с самых отдалённых времён, когда человек жил ещё в свайных постройках и когда потом рассеялся он по Европе. Воробей следил за каждым движением, за каждым шагом своего покровителя. Он видел, как люди приручали первое животное, как бросали в землю первые зёрна; он был свидетелем и участником во всех проявлениях человеческого счастья.

Все оглянулись на пернатого гостя и все в один голос сказали: «Послушаем, послушаем, что скажет нам старый воробей!». Промолчал один только телеграфный шест: недолюбливал он эту птичку.

– Дети да старость поддерживают веру в прошедшее счастье; они, цвет людского консерватизма, бессознательно верят в прошедшее счастье и дорожат завещаниями старины, – сказал воробей.

– Хвастун! – отдалось в фарфоровой головке. – Положим, старики и старухи – консерваторы, ну а дети разве могут быть консерваторами?

– У стариков, – продолжал воробей, – сознательные связи с внешнею жизнью и её заботами постоянно теряются; у них остаётся только одно прошлое в виде завещания старины, которое только одно притягивает к себе их внимание. Это прошлое принимает для них ту неясность очертаний, те неестественные размеры, ту поэтическую форму и неподдельную прелесть, которые составляют признаки прошедшего счастья. Дети – тоже консерваторы. По своей природе, по складу своего ума они стоят гораздо ближе к первобытному человеку, чем взрослые.

Воробей заволновался и зачирикал отрывисто:

– Кто, как не дети, строят себе первобытные шалаши в земле, в хворосте, в чаще леса? Кто ценит лук и стрелы дороже всего на свете? Кто знает и любит самые лучшие сказки? Дети, все дети! Что такое их куклы, как не первобытные идолы? Итак, мы видим теперь, почему вера в прошедшее счастье – неотъемлемая особенность всего человечества. Замечательно, чем дальше от нас прошедшее, чем больше оно сливается с мраком отдалённых периодов, тем более делается оно мистически привлекательным.

– Мы все верим, все верим в прошедшее счастье! – заговорила разом публика, как только воробей немного умолк.

– Пусть так, – добавил телеграфный шест, – верю и я в прошедшее людское счастье, ну а дальше-то что?

– А дальше, господа, – перебил воробья верстовой столб, – дальше есть другая форма веры в возможность счастья – это вера в счастье будущее. По мере того, как растёт человечество, по мере его нравственного развития укрепляется и вера в это счастье. Слабая, когда человек находится среди мелких житейских дрязг и забот, она пульсирует в период угнетений и народных бедствий. Тогда человек удаляется в отвлечённые сферы и в них старается найти возможное счастье. Для людей высшего нравственного развития вера в возможность будущего счастья гак сильна, что само оно считается верным и очень близким даже по времени, почти осязаемым.

– Что-то очень мудрёно, совсем непонятно, – зазвенела бутылка. – Выходит, что счастье существует только в прошедшем да в будущем. Стоит ли в таком случае жить, если на свете нет наличного счастья?

– Так, – продолжал столб, – мы исходим от счастья прошедшего, завещанного стариной, идём к счастью в будущем и на пути к нему живём наслажденьем в стремлении осуществить высокую идею этого будущего счастья.

При этих словах воробей словно ощетинился, встрепенулся и защебетал:

– Понимаю, понимаю и я: значит, сила консерватизма создаёт веру в прошедшее, а от него человек идёт куда-то. Но куда? Чем поддерживается вера его в будущее счастье?

– Не тебе бы, старый воробей, задавать эти вопросы! Кому лучше всего знать, как, например, жили люди в старое время хотя бы в цветущей Франции: «Это были дикие животные – самцы и самки, загорелые, побагровевшие, угрюмые, целыми днями копающие и ворочающие землю. Ночи проводили они в берлогах, питались чёрным хлебом и кореньями[85 - Марш. «Человек и природа», 1866 г.]. Ещё в XIII веке на больших званых пирах в Париже гости сидели на скамейках, вилка совсем была неизвестна, рот обтирали об скатерть. Зимой во всех комнатах лежала солома. Во время черной смерти трупы лежали по нескольку месяцев на улицах Парижа, и их съедали волки, которые размножились в этих частях города. Всё это было, но то ли мы видим теперь? Ещё пример. В XIV веке, во время эпидемии чёрной смерти в Авиньоне, папа принужден был благословлять Рону, в которую сбрасывали мёртвых; тогда из 105 миллионов жителей Европы померли более 25 миллионов. Всё это было, но то ли мы видим теперь? А какой резкий контраст представляют нынешние уголовные кодексы по сравнению с недавно отжившими? Вместо сожжения, четвертования, переламывания рук, ног и рёбер, утопления и зарывания живого в землю, вместо сдирания кожи и проч., и проч. мы имеет теперь одиночные заключения в чистой, тёплой комнате с хорошей пищей, с добрым обращением. Мы видим теперь земледельческие и промышленные поселения преступников со школами и ремесленными классами. Роберт Оуэн показал, что человечество может сделать в этом направлении. Видишь ли, старый воробей, насколько улеглись в человеке животные страсти, а разве не близко то будущее счастье, когда человечество убедится, что причиной преступления и были те самые палачи, которые наказывали преступников. А вот и ещё пример. Давно ли (1770 г.) английский парламент грозил расторжением брака и наказанием, как за чародейство, всякой женщине, которая увлечёт к браку кого-либо из английских мужчин посредством духов, фальшивых волос и поддельных выпуклостей? Возможен ли теперь такой строгий суд за неразумное понимание законов изящного? Разберись во всех подробностях жизни, старый воробей, и тогда не будешь спрашивать, чем поддерживается вера в будущее людское счастье!

– Верю, верю, мы идём по пути к счастью, идём вместе со всем человечеством, а я его лучший друг и захребетник! – чирикнул воробей и скрылся в густой чаще леса.

– Хорошо, – возразил телеграфный шест, – всё это, может быть, и так, но чем же поддерживается стремление осуществить высокую идею будущего счастья? Какие импульсы побуждают к этому человека и какая конечная цель этих стремлений?

– Я уже говорил, – ответил столб, – что общий импульс стремления к счастью складывается из единичных сил людей, направленных хотя и приблизительно, но к одной цели, и поддерживается видимым прогрессом и личными опытами, которые опираются на ощущения настоящего, по сравнению с прошедшим.

– В таком случае, – разом заговорили дубинка и кнутовище, – нужно же знать, в чём состоит будущее хвалёное счастье, к которому должны быть направлены все стремления, все человеческие помыслы.

– О, господа, – ответил столб, – много человечество сделало на пути своего развития, но ещё более ему предстоит труда, чтобы достигнуть и подняться на высоту человеческой нравственности, где счастье людей должно быть построено исключительно только на равноправной и взаимной эксплуатации. Разумеется, мы далеко ушли от того первобытного состояния, где удобства жизни одних покупались грубым порабощением других людей. Но нельзя похвалиться, чтобы в утончённых формах роскоши – в пище, в одежде, в забавах, средства для которых вырабатываются тяжёлым фабричным трудом, – мы не считали себя пособниками порабощения, угнетения и убийства сотни и даже тысячи тружеников. Что кажется невиннее шёлкового платья барыни, бархатной рясы священника, шляпы-цилиндра клубного франта? А между тем сколько людей отравляются при выделке этих предметов роскоши ядовитой пылью и ртутными парами! Подобных примеров и перечесть невозможно. Foissac однажды сказал, что «человек убивает, чтобы питаться; он убивает, чтобы одеваться; он убивает, чтобы наряжаться; он убивает, нападая; он убивает, защищаясь; он убивает, чтобы научиться; он убивает, чтобы забавляться; он убивает, чтобы убивать»[86 - Foissac. De l’influence des climats. “Il tue pour se nourir, il tue pour se vetir, il tue pour se parer, il tue pour attaquer, il tue pour defendre, il tue pour s’instruire, il tue s’amuser, il tue pour tuer”.]. Приговор жестокий, преувеличенный, но можем ли мы накануне XX столетия сказать, что здесь нет некоторой доли правды? Припомним лишь, сколько труда и человеческих жизней тратится на приготовление фабричных предметов роскоши, совершенно бесполезных? Много ещё, повторяю, предстоит человечеству труда и самоотвержения, чтобы достичь даже личного счастья и удобств в жизни, основанных на равноправной эксплуатации ближнего с сами собою. Много ещё нужно времени, чтобы средства для достижения личного счастья были согласованы со счастьем всего человечества; чтобы достижение первого вытекало из общего блага и наоборот.

– Положим, всё это так, – заметил телеграфный шест, – но если человек знает, куда идёт, если пути ему открыты и указаны, то зачем, спрашивается, верстовые столбы всюду расставлены? Скажите на милость, какое их назначение?

Шестик не без ехидства подчеркнул последние слова.

– Всякому известно, что назначение верстовых столбов – указывать направление пути, – сказал столб. – В этом смысле и педагогов называют верстовыми столбами потому, что цель их – указывать грядущим поколениям то направление, идя по которому, всего лучше можно осуществить высокие идеи будущего счастья. Назначение их, во-первых, – _укреплять_в_путнике_волю_и_веру_в_сознание_своих_сил_и,_во-вторых,_поддерживать_в_нём_надежду_на_успех_и_уверенность_в_будущем_осуществлении_своих_личных_высоких_идеалов._ Задача, с которой по сложности и трудности едва ли могут сравниться любые функции человеческой деятельности! Если счастье только в прошедшем и в будущем, то цель воспитания человечества обязывает, чтобы люди на этом пути _находили_наслаждение_в_осуществлении_идеалов_своими_силами,_своим_трудом_и_своей_энергией._ В этом и заключается сущность наличного, т.е. настоящего счастья. Всё остальное, как-то: довольство, обеспечение, роскошь, удобства жизни, хотя иногда и влияют на счастье, дают ему внешний блеск, но составляют одностороннее только удовлетворение растительных процессов организма, свойственное также и животным, а потому принадлежат к другой категории явлений и весьма часто не только не отвечают идеалам счастья, но, напротив, его отравляют.

– Странное дело! – зазвенела бутылка. – Нельзя же всем стремиться к какому-то отвлечённому счастью! И какое нам дело до этого недосягаемого общего счастья? Ведь нужно ещё убедить себя в возможности этого счастья и нужно найти источник для этого убеждения.

– Кто верит в Бога да в самого себя, по крайней мере не обманывает себя, тот источник убеждения найдёт в самом себе. Нужно воспитывать стремление к правде, ко всему доброму и нравственному, что возвышает и облагораживает натуру человека и мирит его с разными невзгодами житейского поприща. Нужно трудиться и не смущаться тем, что на весах человеческого суда ложь нередко превышает правду. Медленно человечество освобождается от грубых источников животной натуры, но нужно верить, что в этом отношении оно идёт вперёд, и в этом нет никакого сомнения для людей, умеющих читать историю и сравнивать прошедшее с настоящим. Вера и труд, труд и вера! Вот девиз человеческого движения вперёд на пути к счастью. Вперёд и вперёд!

Утреннее солнце поднялось высоко, тучи слепней носились в воздухе, дружно трещали кузнечики, тёплый ветерок пронёсся волной над колосистым хлебом.

– С Богом, вперёд! – слышалось в этой волне.

– Вперёд, голубчики! – крикнул ямщик на лошадей, подкатив на рысях к пригорку около верстового столба.

Всё стихло, лишь эхо на тысячу ладов повторяло это могучее слово человеческого прогресса и разливалось далеко-далеко в синеющей дали.




ТУР В СИБИРИ


В Сибири, а также во многих местах Европейской России, начиная с юго-запада на северо-восток, по низменным местностям нередко находят палеонтологические остатки так называемого допотопного быка, которого учёные на основании измерения костей относят к двум породам: Bison priscus и Bos primigenius. Животные эти существовали одновременно с мамонтом в последний и предпоследний (кайнозойский[87 - Кайнозойский период (с греческого катоз – общий, гооп – животное) – это геологический период, в котором встречаются животные, общие теперь живущим.]) геологические периоды и на юге России дожили до исторических времён под именем «туров». Нет никакого сомнения, что древние народы не руководствовались зоологическими признаками и поэтому то и другое животное называли одним и тем же именем.

Настоящее сообщение о турах делаю я ввиду того, что единственные извлечённые из недр земли два скелета их хранятся в Сибири: один скелет тура совершенно полный (с плюсневыми костями и бабками), найден мною в 1894 году в торфяных берегах реки Туры, близ деревни Салаира; другой же скелет этого животного (неполный) и также недавно приобретён случайно тобольским губернским музеем у какого-то татарина.


* * *

Чтобы обосновать догадку о тождестве ископаемого быка с туром, который так часто упоминается в наших русских былинах, обратимся к памятникам древней литературы. Герберштейн, бывший в начале XVI столетия посланником германскою императора у московского великого князя Василия Ивановича, в своих комментариях, писанных по латыни и известных под именем «Rerum Moscoviticarum commentarii», описывая зверей, водящихся в литовской земле, между прочим, говорит о туре, шкуру которого подарил ему Сигизмунд-Август. «Дикий бык (urus) живёт в Мазовии и у тамошних жителей называется туром, мы же, немцы, зовём его urox. Этого зверя – лесного быка – немного. Сигизмунд-Август подарил мне одного выпотрошенного тура, которого охотники убили полуживого». При своём описании Герберштейн приложил рисунки тура (Bos) и рисунок зубра (Bison). Под первым подписано: Urus sum, polonic tur, germanis aurox: ignoti bisontis nomen dederant, т.е. «я ур, по-польски – тур, по-немецки – aurox, а незнающие называют меня бизоном». Под вторым рисунком подпись говорит следующее: Bison sum, polonis suber, german’s bisont; ignore uri nomen dederant, т.е. «я бизон, по-польски – зубр, по-немецки – бизонт: незнающие называли уром». Жаль, что Герберштейн, упоминая о турах и приложивши рисунок, не представил никаких измерений, которые бы пояснили нам размеры и отношения различных частей тела; но тем не менее свидетельство его достаточно для того, чтобы древнего вымершего тура отнести к разряду диких лесных быков (а не кавказских баранов).

Между летописными сказаниями о турах первое место занимает поучение князя Владимира Всеволодовича Мономаха, которое он писал своим детям в конце XI или в начале XII столетий. Мономах говорит о своих охотничьих гонах в Приднепровье следующее: «А се тружахся ловы дея: понеже седох в Чернигов, а из Чернигова вышед, и до... лета по сту уганивал и им даром всею силою, кроме иного лова кроме турова, иже со отцем ловил есмь всякий зверь. А се в Чернигов деял есмь: конь диких руками своима вязал есмь... _тура_два_метало_меня_на_розех_и_с_конём_, олень мя один бол и две лоси, один ногама топтал...». Мономах говорит, что туры метали его с конём на рогах, стало быть, легко представить, что для этого зверь должен был иметь не менее семи-восьми футов длины при соответствующем росте. Кроме летописных указаний на рост тура, есть также указания и на то, что животное это не было трусливым: так, например, в ипатиевской летописи под 1201 годом в перечислении доблестей галицкого князя Романа Мстиславовича говорится: «и перехожаще землю (половцев) яко и орёл, хоробер бо яко и тур».

Лучшее свидетельство о строении, жизни и обычаях тура можно найти в былинах нашего богатырского эпоса.

Что тур был животное гнедой масти, видно из слов злой чародейки Маринки Игнатьевны (был. Добр. Ник.).

Хошь, я Добрыню оберну клячею водовозною:
Станет-де Добрыня на тебя и на меня воду возить?
А ещё хошь – я Добрыню оберну гнедым туром?
………………..
Обернула его, Добрышо, гнедым туром,
Пустила далече во чисто поле.

Далее по тем же былинам видно, что тур был животное свирепое, с крутыми рёбрами, с зычным голосом и страшными рогами. Так, в былине о Соловье Будимировиче крутые бока корабля Будимировича приравниваются к бокам тура.

Всем корабли изукрашены:
Нос да корма по-звериному было,
А бока-те были по-туриному.

Рёв тура, по свидетельству былин, проводил в ужас: так, Илья Муромец, привёзши Соловья-разбойника к князю Владимиру, приказал ему рявкнуть по-туриному:

Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи змей по-змеиному,
Взрявкай зверь по-туриному
И потешь князя Володи мира.
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей-бояр;
Зашипел злодей по-змеиному,
Он втретье зарявкал по-туриному.
И князи-бояре испужалися,
На карачках по двору наползалися.

Исполинские рога тура в древности употреблялись вместо чар для вина.

А в та поры Володимир-князь
Приказал налить чару зелена вина в полтора ведра
И турий рог мёду сладкого в полтретья ведра.

Русская народная поэзия, если желала указать на проворство и быстроту движения богатыря, очень часто оборачивала его в тура. Так, в былине об Иване Годыновиче царь Афрамей, преследующий Ивана, чтобы успешнее нагнать его, оборачивается в тура.

А и царь Афрамей Афарамеевич,
Скоро он ворожду чинил:
Обернётся гнедым туром,
Чисты поля туром перескакивал,
Тёмные леса соболем перебегивал.

Любимыми местами обитания тура былины указывают зыбучие болота и чёрные грязи. Чародейка Маринка Игнатьевна, обернувши Добрыню гнедым туром, говорит ему таковы слова:

Уж ты, гой ее и, десятый тур,
Прибегай ко мне со чёрных грязей
Прибегай ко мне со болотных вод.
…………………………………..
Нагулялся ты, Добрыня, на чистом поле:
Тебе чисто поле понаскучило,
И зыбучи болоты напрокучили!

Вообще былинный тур был животное очень крупное, с широкой спиной, громадными рогами, покрытое бурой шерстью; оно обладало зычным голосом, отличалось проворством и быстротою движений; держалось глухих лесистых и болотистых мест. Сила и храбрость туров приравнивалась в древности к историческим героям, когда автор желал достойно почтить их. В «Слове о полку Игореве», например, князя Всеволода не называют иначе как «Буйтур Всеволод». В простонародных говорах часто употребляют: _туриться_ (костром.) – спешить, _туровить_ (вологод.) – торопить, _турять –_ скоро бежать и т.д.; наконец, широкие толстые столбы в одних местах называют _быками_, а в других (архангел.) _турами._

Все перечисленные данные указывают на то, что крупное животное тур исчезло с лица земли в очень недавнее время, и, судя по ископаемым исполинским костям, названия Bos primigenii и Bison priscus, нужно думать, принадлежали никому другому, как именно вымершему туру, потому что других крупных животных этой породы в отложениях дилювиальных и новейших нигде не встречается.

Размеры имеющихся в тобольском музее Bos primigenii и моего Bison priscus совершенно соответствуют летописным и былинным указаниям на тура; вероятно, то и другое животное существовали одновременно и во многих случаях совместно. Немудрено, что обе породы считались за одно животное или, по крайней мере, одно животное называлось то тем, то другим именем, что отчасти видно по подписям к рисункам Герберштейна. Во всяком случае, послеледниковые исполинские быки жили в Европе и Азии в X, XI, XII и XIII столетиях, и представитель их, выродившийся и измельчавший зубр, влачит своё существование до настоящего времени.

Судя по костям, исполинский рост Bison priscus, сравнительно с зубром, живущим теперь, можно выразить следующими цифрами: Bison priscus – длина скелета (с черепом) – 324 см, вышина у крестца – 165 см и длина черепа – 67 см; зубр (Bos bison): длина скелета (с черепом) – 259, вышина у крестца – 142 и длина черепа – 56 см.

Крупный черкасский бык имеет длину тела с мягкими частями – 274 см (9 футов), вышину же задней части тела до крестца – 153 см (5 футов)[88 - Кравцов. Убойный скот. С.-П., 1886. С. 110.].

Размеры черепа Bison priscus моей коллекции следующие: 1) наибольшая длина черепа от переднего конца между-челюстной кости к средине верхнего края затылка – 67 см (50[89 - В скобках для сравнения означены те же размеры костей черепа обыкновенного большого домашнего быка.]); высота затылка от нижнего края foraminis magna – 17 см (14), от конца между-челюстной кости к средине носоволобного шва – 34 см (29); длина лба со средней линии – 31 см (21); длина зубного ряда – 19 см (14); ширина переднего края между-челюстных костей – 8 см (5,5); ширина морды между tubera maxilaria – 22 см (17); наименьшее расстояние между глазницами – 28 см (16); наибольшая ширина черепа между incisura sup.-orbit – 35 см (21); наименьшая ширина лба между основаниями рогов – 36 см (12); наибольшая ширина затылочной кости – 28 см (18); высота затылочного отверстия (foramen magni) – 6 см (5); наибольшая ширина его – 5 см (4); высота глазной орбиты – 8,5 см (7); ширина её – 8,6 см (7); окружность основания пеньков у рогов – 33 см (28); хорда изгиба пеньков у рогов – 37 см (28); расстояние между концами пеньков – 89 см (63) и расстояние от средины верхнего края затылка к средней линии, соединяющей верхушки рогов – 22 см (16).

Судя по указанным размерам, отношение тура или былинного быка к нашему рогатому скоту, например, холмогорскому, такое же, как отношение крупной заводской семивершковой лошади к рабоче-крестьянской; или такое, например, как между ростом известной девицы-великанши Елизаветы Лыско (3 ар. 3 верш.) и ростом среднего человека. Только подобный крупный зверь и мог метать Владимира Всеволодовича «на розех своих и с конём»; такая тяжесть едва ли будет под силу, из теперь существующих животных, даже зубру.

Обратим в заключение этой статьи внимание на область распространения древнего тура в Европейской России. Об этом вопросе можно судить по названиям урочищ, указанных как в «Книге Большого Чертежа»,-так и в других старых и новых географических картах. Так, по названию урочищ, тур жил не только по обеим сторонам Днепра, в Литве[90 - Город Турейск на реке Турье в Волыни. В Черниговской губернии есть чрезвычайно много речек, названных Турьями.], на востоке России – по Дону (урочище Турьи-Луки – в верхних притоках Донца), но и на дальнем северо-востоке – в московской и рязанской земле. На что указывают следующие урочища: речка Турёнка в Димитриевском уезде Орловской губернии, другая речка Турёнка в Веневском уезде Тульской губернии; Турья речка в Серпуховском уезде Московской губернии, и Туровский лес в Зарайском уезде Рязанской губернии. Далее на северо-запад от Смоленской земли – Туровская пустынь находится в Псковской губернии, Турово в Новгородском уезде Новгородской губернии, Турово в Тверском узде Тверской губернии. На северо-восток идут Турово в Ростовском уезде Ярославской губернии; Туровское озеро в Костромском уезде; Туровская пустынь в Грязовецком уезде Вологодской губернии; Туров-рог в Галич ком уезде Костромской губернии. Наконец, мы пропустили реку Туру в Луховском уезде Костромской губернии. Несмотря на то, что по пространству России разбросано так много урочищ, названных именем тура, однако указаний на обитаемость этого животного на северо-востоке России нет ни в новгородских, ни в московских, ни в рязанских памятниках. Но это обстоятельство не может доказать того, что тур не жил в указанных местностях во времена доисторические. Напротив, распространение почти во всех указанных местах ископаемых остатков доисторического быка свидетельствует о несомненном его там обитании.

В Сибири мы находили остатки Bison priscus и Bos primigenii в различных местностях, но нигде не встречаются они в таком обильном количестве вместе с костями носорогов и мамонтов, как по берегам реки Туры в Тюменском уезде Тобольской губернии[91 - В моей коллекции из окрестностей Тюмени находится 32 черепа (неполных), не считая нескольких сот отдельных костей, которые перебывали в моих руках для определения.]. Несомненно, эти быки паслись здесь целыми стадами, и весьма вероятно, что самая река получила от них своё название, хотя одни из филологов и производят слово Тура (река) от татарских корней, а другие от «туры» – слова финского, которым на глубоком севере, в народном языке, называют всякие морские поросты.




ИЗ СТАРОГО ПОРТФЕЛЯ



На днях у букиниста купил я, чуть не на вес, старый портфель, туго набитый разными манускриптами о природе и о людях. Кому принадлежали эти рукописи, может быть, обнаружится впоследствии, так как в бумагах я не успел ещё разобраться. Желая опубликовать всё интересное, что попадёт под руку, надеюсь, что редакция «Тобольских Ведомостей» не откажет мне дать место на страницах своей газеты. Но так как в упомянутых манускриптах по вопросам зоологическим может встретиться обесславление какого-нибудь зверя или птички, то на случай обвинения в диффамации, чтобы избавить редакцию от ответственности, подписываю свою фамилию.



    Ив. Словцов.




ПЕРНАТЫЕ ГОСТИ


Скворушки прилетели! Забавные песни раздаются в воздухе. Слышен тут и свист иволги, и щебетанье ласточки, и переливы жаворонка, а в интервалах, как бы невзначай, то кошка промяучит, то курица прокудахтает. Актёр – не птица!

На другой день дорогие гости охотятся уже по знакомым лугам и речным долинам, где есть чем поживиться; вместе с ними длинноносый грач ревизует по прогалинам оживших личинок, из кустов взвился жаворонок, на изгородях грациозная синичка щеголяет своим шлейфиком, кокетливо кивая головкой, по забержинкам ютятся голодные утки, на небе с пронзительным криком «тянет» на север серый журавль. Словом, пробудилась весна!

Солнце греет давно, и зелень кое-где появилась, но без птиц было тихо, безмолвно и скучно, а теперь с каждым днём, с каждым часом крики и песни пернатых гостей идут crescendo и сливаются в стройный хор, который даёт весеннему пейзажу чарующую прелесть. И это потому, что птица, кроме способности выражать чудной песней свои немногосложные чувства, представляет в природе олицетворение красоты, грации, подвижности и свободы. Она сумела подсказать человеку многие прелести жизни, она, между прочим, подвинула его любознательность, она помогала его душевному развитию. Не у неё ли человек научился украшать своё тело разноцветными перьями и возбудил в себе чувство изящного; разве не воспользовался он музыкальными сочетаниями звуков пернатых друзей для своих мелодических напевов? А домовитость птицы, нежный уход за детьми разве потеряют для нас когда-нибудь свою поучительность? Наконец, перелёты птиц летом на дальний север, зимой на юг должны были вызвать в пытливом уме первобытного человека побуждение к странствованиям, к открытию стран неизведанных. Эти периодические движения птиц более всего возбуждают нашу любознательность. Познакомить с вопросом, вследствие чего установились такие перелёты, куда птица совершает прогулки и откуда к нам прилетает весной, составляет задачу настоящего очерка.


* * *

Зависть берёт, глядя на вольную птичку! Помню, мой учитель географии (страдал, бедняга, болезнью, называемой Wande rungstried) сочинил даже стихи по этому поводу:

Ведь всякий был бы рад
Слетать туда, где зреет виноград!
Одна беда, Нет денег иногда!
Вот птички, то – статья иная,
Дорога им везде прямая,
Куда хотят, Туда летят,
Забот о деньгах нет в помине,
Вспорхнули в Вену, завтра – в Риме,
А там, глядишь,
Заглянут и в Париж!

Оно, положим, певцу-соловью с забавником-скворушкой никто не мешает, и даже прилично сделать артистическое турне по Индии, Нубии, Сенегалу (куда они каждогодно отлетают), а то ведь дрянь какая-нибудь болотная пигалица на Канарских островах шляется, а кукушка – та на Цейлон повадилась. Иволге – по перу видно, что «не нашего поля ягодка» – экваториальные страны Африки так по

нравились, что и родину даже забывать стала: прилетит к нам, поживёт немного, а в августе назад торопится; туда же, только немного позднее, отлетают и ласточки с перепёлочками. Синичка (Motacilla) зимой по южной Европе путешествует, а чаще всего по стране фараонов прогуливается. Журавли, бекасы, вальдшнепы и другая голоногая «шушера» то в Китай, а то в Бирмане да Индии у раджей землемерием занимаются; утки отлетают не так далеко, только одна чирушка на Бенгальский залив успевает посмотреть.

Что же заставляет птицу расставаться с роскошной южной природой? Жила бы там, коли нравится. Зачем она прилетает к нам на короткое лето? В чём же тут может быть вопрос, что может казаться здесь непонятным? – спросите вы меня в свою очередь. Очень просто – осенью птицу угоняет от нас холод и голод, а весной она возвращается на свою родину. Кто не знает пословицы: «В гостях хорошо, а дома лучше того!».

Так-то так, но такое соображение может удовлетворить только поверхностное любопытство. Стоит только отнестись к явлению внимательнее, так сейчас же возникают новые вопросы. Наблюдения показывают, например, что большинство птиц улетает от нас, когда жатва в полном разгаре, когда собирают зрелые плоды, когда природа полна жизни, когда о холоде никто ещё и не думает. Что не голод угоняет от нас птиц, видно уже из того, что в далёкий путь пускаются они в полной силе, с богатым запасом жира в своём организме; если бы им пришлось испытать голод, то, конечно, запасы жира не могли бы уцелеть. Затем требует объяснения другой запутанный вопрос: отчего отлёт того и другого вида птиц начинается ежегодно в одно и то же время, какова бы ни была погода, как бы ни казались благоприятными условия добывания пищи. И замечательно, что как только наступит срок отлёта, пернатые гости даже в клетках становятся беспокойными и выражают неодолимое стремление к переселению. Может быть, скажете вы, здесь главную роль играет привычка к ежегодным перелётам, но тогда как объяснить таинственное стремление к отлёту тех птичек, которые взяты из гнёзд, выращены в неволе, следовательно, не имеющих ни малейшего понятия о тёплых далёких странах. При этом только что кончится период отлёта, возбуждённое состояние исчезает, и птицы делаются спокойными.

Весенний прилёт представляет ещё более загадочное явление; любовь к родине едва ли может служить ему объяснением. Что может найти бедная птичка на родине? При самых счастливых случайностях – оставленное гнёздышко, а между тем ведь ни холод, ни непогодье не в силах остановить неудержимое стремление пернатых туристов в родные края. Бросив роскошную южную природу, которая с избытком давала им необходимую пищу, они теперь обрекли себя на страшные лишения, ибо в царстве пернатых до сих пор не учреждено ни общество для вспомоществования перелётам, ни чиновников по перелётным делам; гибнут в пути бедные птички от бурь, холода и бескормицы такими массами, что и пересчитать нельзя. И всё это для того, чтобы явиться к определённому сроку в то именно место, которое покинуто было осенью. Многие думают, что птицу из тропических стран гонит дождливое время года, но такое предположение ошибочно. Дождливое время наступает через несколько месяцев после отлёта. Так, например, в Ост-Индии обыкновенно отличают три времени года: 1) прохладное[92 - Прохладное не в нашем смысле, а в смысле тропического жителя. Средняя температура ноября – от +14° до +26°.] – с октября до марта, 2) жаркое – с марта по июль и 3) дождливое – с июля по октябрь. В Африке, к северу от Хартума, дождливое время (хариф) продолжается также с июля по октябрь. Да если бы даже дожди выживали птиц из тропических стран, то они могли бы передвинуться в тепло-умеренную полосу и остаться там на целое лето, а не лететь к Ледовитому морю. Наконец, почему же не перелетают все птицы экваториальных и тропических стран, а только не более 20 процентов всех видов, населяющих землю?

Явление обрисовалось: то, что казалось простым, стало загадочным. Человек в подобных случаях весьма часто вместо объяснения выдумывает слово, которым и довольствуется, прикрывая своё незнание. В этом случае для объяснения безотчётного стремления птиц на север выдумано было слово Wanderungstried, т.е. перелётный инстинкт. Если спросим мы, что такое перелётный инстинкт, то нам ответят, что это безотчётное стремление. Пока таким объяснением люди, стоящие вдали от изучения природы, считали себя удовлетворёнными, наблюдения над перелётами птиц обнаруживали связь этого явления во всевозможных отношениях с другими явлениями природы, и назревали новые вопросы. К числу таковых, между прочими, относится вопрос: в какой период развития органической жизни земного шара начались с такой правильностью перелёты птиц, каким образом они заложились и как шло их развитие? Ответом на этот вопрос явилась догадка, или гипотеза, основанная на данных науки, называемой геология. Сущность её заключается в следующем.

Известно, что прежде чем создались настоящие орографические и климатические условия, поверхность земли подвергалась различным переменам. Было время, или эпоха, называемая третичной, в начале которой земля не разделялась на климатические пояса. В Европе и Азии не было ни снежных полей, ни ледников, а климат был такой же жаркий, как, например, на Антильских островах[93 - В средине этой эпохи климат Центральной Европы сделался более умеренным и был сходен с теперешним климатом южных штатов Северной Америки, а к концу эпохи – с теперешним климатом побережья Средиземного моря.]. В это время глубокие низменности Европы были покрыты морем; Балтийский бассейн чрез Одер, Неман и Днепр соединялся с Чёрным морем, Чёрное – с Каспийским, Каспийское – с Аральским, а это последнее, посредством Обской системы на севере, сливалось с Ледовитым океаном, а на востоке – с обширным морем, которое покрывало теперешнюю Монголию и песчаную пустыню Гоби. Сахара чрез Сидрский залив была залита водой; водой же покрыта была и средняя Аравия. По низовью Дуная тянулось море в равнины Венгрии и чрез Вену в Баварию. В центре Франции, где теперь Париж, была обширная морская бухта. Финляндские горы и цепь Урала сформировались задолго до начала этой эпохи, в самые первоначальные моменты творения; но Пиренеи, Альпы, Карпаты, Гималаи и Кавказ выдвинулись в конце первой трети этой эпохи. Апеннинские горы выходили над поверхностью моря рядом небольших островов; на Карпатских горах и по берегам теперешнего Рейна курились вулканы. Благодаря фоническому климату в северной Германии и у нас росли тогда пышные веерные пальмы (например, Sabal) совместно с видами магнолий, фикусов, лавров, клёнов и акаций; на лугах паслись обширные стада слонов, мастодонтов, динотериев, носорогов, антилоп и тапиров (плантотерии); в сухих равнинах водились львы и гиены, по берегам Чёрного моря жида черепаха (Frionix), которая встречается теперь по берегам Нила, Ганга и Евфрата.

Вследствие однородности климатических условий предполагают, что в третичную эпоху периодических перелётов птиц в том виде, в каком они существуют теперь, ещё не было. В течение этого периода, как уже было сказано выше в примечании, началось постепенное охлаждение материков Северного полушария, так что к концу его в Скандинавии, на Северном Урале, в Великобритании и в других соответствующих странах появились ледниковые отложения.

В течение следующих за тем тысячелетий климат Северного полушария стал охлаждаться ещё сильнее: ледники, занявшие сначала высокие горы и приполярные страны, спустившись в северные низменности, заволокли их сплошным ледяным покровом. Отсюда при продолжающемся охлаждении климата они с медленной постепенностью сползали, распространялись к югу и застилали низменности всей северной и средней России. В первую треть этой эпохи северная часть отечества нашего находилась Б таких же условиях, в каких находится теперь Гренландия, ледниковый покров которой простирается в длину на 2000 вёрст при средней ширине в 1200 вёрст. Ледники, наступая к югу в сильные холода и отступая в тёплое время, двигали перед собою и на себе массу каменного мусора, или морены, разбросанной теперь по всей северной России в виде обточенных валунов. Южная граница, до которой спустились ледники в Европейской России, простиралась с востока от водоразделов рек Печоры и Камы по губерниям Вятской и Нижегородской к Балахне; из этого пункта она круто поворачивала к югу, до пределов Саратовской губернии, а затем поднималась опять к северу, к Воронежу, Туле, Калуге, оттуда направлялась вновь на юг, к Путивлю. Далее граница распространения ледников шла ломаною линией к западу, по губерниям Черниговской, Киевской и уходила за пределы России, захватывая часть Полыми и Пруссии.

Южная часть Европейской России и средней Европы там, где лощины были орошены водой, а также кругом мелководных водных бассейнов, была покрыта яркой зеленью трав, разноцветными коврами мхов и тёмными массами хвойного леса. Здесь стадами и в одиночку ходили косматые мамонты, носороги, широкорогие быки, олени и пещерные медведи. Сюда же и далее на юг был загнан с севера надвинувшимися ледниками пернатый мир Птицы, постепенно приспособляясь к изменяющимся условиям, должны были вследствие скученности и борьбы за обитание, то отступать перед надвигающимся холодом и льдами, то возвращаться назад на прежние места, когда наступала летняя оттепель. Таким образом заложилось начало первых перелётов в пределах, вероятно, сначала небольших, а потом развившихся на далёкие расстояния.

Нельзя не отметить, что во время наибольшего развития ледников произошло весьма важное изменение существующих тогда физико-географических условий. Изменение это состояло в уничтожении перешейка, разделявшего Чёрное море от Средиземного. Затем, когда ледники достигли своего наибольшего распространения, произошло опускание всей территории Европейской России и, вероятно, Сибири. Результатом такого рода явления было таяние ледникового покрова и образование на площади, которую он занимал, множества озёр. Климат стал делаться теплее, ледяные поля отступать, исчезать, луга населяться животным миром. Птицы также должны были подвигаться за отступающими льдами на север, а осенью возвращаться назад, увеличивая постепенно пути своих перелётов до тех пор, пока материк совершенно не очистился от льдов и пернатый мир не водворился в местах, занимаемых отдалёнными предками. Вместе с этим в конце этой ледниковой эпохи опустившаяся суша снова начала постепенно повышаться. Поднятие, определившее третий момент ледникового периода, продолжается, вероятно, и теперь; по крайней мере есть следы его – выдвинутые пласты суши, содержащие ныне живущие раковины по берегам морских бассейнов, омывающих Россию. Конец этой длившейся тысячелетия эпохи сливается с современной, создавшей теперешние пресноводные бассейны и речные системы.

Пернатый мир рассеялся снова по северному материку, но привычка к перелётам, унаследованная тысячами поколений, при этих новых условиях не успела исчезнуть. Нет сомнения, что если бы после окончания ледникового периода физические условия Северного полушария пришли в прежнюю форму, то породы птиц, занявшие свои прежние

места, могли бы постепенно сделаться оседлыми, какими были прежде. Но если произошло коренное изменение физических условий, если установилась периодическая смена времён года – возможность прежнего образа жизни птиц была уничтожена. Их жизнь должна теперь сложиться сообразно с новыми условиями и только отдельными моментами напоминать прежнее, минувшее.

Таким образом, по мнению геологической гипотезы, птицы сначала были оседлыми; периодические правильные перелёты их возникли при изменении климатических условий на земном шаре, в ледниковую эпоху, и продолжаются традиционно, в силу унаследованных привычек, до настоящего времени.

Продолжающиеся в течение многих веков переселения птиц сделались привычными и роковыми. Однако каковы бы ни были унаследованные привычки, но если они невыгодны для организма, если они не соответствуют физиологическим потребностям его, если, наконец, они не поддерживаются постоянными внешними или внутренними импульсами, то должны исчезнуть или замениться другими. Стало быть, нам необходимо теперь указать на те физиологические причины, которые поддерживают перелёты, иначе многие детали их будут непонятны. Так, например, отчего у некоторых птиц, проводящих у нас, на севере, всю зиму, унаследованные от поколений привычки к переселениям совершенно исчезли, а у других – из тех же семейств – остались в прежней силе?

Жизнь всякого живого существа основана на постоянном, беспрерывном процессе обмена веществ, а последний требует движений, которые обусловливаются добыванием пищи, чувством самосохранения и явлениями брачной жизни. Перелёты птиц несомненно стоят в тесной связи и зависимости от трёх этих причин. Начнём с брачной и семейной жизни птиц. В период любви птички одеваются новыми перьями, а вместе с тем приобретают новые привычки и удивительные способности отлично петь и искусно строить гнёзда. Во время брачной и семейной жизни каждая из указанных черт достигает наибольшего напряжения, и всё соединяется к услугам любви и к наилучшему обеспечению и сохранению вида. Некоторые самцы не только по целым часам забавляют длинными песнями своих подруг, которые домовничают, насиживая яйца, но иногда приносят им пищу или сменяют их, когда те отлетают из гнезда. Во всех движениях самца видны полная предупредительность и взаимопомощь. Он теперь, по отношению к своему долгу, стоит неизмеримо выше того зверя, который, например, в наших купеческих семействах называется «сам»[94 - Вероятно, сокращённое «самец».]. Наконец, наступает вылупление молодых из яиц. Какая торжественная минута для стариков, как хлопочут они около своих птенцов! Чудна и загадочна эта привязанность к потомству! Наступает пора самой горячей деятельности: с утра до сумерек самец и самка снуют из гнезда в окрестные луга и поля, на берега рек, чтобы достать корм беспомощным птенчикам; а они с каждым днём вырастают, и аппетит увеличивается. Теперь птице чрезвычайно важно быть гарантированной от вражьего нападения; для добывания пищи важно знать всю окрестность, весь живой мир в общем и в частностях. Этот период жизни повторяется раз в году (в тропических странах наши птицы не гнездятся), поэтому понятно, что с импульсами любви и счастья невольно соединяется привязанность к местности и к той обстановке, в которых они проявились.

Наступает следующий период: молодятина оперилась, вышла из гнезда, но ещё глупа и беспомощна. Начинается период воспитания и обучения. Полёт птенчиков слаб, мускулы не окрепли – нужны постоянные гимнастические упражнения. Глупые ещё не знают, что на свете есть добро и зло, поэтому одинаково приветствуют и мать, прилетевшую с кормом, и хищника, для которого сами они могут быть кормом. Сколько родители должны иметь терпения и умения, чтобы воспитать в птенчиках правильный взгляд на вещи! Отсюда видно, что в птичьем обществе, как и между людьми, воспитание разделяется на физическое и нравственное. Образование у птиц имеет чисто профессиональный характер: оно всецело направлено на удовлетворение материальных нужд и состоит в том, чтобы научить детву, как и где найти себе корм. Во время прогулок по сенокосам, пашням, лесам, лугам, рекам, озёрам и болотам старые преподают молодым птенчикам практический курс перелётов утром и вечером на кормёжку, в полдень и к ночи – на отдых в кусты; в это же время наглядно знакомят их с энтомологией и ботаникой; опытно учат метеорологии, передавая навыки предугадывать состояние погоды, штейгерскому искусству (стрижи), плотничному ремеслу (дятлы) и другим техническим наукам, которые перечислять пока мы не будем. В этот второй период создаётся привязанность к местности, в которой изучены и облюбованы до мельчайшей подробности все средства для существования; здесь же закладывается начало привычек к правильным перелётам.

Но вот начинается новая фаза жизни. Молодые птенчики научились многому, из опыта узнали они, где и как искать пищу, познакомились с врагами и приобрели навыки их избегать. Родительская любовь ослабела, а у некоторых птиц превратилась даже в антагонизм; по окончании брачной жизни и соединённых с нею обязанностей старые самцы снова начинают руководствоваться только эгоистическими интересами. Выросшие семьи сливаются в стаи, которые начинают вести бродячую жизнь; они постоянно расширяют круг своих поисков и останавливаются там, где более корма. А так как на севере общие метеорологические явления изменяются с наступлением осени скорее, то поэтому бродячие стаи должны постепенно отклонять площади своих ежедневных экскурсий на юг. Между тем на севере дни становятся короче, и движение птиц делается ускорительным. Старые самцы, как более сильнейшие организмы, скорее выленивают и потому делаются более способными к далёким кочёвкам. Они начинают выделяться из общих стай, образуют свои стайки и, богатые опытом прежних лет, идут вперёд. Таким образом, в этой фазе жизни складываются первые импульсы перелётов и определяется их направление. Осенний перелёт тянется долго; птицы летят неспешно, перемещаясь с одной стоянки на другую, до тех пор, пока стадные течения не получат определённого направления.

Отсюда мы видим, что осенние перелёты птиц развиваются постепенно из ежедневных, мелких перелётов за кормом; осенний перелёт есть сложный ряд суточных поисков пищи, но регулируемых изменяющимися биологическими условиями страны, имеющих одно направление – к югу. Сначала они представляют характер сознательных поступков, а затем делаются безотчётными, подчинёнными одним только рефлективным процессам организма. Но раз они сложились, раз приспособился к ним организм – они становятся роковыми и могут проявляться даже наперекор воле животного. Этим объясняется ранее указанный факт, что весенний отлёт вызывает беспокойство даже у тех птиц, которые пойманы и содержатся в неволе. Если осенний перелёт зависит от совокупности разнообразных биологических причин, вызываемых видимым движением солнца, а именно: изменением продолжительности дня, барометрического давления, направления ветров, уменьшением питательных продуктов и проч., и проч., а эти причины в сумме повторяются из года в год периодически правильно, как бы ни колебались отдельно частные явления, то понятным становится, почему птицы оставляют нас осенью приблизительно в одно и то же время, не обращая внимания на погоду (как частное явление).

Прежде чем перейти к объяснению весенних перелётов птиц, нам остаётся недолго остановиться на безотчётном влечении к таковым тех из них, которые взяты из гнезда и выкормлены в неволе. Всякая привычка вызывает определённые аккомодации органов и физиологических процессов организма, а эти последние создают особый строй внутренних импульсов, или безотчётных возбуждений. Если допустить, что приспособления не только в органах движения, но и в органах нервной жизни животного передаются наследственно и постоянно укрепляются и развиваются вследствие повторения тождественных отправлений, то окажется, что проявление беспокойства в урочное время отлёта у молодых птиц, взятых из гнёзд, есть не что иное, как внутренний процесс возвратных отправлений приспособившихся органов, вызванных каким-нибудь внешним импульсом, например, краткостью дня, барометрическим состоянием воздуха и проч. Подобные влияния погоды на внутреннее состояние духа можно заметить даже у человека, но птица, как существо, сфера жизни которой воздух, должна быть несравненно чувственнее ко всем изменениям его состояния.

Чтобы быть точным, вместо изложения научного объяснения весенних перелётов физиологическими импульсами птиц, выписываю здесь дословно взгляд нашего известного русского орнитолога, профессора петербургского университета М.Н. Богданова. «Обильная ища юга, – говорит он, – даёт нашим птицам возможность оправиться после длинного перелёта и отложить на время зимы запасы жира. К весне чем лучше были условия жизни, тем скорее начинают функционировать половые органы птиц; а развитие продуктов этих последних едва ли не более всего побуждает птиц к отлёту домой. И чем быстрее идёт половой процесс, тем ранее они уносятся к нам на север. В период брачной жизни, когда жизненная задача раздвояется, когда животное, благодаря этой двойственной задаче, не может так осторожно охранять себя от опасности, где же, как не в знакомой обстановке, птица может найти удобные и лёгкие условия существования? Находясь в чужой среде, изобилующей богатой пищей, конкурентами на пищу и разнообразием врагов, чувствуя развитие половой функции и _сознавая,_ что выполнение этой функции не так удобно на зимовье, _помня_ также из опыта, что на родине наступают хорошие условия существования, птица стремится домой, на север. Авангард этой воздушной армии составляют сильные и предприимчивые самцы, а за ними уже следуют самки». Таким образом, по мнению г. Богданова, не безотчётный инстинкт перелёта гонит их на север, а _сознательное_ желание вернуться на родину, в знакомую среду. Кроме того, их прогоняют уже не внешние неблагоприятные условия, как во время осеннего перелёта, а внутренние импульсы половых органов. Поэтому они и несутся теперь более стремительно, пренебрегая опасностями и жертвуя тысячами жизней.

Хотя настоящая гипотеза перелётов птиц, основанная на физиологических побуждениях, и служит дополнением гипотезы геологической, однако же в весеннем перелёте птиц на родину даётся ею чрезвычайно много места сознательным, довольно сложным умозаключениям птицы, выполнение которых близко граничит с выполнением семейного долга. По этой гипотезе птица, как сказано выше, сознаёт, что ей неудобно на зимовье вести брачную жизнь, и потому, руководствуясь воспоминаниями, стремится на родину. Неужели одно подобное сознание заставляет её улетать навстречу голоду и холоду, проноситься в пути мимо роскошно обставленных трапез? Спускаясь временами на землю и воды, вполне благоприятные для семейной жизни и богатые дарами природы, она после непродолжительного отдыха покидает эти места и часто безрассудно летит, чтобы гибнуть от голодной смерти. Вскрывая желудок таких спешных путников, говорит Миддендорф, мы всегда находили, что он либо пуст, либо набит не пищей и остатками пищи, а одним только хрящевиком и песком; часто он так тяжёл, что невольно думается, не балласт ли это, которым запасается воздухоплаватель. И при таких голодовках птица, проносясь чрез пустыни и горные страны, сопротивляясь климату, терпит страшное горе и нужду. Трудно верить, чтобы такие жертвы в ущерб удовлетворения самых первых жизненных потребностей птица могла нести во имя сознания, что родина представляет более удобств для выполнения семейных функций. Полагаю, что для борьбы с одним только голодом, помимо других бедствий, должен быть налицо более сильный физиологический импульс, и притом импульс постепенно нарастающий (увеличивающийся), чтобы подавлять постепенно усиливающиеся страдания голода. Всякий согласится с тем, что сознание птицей одних только удобств, которые она встретит впереди, не может подавить в ней потребностей первой необходимости. Ведь таким образом можно бы допустить, что и рыба, поднимаясь весной навстречу течению бурливых и мутных вод к верховьям рек, сознаёт, что выполнить функции нереста (метания икры) ей удобнее в мелких водах, помня из опыта, что там наступают хорошие условия существования. Но такого рода соображение выходит из границ правдоподобия. Переселение рыб объясняется гораздо проще и естественнее. Но к перелётам птиц нет ли других могущественных причин, зависящих от отдельных импульсов, дающих всему движению по преимуществу роковое, но не инстинктивное направление?

В молодые годы жизни, когда ноги ходили бойчее, чем теперь, пробирался я ранней весной по только что оттаявшим прогалинам с другом своим – заправским охотником, крестьянином Гаврилом Васильевичем Лагуновым – в лесную глушь «посмотреть, как глухарь хороводится». Сохрани Бог, чтобы спутник мой когда-нибудь сказал: «Пошли на охоту или идём стрелять», он всегда старался выразить это как-нибудь иносказательно. Первые стайки уток, куличков и другой болотной дичи уже прилетели, над нашими головами пронеслась вереница гусей. Гаврило не вытерпел, закричал: «Га-га-га! Куда потянули, непутные?».

– Что, Гаврило Васильевич, – спросил я, – как по-твоему, отчего птица летит всё к северу?

– Ну, а по-книжному как у вас это значится? – спросил он меня в свою очередь. – Скажи-ка ты, а потом и я скажу по-своему!

– По книгам выходит, – говорю я, – оттого птица летит к нам, что летом на родине ей жить привольно: знает, где чего достать, кого надо бояться, куда нужно прятаться.

– Оно точно, – ответил спутник, – а по-моему выходит, что птица за солнышком летит – куды солнцо, туды и она!

– Как за солнцем? – возразил я. – Да откуда птица к нам летит, там солнышко-то получше нашего пригревает.

– Опять я не знаю, – настаивал Гаврило Васильевич, – откуда к нам птицы летят, а всё-таки, думается мне, что они за солнышком летят: день станет дольше, и птица к нам, день короче – и птица прочь.

– Неужели, по-твоему, птица знает, где длиннее день, где короче?

– А ты как думаешь? – ответил он мне. – Птица, что мужик: как придёт лето, робит не меньше нашего и спать ложится, и встаёт до солнышка, вместе с нами. Вон возьми хоть орла, к примеру, ни свет ни заря, а он уже на гнездо корм несёт; тоже и самому прокормиться надо, и птенцов издовольствовать.

– По-твоему, Гаврило Васильевич, выходит, что где день дольше и корму много, гуда и птица летит; да ведь в тёплых-то странах корма для неё не в пример больше, чем у нас?

– Оно, вишь, так, да не так! – ответил он мне. – Осенью, когда хлеб убирают и кормов много, и в воздухе благорастворение, а птица уходит. Не в кормах тут дело. Обложи мужика пирогами да дай ему зарок – час, мол, ешь, сколь хошь, а неделю голодом сиди; тогда и пирогам не рад будешь – лучше уж хлебушка да во благовремении. То же вот и птица: у ней сон короток, а поесть часто любит; опять и семейство: перепел штук двадцать иногда выведет, поди-ко, прокорми их?!

– Да у перепела, – заметил я, – что у курицы – выводок сам пищу отыскивает.

– Точно, – ответил спутник, – а всё же поначалу-то они коло гнезда держатся, мать их изо рта кормит. Хоша и выводок, все же ему указать надо, где чего достать – хлопот-то много. Что, как ты думаешь, барин, – спросил он в свою очередь, – что будет, коли Стратилат на Алексеев день придётся, чай, вся птица вымрет?

– Почему так думаешь, Гаврило Васильевич?

– А оттого и думаю, что вымрет. Будь на Стратилата такой же короткий день, как на Алексея Божия человека[95 - Один из длинных дней в году – Фёдора Стратилата – бывает 8 июня, и один из коротких – Алексея Божия человека – 17 марта.], – птичьей детве длинную ночь без пищи не пробыть; а в сумерки роса густо лежит, корм несподручно искать.

– Как же, Гаврило Васильевич, птички в неволе-то выкармливаются? – спросил я.

– Што-што, выкармливаются, – ответил он, – за то и выходят лядящие (тощие, худые), всё уж не то, что от матери.

– Значит, по-твоему, осенью тоже птица улетает от нас за солнышком? – возразил я.

– Оно и холода гонят, и корму меньше, а всё же и солнышко птица любит. Вишь, она не привыкла по-барски спать: проснётся в осеннюю пору, а солнца нет, темно, вот ей и морготно (скучно) станет без дела-то оставаться. Начнёт она сначала табуниться, а потом взбунтуется всем миром, да и марш в тёплые края, всё равно что трагатоны (переселенцы). Ну а как снялась с места, так уж тогда у ней своей волюшки нету – летит, куда все летят.

– Как же это, Гаврило Васильевич, птица с дороги не собьётся?

– Эка-втора! Да разве птица не знает, откуда пришла? – ответил он.

– Хорошо, а молодая-то птица как пути отыскивает?

– Старшие показывают, куда лететь надо; птица и чутьём должна знать, где солнце больше светит. Как не знать ей этого, коли она только и дышит солнышком. Поди-ко послушай, разве она так щебечет в ясный день, как в морошный!?

Этот разговор навёл нас на мысль, не складывается ли в действительности побуждение, вызывающее перелёт, из отдельных импульсов, источником которых служит дающее всему жизнь дневное светило? Во всяком случае в данном вопросе нельзя игнорировать такой важный фактор, как движение солнца. Ни одно существо не умеет так оценивать прелести освещения и свежести атмосферы, как птица, потому что воздух – сфера её жизни, к которой приспособлена вся внутренняя организация. Постоянная подвижность заставляет её дорожить продолжительностью дня; та часть горизонта, которая дольше освещена, несомненно, должна вызывать в ней такие возбуждения, которые для нас могут быть непонятными. Весьма вероятно, что световые импульсы вместе с потребностью в усиленном дыхании вследствие развития весной половых продуктов составляют причину перелётов, а воспроизведение сравнительно многочисленного потомства – их конечную цель. При этом условии легко допустить, что периодические явления в переселении птиц так же, как у рыб, складываются из роковых причин, которые поставим мы в нижеследующий ряд:

а) Известно, что в течение весны вместе с передвижением точек восхода и заката солнца на видимом горизонте поздние светлые сумерки и ранние зори постепенно отходят с юга на север. Это явление настолько величественно, что птица не может отнестись к нему безразлично. Ей каждое утро должно казаться, что освещённая часть горизонта куда-то удаляется, и она, следуя роковому влечению, снимается с места и постепенно подвигается туда, где день начинается раньше и кончается позднее. Сделав первый, хотя небольшой перелёт, птица получает, как сейчас увидим, облегчение от отягощающего её жира, а вследствие этого является начало половых возбуждений.

б) Весенний процесс выделения половых продуктов требует сильного обмена веществ, а следовательно, усиленных движений и дыхания; а между тем отложившиеся во время зимы запасы жира мешают развитию указанных продуктов (мы видим это даже на домашних птицах). Поэтому весьма естественно, что в каждый перелёт птицы вместе с постепенным сгоранием жиров при её дыхании всё сильнее и сильнее функционируют половые органы, а вместе с тем нарастают роковые приятные возбуждения, ради которых птица переносит впоследствии всевозможные лишения во время своих длинных перелётов.

в) Если допустить, что усиленные дыхания птицы вызывают весной приятные для неё возбуждения, то процесс перелётов на север представляет для этого самые наилучшие условия. Во время их при сравнительно небольшой затрате механической работы на движение рёбер получается наилучшая вентиляция лёгких, помимо воли и желания птицы. Это происходит, во-первых, вследствие того, что перелёты на материках Европы и Азии совершаются весной по большей части навстречу северо-западным и северо-восточным течениям воздуха, а во-вторых, потому что в странах континентальных, чрез которые пролетают птицы, воздух становится постепенно холоднее, плотнее и менее насыщенным парами. Даже самая голодовка птиц в это время способствует, некоторым образом, усиленной вентиляции воздуха в их дыхательных мешках. Всякий знает, что желудок и кишки, сильно наполненные кормом, должны занимать больший объём и иметь больший вес. Первое обстоятельство мешает дыханию птицы, потому что пищеварительные органы, чрез посредство печени, сдавливают у птицы средние дыхательные диафрагматические[96 - У птиц лёгкие внутри тела соединены с пятью парами объёмистых воздушных пузырей и мешков, которые помогают полёту; два из них называются по своему положению грудобрюшными, или диафрагматическими.] мешки и мешают их расширению – при вдыхании воздуха, второе обстоятельство, т.е. больший вес желудка, напротив, благоприятствует увеличению дыхательных мешков, оттягиванием при полёте птицы вниз брюшной стенки. Следовательно, для успешного дыхания во время полёта желудок не должен быть объёмист, но в то же время относительно тяжёл. Не в этом ли заключается разгадка замеченного Миддендорфом явления, что во время перелётов желудок птиц бывает или пуст, или отягощён хрящевым песком? Усиленному обмену веществ и сгоранию жиров помогают и другие обстоятельства: так, например, во время полёта птица по необходимости должна большую часть дня держать свою шею вытянутой, а при этом положении дыхательное горло вызывает большие колебания давления воздуха вдыхательных мешках и тем даёт большую скорость диффузии углекислоты из крови в самый момент выдыханий.

Таким образом, с большим вероятием можно допустить, что весенним перемещениям солнца по кругу видимого горизонта птица рефлективно отвечает перелётами к более освещённым местам; движения эти вызывают усиленное дыхание, обмен веществ в организме, сгорание жиров и развитие половых продуктов. При этом чем птица более усиливает свой полёт, тем сильнее нарастают половые возбуждения, заставляющие её роковым образом уноситься на север, навстречу весенним невзгодам. Кроме того, между периодом развития половых продуктов и продолжительностью перелётов несомненно должна существовать компенсация, обусловливающая прекращение процесса и распределение пернатых гостей для гнездования по различным широтам Северного полушария.

На основании изложенного можно допустить, что перелёты птиц на родину совершаются вследствие целого ряда роковых причин, следующих одна за другой, причин, лежащих в окружающей природе и в физиологических потребностях организма. Воля и сознательные умозаключения птиц об удобствах семейной жизни на нашем далёком севере должны иметь второстепенное значение. Объяснение перелётов птиц посредством сложившегося ряда роковых потребностей организма отнимает у явления всё таинственное, всё мистическое, покрываемое словом инстинкт, и даёт вместо него простую причину.

Обратимся теперь к следствиям, какие влечёт за собой переселение птиц на север, а именно: насколько способствует оно обеспечению потомства и сохранению вида. Для этого рассмотрим условия, в которых находятся перебравшиеся к нам надето пернатые гости, пользуясь благами северного солнца, которое вместе с продолжительностью дня обусловливает быстрое вегетационное развитие организма.

Как сказано было ранее, ни одно существо не умеет так хорошо жить, как птица: самый длинный день для неё не кажется большим, самая короткая ночь не кажется короткой. Постоянная подвижность вызывает усиленный обмен веществ, а стало быть, и необходимость в большем количестве пищи. Многие птицы едят почти всё время, пока бодрствуют. У насекомоядных, например, вес принятой ими пищи в течение суток в два или три раза превосходит вес их собственного тела. Некоторые птицы наполняют себе во время еды пищевод до самой глотки, а другие набивают зоб так сильно, что он выступает на шее в виде шара. Плотоядные и зерноядные поглощают количество пищи, равное по весу только шестой части тела; но все же их нужно назвать обжорами по сравнению с млекопитающими. Весь день птица занята отыскиванием корма, только очень короткое время ночью и несколько минут в разные часы дня она отдаётся отдыху. Начиная от первых признаков дня до вечерней зари груд её сменяется песней, песня – трудом. Особенные заботы по удовлетворению пищевых потребностей являются тогда, когда подрастает детва. В наше короткое лето органическая жизнь бьёт ключом, и, казалось бы, быстро и богато развивающиеся блага могут скоро удовлетворить потребности птицы; однако весь восемнадцатичасовой день она находится в возбуждённом состоянии, отыскивая корм для себя и для своих детей. Счастье птицы – яркий день и ранний восход солнца; дурная погода и сумерки нарушают уже правильность её ежедневного обихода.

Развитие у молодой детвы сложное, сравнительно с другими животными, пищеварительный аппарат требует на первых порах регулярности в принятии пищи. Несмотря на указанную выше прожорливость птиц, чтобы переварить три – четыре порции пищи, молодой детве нужно, по крайней мере, 16 – 18 часов. Теперь, если взять семью в шесть молодых особей, то, спрашивается, сколько нужно часов для того, чтобы удовлетворить её первой и последней порцией пищи? Очевидно, продолжительность дневного света должна быть для этого сравнительно велика, иначе детве придётся сидеть постоянно впроголодь. Чем разборчивее птица в пище, тем больше на её попечении птенцов, тем, для обеспечения её потомства и сохранения вида, должна быть более продолжительность дня.

В этом мы полагаем найти роковые следствия и цели весенних перелётов. Сверх того, сравнительно короткое лето наилучшим образом способствует быстрому развитию растительности, вместе с тем вызывает кипучую жизнедеятельность низших животных, а в том числе и насекомых. Это обстоятельство обеспечивает птиц в весьма короткий период детства и юности таким обилием привычной пищи, которую они едва ли могли найти в странах тропических. Наконец, сохранению вида в подрастающих поколениях способствует небольшое, сравнительно, количество обычных врагов птицы, с которыми она освоилась и от которых легко укрывается в изученной местности.

Изложив предположение о причинах перелётов птиц, не прибегая к загадочному инстинкту, нам в заключение остаётся сказать несколько слов о том, как ориентируются птицы во время своих далёких путешествий. Разумеется, они руководятся в данном случае общей способностью, свойственной также и млекопитающим животным и называемой или _памятью_направления_ (Richtsinn), или _памятью_местности_ (по приметам). Пределы настоящей заметки не позволяют нам войти в подробное рассмотрение сущности этих способностей, поэтому ограничимся только некоторыми примерами. Способность узнавать направление у самоедов достигает высшей степени совершенства, но мы наблюдаем её также на собаках, на лошадях, на песцах и горностаях, во время переселения последних по снежным равнинам севера. Житель тайги и горных урманов имеет память к местности. Для лесного жителя направление горных цепей, горных рек и впадин несравненно важнее; он не уходит в беспредельную, необозримую даль, а отыскивает вершины, с которых можно обозреть окрестности. В чащах первобытного леса на Становом хребте тунгусы, по уверению Миддендорфа, не знали даже Полярной звезды, потому что способность распознавать местность у них всегда преобладает над способностью распознавать направление. Сущность памяти к местности известна каждому; известно также, что она может изощряться постоянными упражнениями во время странствований. Для наблюдательного человека в лесу указанием местности служат самые ничтожные приметы. Другое дело – память направления. Способность самоеда не только днём, но и ночью, в тундре, во время снежных буранов держаться известного направления по отношению к сторонам горизонта кажется таинственной и вполне загадочной. Однако и эта способность может быть приобретена и развита посредством упражнения. Миддендорф после двухлетнего беспрерывного странствования по сибирским пустыням до такой степени успел её развить в себе, что приводил в изумление самих кочевников. «Редко магнитная стрелка, – говорит знаменитый путешественник, – изобличала меня в ошибке, показывая большее отклонение: часто показание было совершенно верно. Но когда, – продолжает он, – я старался подметить то, что во мне происходило при этом, то самый ход проявления ускользал от моего сознания; мне казалось только, что в то время, когда вся духовная деятельность, проявлявшаяся во мне сознательно или бессознательно, была устремлена на правильное ведение каравана (он брал иногда от вожаков инородцев ведение экспедиции в тундрах на себя), я следил за каждой отдельной переменой в направлении моего шествия и постоянно опять приводил его в связь с направлением меридиана. Следовательно, если при этом самонаблюдении я не поддавался самообману, то при каждой перемене направления, благодаря памяти, в моём уме происходил тот же самый процесс, который моряк графически наносит на карту, как скоро он меняет курс свой». Если упражнения в распознавании направления играют первостепенную роль, то, очевидно, кочевники имеют пред нами в этом случае громадные преимущества. Ежедневные путешествия с ранней молодости, ограниченный круг идей, в котором вращается мышление номада, и сильнейшая опасность, которую влечёт за собою всякий недосмотр, сосредоточивают все его мысли гораздо положительнее, чем у образованного европейца, в одном направлении. При этом кочевник, очевидно, превосходит его в этом случае, благодаря большей прирождённой способности в распознании направления, перешедшей, вследствие наследственной передачи её, несколько поколений сряду.

Миддендорф в своих наблюдениях, как указано выше, перемены направления в пути приводил в связь с направлением меридиана; кочевник может делать это приведение к любой стороне горизонта, к Полярной звезде, наконец, к _первоначально_взятому_направлению._ Для малоопытного европейца связь перемен в направлении с линией меридиана делается сознательно; между тем у кочевника, вследствие долгих опытов жизни, сознательная проверка происходит так быстро, что стаёт как бы рефлективной; рефлективной бывает она и у животных.

Обращаясь к перелётам птиц, нужно думать, что в своих путешествиях они ориентируются как памятью направления, гак и памятью местности. Память местности обнаруживают они, придерживаясь ежегодно в своих перелётах одних и тех же стоянок; о том, что они обладают памятью направления, свидетельствуют перелёты их ночами иногда в такую темноту, в такую непроглядную слякоть и притом с такой быстротой, при которых видеть местность положительно невозможно.

Заканчивая заметки о перелётах птиц и поставив это явление для обнаружения его причин в цепь других явлений, я не думаю, однако, считать данный вопрос исчерпанным. Много побочных обстоятельств заслуживают особых по этому поводу рассуждений, которые будут изложены особо.




ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС И ЕВРЕИ В СИБИРИ

СТАТЬЯ РАББИ ДИЖЬ-РАКЕЛ'Я


(Посвящается Е.Л. К...евой)



I

Слово «еврей» лингвисты производят от изменённого ёbher (еврейское ibhri – «с той стороны»), что даёт понятие о пришельцах, вероятно, с той стороны Иордана; название «жид», происходя от еврейского jehoudi (латинское judaens), определённо связывает этот народ с коленом Иудиным, и потому казалось бы более правильным для повседневного употребления, но мы будем держаться общепринятого наименования. Да простит меня за это соображение всемирный союз всех еврейских союзов (l’Alliance israelite universelle), и пусть не послужит ему оно указанием на то, что я принадлежу к сторонникам антисемитов, что намерен поддерживать их пламенные речи, возбуждающие христианское население против сограждан.

В настоящей статье я имею в виду сделать объективный очерк еврейского вопроса. Но в чём же состоит еврейский вопрос? Он состоит прежде всего в определении тех условий, вследствие которых избранный Богом и любимый им предпочтительно народ, из племени которого родился Иисус Христос, – народ, которого Бог удостоил своими заветами чрез Авраама и вторично закрепил эти заветы с вершины Синайских гор, народ, который Иегова, как Творен всего мира, взял под особое своё покровительство в качестве «возлюбленного, избранного между всеми народами земли», – всюду преследуется, всюду изгоняется. По преданиям евреев, занесённым в Талмуд, души их созданы были Шаддаем (Всемогущий) раньше всего земного, в течение шести дней до сотворения мира и хранились в божественной шкатулке «гиф», ключ от которой Шаддай не доверял даже ангелам[97 - Talm. Babil. tr. Baba mezda f. 121 (a). Sohar I. Fol. 46 (b). Comm. Rashi ad Talm. Babil. tr. Taanith. fol. 24]. За что же страдает народ, который на основании тех же освящённых веками преданий, в отличие от других народов, наделён тремя душами: плотской – «нефеш», духовной – «руах» и разумной – «нешама» (бессмертная частица Шаддая[98 - Talm. Babil. tras. Betza. fol. 16 и tr. Taani fol. 27]). Неужели заслужил он гонение за то, что в такой чистоте сохранил библейскую добродетель семейной и кастовой любви, за то, что вынес из древнего мира обряды, возбуждающие человека к самобичеванию, стало быть, к молитве о прощении? Если народ еврейский дат таких мыслителей, как Спиноза, Мильденсон, таких музыкантов, как Мейерберг, Галеви, таких поэтов, как Гейне, и, наконец, таких филантропов, как Монтефиоре, то неужели он не имеет права на участие в общем движении человеческого прогресса?

С удивлением и почтением, говорит Ватсон, нужно смотреть на народ еврейский, рассеянный по земной поверхности; в нём нужно видеть звено, которое соединяет нас с колыбелью рода человеческого. Классическая физиономия еврея постоянно выражает ум, лукавство и часто подобострастие. Не свидетельствует ли это, что израильтяне вынесли из перипетий своей исторической жизни глубокое познание нравов, привычек людей, а также уменье пользоваться их слабостями? Народ предприимчивый, любознательный, проницательный, умеет постичь с первого раза, с кем имеет дело в окружающей его среде. Он не тяготится никаким трудом, лишь бы он принёс ему материальную пользу; предпочитает, однако, торговлю другим промыслам, хотя правильный торг, к сожалению, составляет удел весьма немногих; между промыслами избирает менее утомительные и более прибыльные, каковы: ювелирный, шлифовальный, гранильный (драгоценных камней); между евреями встречаются отличные часовые мастера, резчики печатей, но чрезвычайно мало плотников, кузнецов и земледельцев. Когда нужно, они могут выказать самоотвержение и «умирать _за_своё_отечество_».

Так свидетельствуют еврейские газеты, приводя в доказательство, что во время Крымской войны 500 с лишком еврейских душ оставили тела под стенами Севастополя и тем увенчали память о себе неувядаемой славой. Те же газеты обращают внимание всего мира на 127 храбрых евреев, состоявших в корпусе Гарибальди, и тем доказывают, что еврейскому племени доступны самые высоко-прогрессивные европейские тенденции. Так характеризуются симпатические стороны сынов Израиля с европейской точки зрения.

Пройдя в течение двух тысячелетий чрез громадное, невообразимое, грозное горнило всяких гонений целыми, крепкими и страшными в своём неодолимом терпении, евреи не только сохранились в своей замкнутой обособленности, но и грозят забрать в свои руки весь мир со всеми его благами, со всеми ограждениями свободы всех народов. Таков христианский взгляд на это племя, выраженный в речах покойного преосвященного Никанора одесского. И этот взгляд не единичный. Такие же голоса раздаются среди всей Европы от Парижа до Урала и Кавказа. Всюду видно желание оградить себя от совместного общежития и общения с еврейством, выражающееся в различных формах: в Венгрии, Австрии и южной России – евреев били, во Франции и Германии – преследовали их люди мысли. Они будили своих соотечественников бороться с еврейством на почве легальности всякими способами, но, нужно сознаться, вполне безуспешно.

Что, спрашиваем мы, за причина такой всеобщей ненависти? Бедный народ изгоняется во все века и у всех народов, с которыми он входил в общение, почти во всех государствах, где он заводил оседлость.

Обходя всеми известный фактор изгнания евреев из Египта, перейдём к преследованию их с того времени, как основали они свои колонии в пределах Римской империи и затем рассеялись по всему земному шару.

Языческий римский мир, отличавшийся своей веротерпимостью к чужим богам, ненавидел евреев за их отчуждённость и алчность. К этому негодованию примешивалось отвращение римлян к обрезанию. Император Адриан запрещением обрезания рабов вызвал восстание евреев, окончившееся для них крайне неблагоприятно. При Константине Великом, который старался оградить от обрезания рабов-христиан, снова вспыхнуло восстание, и снова повторилось преследование евреев.

На западе после падения Римской империи в Визиготском королевстве, т.е. в Испании, евреи благоденствовали до тех пор, пока, подкупленные мусульманами, не помогли им водворить там своё владычество и этим возбудили к себе народную ненависть.

В Галлии первое время господства франков евреи пользовались довольством, значительным благосостоянием и свободой, за злоупотребление которой и за ростовщичество при Клотаре II (начало VII в.) лишились сначала права занимать правительственные должности, а при Дагобере (660 г.) совершенно изгнаны из Франции.

Вообще до XI века социальное положение евреев мало отличалось от других классов общества, среди которых они жили. Евреи занимались промыслами, как и остальное население страны, т.е. были купцами, ремесленниками, имели поземельную собственность и владели христианскими рабами. Талмуд вавилонский (составлен в начале V века по Р. X.) хотя и сплотил евреев в одну могущественную общину, сильную своим религиозным фанатизмом, своею национальной обособленностью, но он, как по своему объёму (12 том. in fol.), так и по языку был недоступен большинству евреев. Только в начале X века начали его популяризацию в виде издания кратких практических руководств для применения талмудических законов к жизни. Рабби Альфази в 1032 году издал «Галакоты» (законы), или краткие выдержки из Талмуда. В следующие столетия популяризацию Талмуда продолжали Маймонид, Якоб-бень-Ашер и много других. Наконец, нужды евреев в этом направлении были удовлетворены в 1565 году Иосифом Каро, который после двадцатилетнего труда издал в Венеции популярный сборник «Шулхан-Арух» (обработанные скрижали). Вместе с развитием литературы еврейский фанатизм и обособленность стали возрастать и усиливаться. Против зловредных, антисоциальных и противогосударственных положений Талмуда и «Галакоты» христианские владыки должны были принять зависящие меры. Папы Григорий IX в 1230 г. и Иннокентий IV в 1244 году издают буллы об истреблении талмудических книг и стремятся к пресечению всяких социальных отношений между христианами и еврейством. Но как теперь, так и прежде, евреи отлично знали способы обходить законы, и по тому папские буллы были постоянно нарушаемы. Правительство не имело возможности и силы предупредить и остановить этого нарушения. Еврейство стало печатать талмудические сочинения в двух изданиях: официальные, со многими пропусками, и неофициальные – с разными тайными постановлениями, которые запрещалось открывать «гоям» (христианам) под угрозой проклятия (Zohar III. fol. 214). Антагонизму христианского населения способствовали также многие еврейские обрядности, предписываемые Талмудом, а главное – ростовщичество, достигшее тогда ужасающих размеров. На Рейне, Майне и Дунае обездоленный народ не выдержал, и начались гонения и избиение евреев. Те же экономические причины вызывают преследования израильтян в XV веке в Австрии, в XVI – в Баварии и в Бранденбурге. За изгнание евреев Штирия и Каринтия платят Максимилиану I сорок тысяч гульденов, а курфирст баварский требует от сынов Израиля обязательство не вести торговли и не иметь сношений с баварскими подданными.

Во Франции евреи опутали народ раньше, чем в Германии, и потому реакция вспыхнула скорее; она возникает уже в начале XI века при Роберте II. Изгнание евреев из Франции начинается в Орлеане и Лиможе, а в XII веке достигает крайних размеров. Филипп-Август в 1182 году совершенно выгоняет евреев из своих владений, но они подкупами снова водворяются, и потому Людовик Святой должен был прибегнуть к конфискации их имущества. Изгоняют евреев затем в 1306 году, а чрез пятьдесят лет число их почти удваивается. При Карле VI (в 1394 г.) ещё раз повторилось изгнание и также не привело к желаемым результатам. В 1789 году объявлена была, наконец, эмансипация, и евреи получили права гражданства.

В Англии, по законодательству Эдуарда Исповедника, евреи признавались собственностью короля. Со стороны общества и правительства сначала не было заметно к ним враждебных отношений, но различные торговые проделки, недозволенные законом, заставили Ричарда и его преемников принять некоторые ограничения. Так, например, евреев обязывали давать клятвенное свидетельство о количестве принадлежащего им имущества, для наблюдения за торговлей учреждён был особый суд, все договоры с евреями совершались в присутствии нотариусов и свидетелей христиан; без позволения короля ни один еврей не имел права выехать за границу. В ответ на это евреи усилили взимание незаконных процентов, и Эдуард I должен был воспретить им заниматься отдачей денег в проценты. Такое распоряжение было тяжелее изгнания, которое ростовщики предпочли, и в 1290 году выселились из Англии в количестве 16.000 душ. Оставшиеся евреи за несоблюдение ограничивающих постановлений систематически изгоняются в продолжение трёх столетий. При Кромвеле и последних Стюартах они снова появляются на английской земле, а в 1753 году приобретают право вступать в английское подданство; наконец в XIX столетии в этой стране совершается окончательная натурализация евреев.

В Неаполе и Сицилии евреи устроились лучше, чем где-либо: здесь главнейшим их занятием была торговля рабами. Безуспешно церковь и правительство старались прекратить эту торговлю и должны были остановиться на полумере: запрещаюсь владеть рабами-христианами и в крайнем случае продавать их только христианам, не оставляя у себя долее сорока дней. Но и эти сравнительно скромные требования евреи нарушали и обходили. В крайних случаях, чтобы сохранить за собой право владеть рабами, евреи номинально крестили своих детей и потом переводили рабов на их имя. На ростовщичество евреев правительство смотрело здесь снисходительно, так как христианам по духу тогдашнего законодательства воспрещалось отдавать деньги на проценты. Вследствие этого сыны Израиля успели захватить в свои руки крупные имения и сделаться вершителями судеб в целом крае. Карл V поставлен был в необходимость прибегнуть к изгнанию их из страны.

В Испании после водворения мавров борьба с мусульманством отвлекала внимание от евреев, и они стали сильно размножаться, образовываться и дали простор своим прирождённым наклонностям, захватив вскоре денежную гегемонию в свои руки. Только тогда, когда мусульмане были оттеснены на юг Испании, когда была взята Кордова, правительство обратило внимание на еврейский вопрос. В конце XIV века, по примеру других стран, евреев начинают ограничивать и подвергать удалению из страны; тогда они прибегли к поголовному крещению, фиктивно приняв христианство в числе 200.000 душ. Прикрываясь крестным знамением и называя его в своей среде талмудистов scheti va’ereb (ярлык или взмах рукой), стали они затем эксплуатировать население сильнее прежнего. Конец этому был положен только тогда, когда была окончательно завоёвана Гренада (в 1492 г.). Фердинанд и Изабелла последним днём пребывания евреев в Испании назначили 2 августа 1492 года, причём недвижимое имущество предложено было продать, а движимое взять с собой.

Нашествие на Россию евреи сделали ещё при Владимире Святом, которому, как свидетельствует Нестерова летопись, они предлагали принять своё вероучение; но он после беседы с раввинами «иудейские обычаи, всячески поплевав, отверже» (Акт. Истор. 1. 72). При Владимире Мономахе они занимаются торговлей вместе с греками и армянами в Киеве; но на северо-восток не проникали, нет, по крайней мере, об этом сведений до XIII века. В 1380 году в полчищах Мамая на Куликовом поле между прочими племенами были и евреи. В 1470 г. израильтянин Схария распространяет в Новгороде ересь жидовствующих; затем в течение трёх столетий евреев не пускали в Россию. Московские цари строго оберегали отечество от их нашествия. Иоанн Васильевич Грозный так отвечал польскому королю, хлопотавшему о пропуске литовских евреев в Россию: «Нет, сии люди привозят нам отраву душевную и телесную, злословят Христа-Спасителя – не хочу об них слышать!». В договоре боярской думы с Жолкевичем во время междуцарствия (1610 г.) есть, между прочим, следующий пункт: «И жидом в Россию и во всё государство с торгом и никоторыми иными делами не ездити». Царь Алексей Михайлович, завоевав в 1654 году Могилёв, в жалованной грамоте городу постановил: «А жидом в Могилёве не быти и жилья никакого не имети». Такое ограждение государства от евреев прошло чрез все царствования, до начала XVIII столетия. С приобретением Белоруссии Екатерина II позволила им жить там, как своим подданным, а при Александре I они могли жить уже во многих городах. Особенно много преимуществ получили евреи в царствование императоров Николая I и Александра II.

Пределы статьи не позволяют нам изложить подробности всех изгнаний евреев – изгнаний, которых мы не перечислили даже десятой доли. Всюду, чрез все тысячелетия своим присутствием они возбуждают негодование тех обществ и государств, в которых заводили оседлость. За что же, спросим мы снова, этот многострадальный народ так упорно и так последовательно всеми преследуется? Если допустить, что еврейский вопрос есть вопрос религиозной нетерпимости, то почему ни ислам, ни буддизм, ни идолопоклонство не возбуждают подобных вопросов? Почему всюду есть антисемиты, тогда как нет ни анти-магометан, ни анти-буддистов, хотя христиане живут совместно с этими народами в Алжире, Индии и проч.? Почему борьба против магометан и идолопоклонников предоставлена миссионерам, а в борьбе с еврейством принимает деятельное участие общество?

С точки зрения евреев, причины гонения заключаются в предрассудках народных и предрассудках исторических. По их мнению, бесчеловечная проповедь христиан приучила народные массы в продолжение многих веков смотреть на евреев, как на отверженцев, жаждущих христианской крови. Для решения этого вопроса нужно обратиться к еврейской истории: она может указать как причины всесветного преследования евреев, так и причины той необыкновенной живучести, с которой они переносят все тяжёлые гонения.


II

Евреи, подобно большинству первобытных народов, составляли вначале простые неустроенные общества «диких варваров» (морган), скитающихся по степям и пустыням Азии, причём главным источником их существования была охота. В этот отдалённый период образ жизни их был вполне патриархальный: семья сосредоточивалась около женщины-матери, и родство считалось по женской линии. Так, Сарра и Авраам хотя и были дети одного отца, но это не мешало им быть супругами, так как происходили они от разных матерей.

Прошли сотни лет, наступил период пастушеский, когда стада стали составлять собственность, а для хранения их потребовалась взаимная помощь. Крупные владельцы должны были приглашать к себе на помощь лиц, не имеющих скота. Семьи расширялись вступившими в них новыми членами в пастушеские группы; устанавливались новые отношения между полами с преобладанием родства по мужской линии. Каждая пастушеская группа, представляя из себя несколько разнородных семей, начинает постепенно интегрировать – сливаться. Кровные дети собственника стад считаются первыми между равными; в соединённых семьях выделяется понятие о родоначальнике; несколько семей составляют колено.

На этой степени социального развития евреи, вследствие неурожаев в Ханаанской земле, оставили её и, перекочёвывая с одного места на другое, пришли в Египет. Здесь они сначала заняли землю Гесем, а впоследствии Рамсед с городом Гереполисом – самую плодороднейшую страну Египта.

На берегу великой плодоносной реки, вблизи культурного мира, с развитым земледелием, промышленностью и торговлею евреи более трёхсот лет плодились и множились, но жили обособленной пастушеской жизнью. Теперь строго патриархальный характер управления не был достаточен; он устарел и заменился правлением «представительным». Племя еврейское разделилось на 12 колен, колена – на поколения, а поколения – на дома отцов, дома отцов – на группы, группы – на семьи. Народ стал управляться выборными от колен, или «старейшинами», которые являются теперь не представителями родового начала, как прежде, а избранниками народа – выразителями его воли. Как скотоводы евреи получили между египтянами самую широкую известность: не только многие богатые люди, но даже фараоны доверяли им свои стада. Они проникли чрез знакомство с влиятельными лицами во все сферы египетской общественной жизни, достигли высоких постов как в войске, так и в различных административных учреждениях, и многие из них, по свидетельству Талмуда, нажили огромные состояния. Когда евреи внедрились в общественный организм и стали обнаруживать всем известные наклонности и качества, египтяне не могли не увидеть в них опасную силу, против которой нужно было принять репрессивные меры. Правительство фараона, заметив в евреях уклонение от земледельческого труда и развивающееся тунеядство, стало возлагать на них тяжёлые земляные работы, к которым они, как все кочевые народы, относились с презрением. Племя застонало под тяжёлым игом, тесно сплотилось и стало жить идеей освобождения в политическом значении этого слова. Представительный образ управления создал в евреях понятие о народности, способной образовать самостоятельное государство.

Долго, но безуспешно старейшины работали над этим вопросом, пока не явился «величайший пророк Моисей», задумавший основать еврейское государство, сильное своей энергией и могущественное своим союзом с Иеговой. Между тем народ за истекшее трёхсотлетие близко познакомился и, так сказать, приобщился к благам культурной жизни, достаточно растлил себя идолопоклонством, приспособился к условиям окружающей жизни, но условий для того, чтобы пользоваться этими благами, в единстве труда с египетским народом не выработал; короче сказать, по духовному складу он оставался тем же кочевником, каким вышел из земли Ханаанской. В нём ясно выразился антагонизм между гак называемыми законами, которыми создаётся государственная жизнь, с одной стороны, и между приспособлениями к результатам и удобствам этой жизни – с другой. Моисею предстояла трудная задача, во-первых, возвратить еврейское племя к единобожию, а во-вторых, перевести всю пастушескую орду к земледельческой культуре, чтобы создать оседлый государственный строй жизни.

Под влиянием такой великой задачи Моисей приходит к глубокому убеждению, что только во вновь закреплённом союзе с Творцом Вселенной народ достигнет возможного совершенства. И вот Иегова, Творец всего мира, с вершины Синайских гор объявляет израильскому народу Свою всемогущую волю, берёт его под Своё особое покровительство и обещает управлять им по особым, ради его созданным, законам. Но при этом обязывает евреев добровольно признать Его Единым Истиным Богом, чтобы не было других богов, кроме Его. Этот союз с Иеговой лег в основу теократического принципа идеальных законов Моисея в смысле равенства всех израильтян друг перед другом, как равноправных слуг Божьих. Для детальной разработки законодательства Моисей воспользовался историческим прошлым еврейского народа и его обычным правом, освященным сотнями лет. Своим вдохновлённым гением он хотел создать идеальнейшее государство на таких началах, которым едва ли когда-нибудь придёт черёд осуществиться. Над этой идеей Моисей работал многие годы и создал, наконец, то колоссальное, чудное законодательное здание, которое, вследствие своей чистоты и высокой идеальности, просуществовало, благодаря еврейской косности, лишь одно мгновение и было разрушено почти до основания.

Главная основа этого великого здания заключалась в том, чтобы каждый еврей принадлежал бы одинаково как самому себе, так и обществу; пользуясь свободой сам, согласовал бы её в то же время со свободой всех; чтобы каждый старался создать такие условия деятельности, которые, давая средства для достижения личных целей, в то же время приводили бы эти цели в согласие с целями всего общества, так, чтобы достижение первых было удовлетворением последних и наоборот. Словом, Моисей, с одной стороны, стремился вывести народ из традиции кочевой жизни, где семья, род и даже личность живёт своими эгоистическими интересами, идёт своею собственною дорогой; с другой стороны, подчинив личность государственным интересам, подобно египетскому строю жизни, он опасался, чтобы государство не поглотило семьи и чтобы личность не была принесена в жертву обществу.

Стремясь уравновесить эти два принципа, Моисей создаёт прежде всего идею экономического равенства и экономической справедливости на вполне теократических началах. Земля принадлежит Иегове, принадлежит Ему, как Творцу её, а в силу этого Он, сохраняя за Собой право собственности, уступает её лишь в пользование еврейскому народу за принятие им известных обязательств. Но так как в принятии Синайского законодательства равномерно участвовали все члены еврейского народа и приняли равные обязательства, то, естественно, они должны были пользоваться равномерно землёй. На основании этого закона совершенно устранялась возможность узаконенных земельных преимуществ одних пред другими, устранялись самовольные захваты земли со стороны сильнейших. Законодатель предполагал разделить землю между всеми израильтянами поровну; участки делились на пахотные и луговых, причём первые дробились между отдельными лицами, а последние состояли в общем пользовании всех членов общества.

Создавая экономическое равенство еврейского народа, Моисей отлично сознавал, что при развитии естественных условий распределения богатств и в силу принципа бесконтрольности этого развития одни всегда должны будут богатеть за счёт других, а потому целым рядом отдельных постановлений старался воспрепятствовать как развитию крайней плутократии, так и гнетущего пауперизма. К числу таких постановлений относилось:

1) Каждый нуждающийся бедняк имеет право для личного потребления в известное время года пользоваться плодами чужого поля или виноградника.

2) Чтобы укрепить идею братства между еврейским народом, как социально-нравственную силу, Моисей устанавливает систему «субботних годов», в силу которой произведения земли, выросшие без ухода за ней после шести лет в седьмой, предоставляются в общее пользование.

3) Независимо от этого введена система юбилейных годов «суббота суббот», т.е. пятидесятый год, имеющая целью восстановлять чрез полстолетия то экономическое равенство, которое было создано при разделении земли на равномерные участки. В этот год земли, проданные по крайней нужде вопреки законам и заложенные, возвращались безвозмездно их владельцам. Таким образом, в юбилейный год каждый еврей возвращался в своё владение, дарованное ему по завету Божественному.

4) Хотя каждому колену, поколению и семейству строго предписывалось всякими средствами сохранять свои наделы в потомстве, однако браки и родственные связи одного колена с другим могли вызвать нарушение этого закона. Для устранения такой возможности был установлен так называемый «деверский брак». Деверь («иават» мужнин брат), женившись на бездетной жене своего брата, не только «восстановлял его семя», но и сохранял поземельный участок в своей семье, в своём колене; в противном случае жена, выйдя замуж за другого, могла отторгнуть земляные имущества в другое колено.

5) Главную заботу о сохранении уделов в коленах и поколениях законодательство Моисея возлагало на «гоэлев», или представителей поколений данной семейной общины. Гоэль обязан был сохранять цельность поземельного надела всего поколения посредством выкупа, проданного бедным родственникам участка земли, для возвращения ему обратно. Для того, чтобы обеспечить гоэлев, закон определял старшему сыну двойную часть, какая останется после родителей.

6) Вообще аграрные законы Моисея воспрещали еврею продавать землю, но единственное исключение в этом случае, как указано ранее, было сделано для впавших в крайнюю бедность. Чтобы и в этом последнем случае ограничить злоупотребление, бедняку предоставлялось право продать лишь часть данного ему надела «от владений своих», да и то только до юбилейного года. В основе этого закона лежало то же теократическое начало: «Землю не должно продавать навсегда, говорит Иегова, ибо земля Моя».

7) В довершение стремлений, преследующих цеди экономического равенства, Моисей создаёт систему законов «о долгах и займах». Этими законами в обеспечение уплаты займа хотя и разрешается брать залог, но только не предметы первой необходимости, и притом «строго воспрещалось брать проценты» за оказанную услугу. И в этом случае в силу теократических принципов установлен был «год прощения», совпадающий с субботним аграрным годом. В год прощения неимущему брату прощались все долги и возвращались залоги.

Таким образом, заветами с вершины Синайских гор в союзе с творцом имелось в виду создать для евреев _религиозное_равенство_, аграрными же законами – _равенство_экономическое._

Посмотрим теперь, какие начала положены были Моисеем в основу законов _о_равенстве_социальном._

Социальным равенством Моисей стремился, во-первых, устранить развитие кастового начала, а во-вторых, воспрепятствовать образованию класса правящих – пользующихся всем, и класса обездоленных – лишённых

всего. Здесь в силу договора с Иеговою и в силу одинаковых обязанностей «для всех предполагался один закон, для всех одно право!».

Но так как этот принцип нельзя было приложить к левитам и к рабам, то Моисей в своём законодательстве обратил на этот вопрос особенное внимание.

1) Чтобы не дать левитам того преобладающего влияния, каким пользовались жрецы, например, египтян, Моисей совершенно устраняет их от социальной и политической жизни. Законодатель говорит: «Весь Израиль святой народ, все – царство священников». В силу этого еврейские священноцерковнослужители не могли пользоваться ни особыми правами, ни привилегиями.

2) Рабство среди евреев Моисей старался уничтожить всеми силами своего боговдохновлённого ума, но, уступая «привычкам и развращённому жестокосердию евреев», дозволял им покупать рабов среди других народов. Объявляя уничтожение рабства для единоплеменников, он говорит: «Сыны израилевы стали собственными рабами Иеговы, потому не должно продавать их, как продают рабов; рабы Иеговы не могут быть рабами людей!».

Создав такие, поражающие своей гуманностью для того времени идеи равенства, Моисей хорошо понимал, что имеет дело с народом развращённым и жадным, и не надеялся на торжество истины, а потому должен был пойти на нижеследующий компромисс.

3) Чтобы сколько-нибудь смягчить тяжесть рабского состояния между евреями, великий пророк создаёт новый класс людей – переходную ступень между вольными работниками и рабами, так называемых «абодимов». Желая определить положение абодима, с одной стороны, как раба, а с другой – как члена теократического государства, законодатель издал целый ряд специальных постановлений, всячески ограждающих права порабощённого люда... Закон говорил: «Когда обеднеет брат твой и продан будет тебе, не налагай на него работы рабские; он должен быть как наёмник, как работник». Поэтому хотя положение еврея-абодима, как раба, определялось лишением свободы, но только не дальше семи лет; в субботний год он выходил на свободу даром; не только даром, но господин обязан был снабдить его «от скот своего, от гумна своего», и проч. Независимо от этого, семилетний срок рабства, не говоря о выкупе, сокращался наступлением юбилейного года, когда освобождались решительно все абодимы, независимо от числа лег их рабского состояния. Положение абодима, как члена теократического государства, определялось следующим образом: он, наравне с гражданами, участвовал в общественных торжествах и при принесении жертв пользовался покоем субботнего дня; преступления против абодима влекли за собой те же последствия, как против свободного гражданина; наконец, абодимы могли «иметь достаток».

В основу _политического_равенства_ для евреев легло следующее положение: «все сыны Израиля составляют царство Иеговы и управляются самим Иеговою, выражающим свою волю в воле всего народа», а для этого:

1) Царство разделяется на 12 республик (колен). Вопросы первостепенной важности решались всем собранием сынов израилевых; затем были собрания из представителей двенадцати колен, собрания старейшин, тысячников, сотников, десятиначальников.

2) Ограничив выборно-представительным родовое пастушеское начало, Моисей разрешил народу, когда то потребуется, избирать себе царя, которого укажет ему сам Иегова и который станет помазанником его.

3) Наконец, чтобы царь не сделался восточным деспотом, Моисей ограничивает его власть всенародным собранием и различными постановлениями, на основании которых он должен смотреть на народ не как на рабов, а как на братьев своих.

Таковы контуры величественного здания идеального Моисеева государства. При всех высоких достоинствах во внешней отделке его всё же для достижения колоссальной идеи социального и экономического равенства в нём недоставало самого главного – учения о любви и взаимном всепрощении и на основании еврейского права «зуб за зуб» оно не могло иметь прочных основ. Кроме этого, созданию еврейского государства мешало мало ослабленное законами Моисея гентильное родовое начало. Известно, что у народа пастушеского идея семьи преобладает над идеей деревни, гентильная форма поглощает политическую; у народов земледельческих наоборот – идея деревни преобладает над идеей семьи, и при естественном

переходе от пастушеского образа жизни к земледельческому первая как бы вытесняет последнюю – политическая форма подавляет гентильную. В еврейском народе, несмотря на постановления, свойственные политической общине, каждое колено живёт и развивается сообразно своим особенностям, своими путями и ведёт войны не только с внешними врагами, но и с соседними коленами по традициям пастушеского быта. Вследствие этого еврейский народ не мог составить без особого руководства сплочённую нацию и должен был скоро распасться.

Независимо от этого, хотя Пятикнижие Моисея и охватило все стороны еврейской жизни, определило религиозный, общественный и государственный строй этого народа, дало им законы политические, экономические, гражданские и уголовные, но расшатанный нравственно долгим пребыванием среди языческого мира в Египте израильский народ не был в состоянии принять не только блага свободы и эмансипации, но даже возвратиться к монотеизму и сохранить заветы и клятвы, данные им истинному Богу. Великие законы Моисея оказались для него неприменимыми и неисполнимыми. Ещё на пути к Обетованной земле, под свежими впечатлениями заветов Иеговы на глазах боговдохновлённого Моисея евреи преклоняются то пред золотым тельцом – символом богатства, то пред медным змием – символом лукавства и хитроумия. Моисей надеялся, что в течение сорокалетнего странствования по Аравии старое поколение вымрет, а новое перевоспитается, но, как увидим, наследственность и прирождённые качества взяли своё.

Хотя, несмотря на то, что из всех израильтян, вышедших из Египта взрослыми, пришли в Обетованную землю только два великих праведника – Иисус Навин и Халев, – нужно было ожидать, что новое молодое поколение, восприняв высокочеловеческое законодательство Моисея, будет в состоянии создать еврейское государство, однако, уже после смерти Иисуса Навина, а отчасти даже и при нём, народ Божий забывает Иегову, служит Ваалу, Астарте и другим языческим богам. Монотеизм всюду борется с идолопоклонством, при Давиде достигает своего апогея и потом снова низко падает. Даже Соломон, построивший Иерусалимский храм, поклоняется Молоху – мерзости амонитской. Аграрные законы равенства вскоре были забыты, о социальном равенстве не было и помину. В конце концов сами цари иудейские – помазанники Божии – превратились в грубых язычников, забыли Иегову и законодательство Моисея, доказательством чему служит то, что даже благочестивый царь Иоссия не знал о существовании Пятикнижия.

Вместе с тем, вступивши в Обетованную землю, как говорит нам история, с огнём и мечом и варварски истребляя и сметая с лица земли всё живое, евреи создали себе врагов в окружающих их соседях, с которыми должны были вести впоследствии постоянные войны. Разрозненный на колена еврейский народ не мог силою оружия отражать мщение своих врагов, а потому долгим опытом выработал в себе политический такт – ловко переходить в случае войны на сторону сильнейшего соперника между ссорящимися соседями, заискивать его покровительство и потом растлевать его всевозможными средствами как религиозного, так и политического свойства, чтобы завладеть торговлей и промышленностью.

Так рухнуло и разрушилось колоссальное здание законодательства Моисея, от него остались одни развалины, и мечта великого пророка создать социальное государство не осуществилась. Идолопоклонство разрозненных колен и падение нравов довели евреев до того, что святыня их – Иерусалимский храм – был разрушен, и сами они сделались вавилонскими пленниками.

С этого времени начинается перерождение евреев: вместо гуманных законов Моисея, отброшенных и забытых в своих идеях, создаются новые; наступает новая эра израильской жизни, в которой возродились талмудизм и «обработанные скрижали», лежащие в основе настоящего социального быта евреев.

Но речь об этом впереди.


III

Чрез тысячу лет после вступления с Иисусом Навином в Обетованную землю евреи, будучи вавилонскими пленниками, одумались и на развалинах величественного законодательного здания, которое воздвиг для их блага боговдохновлённый Моисей, начали создавать новые, более подходящие к их привычкам и прирождённым склонностям, нравственно социальные законодательные правила жизни.

После всех бедствий назрела необходимость пересоздать внутренний строй порабощенного народа, и эта трудная задача выпала на долю священника Ездры (459 л. до Р.Х.), которого по уму и энергии израильтяне не без достаточных оснований считают вторым Моисеем.

Ездра прежде всего с замечательной ловкостью исходатайствовал у царя Артаксеркса I разрешение вновь возвратиться евреям в Палестину и занялся там политическим устройством народа на новых началах. Хорошо понимая, что главный пробел законодательства Моисея состоял в чрезмерном развитии гентильного начала, выражающегося делением на колена, а также в том, что евреи среди языческого мира не были достаточно ограждены от затопления и поглощения, Ездра обратил на эти недостатки главное внимание. Но так как в плену вавилонском, да и ранее этого, фактическое деление на колена почти уничтожилось, то Ездре оставалось только как можно сильнее раздуть в народе потухшую искру веры в Единого Бога, возбудить в нём религиозный фанатизм и, вызвав ненависть к окружающим язычникам, обособить евреев, чтобы уничтожить всякие связи их с окружающими народами.

На этих основаниях он предполагал создать внутреннее единство и сплотить народ в могущественную нацию, которая должна достигнуть господства над всем миром и подчинить себе всё живущее на земле.

Для ознакомления народа с Пятикнижием, о существовании которого многие забыли, Ездра перевёл его с совершенно непонятного древнееврейского языка на общеупотребительный халдейский язык. При этом Пятикнижие было добавлено разъяснениями и толкованиями и составляло то, что называется «Тора» (закон). По содержанию своему Торы разделялись на две части, из которых одна содержала историю еврейского народа и связанной с ней Обетованной земли, а другая – 613 законов, обнимающих все проявления духовной, политической и гражданской жизни евреев.

Чтение Тор Ездра сделал публичным и обязательным по понедельникам, четвергам и субботам, а тем, которые вздумали бы уклоняться от общественных чтений Гор в продолжение трёх дней, объявил тайное преследование подосланными судом. Затем за малейшее нарушение законов Ездра ввёл строгие наказания – до смертной казни включительно.

В общественной жизни, чтобы оградить евреев от влияния язычества, Ездра предписал под страхом смертной казни расторгнуть браки с язычницами и запретил их на будущее время. При раздирающих душу криках, при отчаянных воплях евреи должны были выгнать из Иерусалима своих жён, не имея силы противиться распоряжениям правителя.

В социальных отношениях между евреями с падением экономического равенства произошли коренные перемены. Вместо равноправных граждан теперь возникли два класса людей, не равных по правам и обязанностям, – классы правящих и подчинённых. К первому, соответствующему современным «морейне», относились первосвященники и князья, возвратившиеся на родину, и все учёные чтецы, изучавшие Тору и получившие название «рабби», что значит господин. Второй класс составлял чёрный люд – «амигарейцы» (в переводе «народ земли»), которым новый закон Ездры предоставлял гораздо меньше прав, чем пользовались ими рабы не только по законам Моисея, но даже у язычников. Так, например, всякий морейне мог завладеть имуществом амигарейца, и никто не смел заступиться за него; всякий еврей обязан возвратить владельцу найденную вещь, если только она не принадлежит амигарейцу; браки морейне с амигарейцами строго воспрещались, ибо амигарейцы – земляные гады, а жёны их – пресмыкающиеся; наконец, всякий морейне, убивший амигарейца, не преследовался законами. Раввинские законы не дают покоя амигарейцу даже и на смертном одре. Рабби Елиазар говорит, что к умирающему морейне ангел смерти («мелах-гамовеш») подходит тихо и ласково, но к смертному одру амигарейца приближается с гневом и со страшными терзаниями перерезывает ему горло особым ножом («лайта»).

На иноплеменников и вообще не евреев Ездра установил точку зрения полного ненавистничества. По законам Моисеевым окружающие народы разделялись на три категории: а) подлежащие истреблению, б) враждующие и в) добровольно подчинившиеся. Ездра распространил правила, касающиеся народов первой группы, на всех язычников. Разжигая патриотическое чувство евреев и возбуждая надежду на скорое восстановление царства Давида, Ездра в то же время внушал народу, что языческий властелин не может быть царём еврейским, что исполнение предписанных законов есть только временная необходимость и что имущество окружающих язычников есть собственность евреев, которым последние могут пользоваться всеми решительно способами.

Такая ненависть к народам, такой фанатизм и такая отчуждённость, положенные в основание постановлений Ездры вместе с кривотолками Пятикнижия Моисея, создали, можно утверждать, все последующие бедствия еврейского народа, которые преобразователь едва ли мог даже предвидеть.

Во внутреннем управлении по грамоте Артаксеркса I Ездра создал следующие административные учреждения: 1) «Великий сейм», состоящий из 70 членов под председательством «Нази» (князя). Великому сейму предоставлялось не только решать все важные вопросы, но избирать царей и первосвященников; 2) «Дом суда», или «Бет-дин», состоящий из трёх судей, ведавших уголовными делами и 3) «Малый сейм» из 23 членов[99 - Во время греческого господства Великий сейм переименован в синедрион. Впоследствии были учреждены провинциальные общины, состоящие из семи «парнесов» (представителей). К концу IX века высшие учреждения сходят со сцены, а взамен этого усиливается власть местных комитетов, которые в Польше получили название «кагала» и «прикагалка». В последнее столетие вместо синедриона евреи создали «Союз всех европейских союзов» (l’allians israelite universel!).].

Теперь видно, какое дерево было посажено на развалинах Моисеева законодательства, и нам остаётся взглянуть на плоды, которые оно дало впоследствии.

Ещё при жизни Ездры все пояснения Торы, придуманные членами синедриона, разными знаменитостями и благочестивыми мужами выдавались за «словесные законы, полученные будто бы Моисеем на Синае». Таким образом, Тора разделялась на «Тора-Шебиктав» (Пятикнижие) и «Тора-Шебеал-пе» (устный закон). Хотя в той и другой части кривотолкования ми законы Моисея были искажаемы до неузнаваемости. Но однако все искажения истин до времени разрушения второго Иерусалимского храма были под руководством и наблюдением; потом, когда толкования и добавления сделались бесконтрольными, искажения Пятикнижия достигли ужасающих размеров.

Материал устный и письменный накапливался веками, разногласие в толкованиях вызывало споры и секты, явилась настоятельная необходимость в так«м сборнике, который бы мог служить руководством для разрешения недоразумений.

Во II веке после Р.Х. раввин Иегуда привёл в порядок все добавления к Торам и издал книгу еврейских законов под именем Mischnach, или «Мишна». Мишна в свою очередь вызвала новые к ней толкования, и рабби Иоханан издал к ним добавления, или «Гемары палестинские» и «Гемары вавилонские». Из соединения палестинских Гемар с Мишной образовался Талмуд иерусалимский (230 г. по Р.Х.), а из соединения вавилонских Гемар с Мишной – Талмуд вавилонский (500 г. по Р.Х.).

Талмуд, имея обязательную силу, не мог оставаться без применения к жизни евреев, а между тем по объёму своему (12 том. in fol.) был недоступен большинству евреев. Популярные выдержки из него в течение пятисот лет издавались по нескольку раз, но все они были не согласны между собою и вносили религиозный разлад в еврейскую среду. Наконец, раввин Иосиф Каро после двадцатилетнего труда издал в 1565 году в Венеции краткий свод истинных еврейских законов, или «Шулхан-Арух» (накрытый стол, обработанные скрижали). В предисловии к своему труду Каро говорит, что он собрал все блестящие лилии «из Мишны и Гемары и расположил их так удобопонятно, чтобы каждый мог сказать: благословен грядый со своим Талмудом в руке!». Шулхан-Арух во всеобщем употреблении до настоящего времени. Он служит настольной книгой евреев.

Теперь нам остаётся познакомиться с блестящими лилиями Иосифа Каро, которыми усыпал он пути еврейства среди христианского общества; нам остаётся познакомиться с мировоззрением талмудиста еврея, с которым он настойчиво добивается эмансипации; тогда, быть может, возможно будет ответить, в чём состоит еврейский вопрос.

В религиозном представлении правоверного талмудиста вместо Всемогущего Иеговы стоит образ языческого бога, наделённого всеми человеческими слабостями. В подтверждение этого из многих глав Талмуда процитируем только некоторые (размеры статьи не позволяют многого).

Хагила (час. XXIII 5 в.) допускается в небесах у Бога в небольшую комнатку, в которой он ежедневно запирается на несколько часов и плачет, что его народ не составляет государства и всё могущество находится в руках «акумов» (язычников[100 - Теперь это слово относится к христианам.]). Чтобы поднять значение и важность Талмуда, Песахим (в XIV г. 54 г. Bab. Talm.) учит, что книга эта создана раньше, чем Вселенная (вероятно, в том смысле, что идеи его были в вечности), а Мегила (Talm. Bab. XXI 21 г.) утверждает при этом, что сам Иегова изучает Талмуд, стоя на ногах. До какой степени обязательно для еврея изучение Талмуда, видно из указаний Абода-Зара (Talm. Bab. XXXVIII ч. 3 в.), который говорит, что сынов Израиля, скончавшихся в молодых годах, обучает ему на небесах лично сам Господь. Тот, кто изучает ежедневно законы Талмуда, может быть непоколебимо убеждён, что будет соучастником вечной жизни (Нида, LVIII ч.); а в земной жизни, если евреи исполняют заповеди Талмуда, то «гойим» (христиане) обязаны работать, а евреи только кушать; если же они остаются без Талмуда, то должны сами работать (Берахот I т, 35 в.). Горе акумам и гойим, так как у них нет Талмуда и они погибли без надежды на спасение (Рош-Гошана, XIX ч. 23 г.).

Много можно бы выписать текстов Талмуда, характеризующих религиозное мировоззрение его последователей, но так как эти дела веры и совести безвредны для общественной жизни, то мы, ограничиваясь изложенным, переходим к той части Талмуда и Шулхан-Аруха, с его блестящими лилиями, которая служит кодексом в социальной жизни евреев. По отношению к христианам и язычникам эта часть законоположений проникнута крайней нетерпимостью и полным изуверством.

Песахим (ч. XIV гл. 22) категорически объявляет, что гойим (не изучающих Талмуда) давно следовало пронзить насквозь и разорвать, как рыбу, если бы евреи не нуждались в них для торговли, и поэтому Сота (ч. XXIX г. 49) советует своим единоплеменникам всеми способами развращать назареев вплоть до пришествия Мессии. И такой взгляд вытекает из положения Сефер-Мидраш Талпиот (стр. 255, изд. 1875 г.), где прямо сказано, что Господь создал акумов и гойим в честь евреев. Так как не приличествовало евреям принимать услуги от животных, то и созданы были животные человекообразные. Нетерпимость и изуверство, по учению талмудистов, местами переходит границы здравого смысла и возбуждает смех. Так, например, Орах-Хайим (пар. 133, стр. 3) воспевает молитву «самун» (после пищи, где призывается благословение хозяину) произносить в доме какого-либо акума или гойима, чтобы он не мог получить благословения; молитва «кадиш» может быть произносима, если 10 евреев соберутся вместе и ничто нечистое, например, гойим, не разделяет их.

Эти постановления Талмуда и сотни подобных выражают только одну нетерпимость к другим религиям и изуверство; но они не могли бы стать пропастью между христианским и иудейским миром, если бы не было других законов, которыми исключается всякая возможность социального общения с еврейством. Для примера возьмём более характерные из них, служащие, так сказать, девизом талмудиста; они написаны на его знамени в социальной борьбе с иноверцами и иноплеменниками.

По Хошен-га-Мишпат (пар. 156 стр. 5), если еврей держит акума (тоже назарей) в «тагарафья» (в руках, но по дословному переводу «тагарафья» значит «сдирать кожу»), то другому еврею предоставляется право перейти к этому акуму, дать ему в долг денег и надуть так, чтобы тот всё потерял. Обстоятельство это оправдывается тем, что по Талмуду деньги акума есть имущество без хозяина, кто желает, тот им и может пользоваться. В том же сочинении (пар. 183, стр. 7) говорится, что если акум имеет деловые сношения с евреем и к нему явится второй еврей, который также надувает его, то оба еврея делятся барышами. Иоре Деа (пар. 117, стр. 1) запрещает еврею торговать нечистыми предметами, например, свининой, но перебить такую торговлю у назарея считается добрым делом.

Интересные отношения устанавливает Шулхан-Арух но обязанностям к казне: если назарей состоит арендатором государственной регалии или взял на откуп городские повинности, то дозволяет вредить ему всякими способами (пар. 369 стр. 6). Иоре-Деа (пар. 154 стр. 2) строго запрещает еврею обучать назарея ремеслу, потому что ремесло может прокормить последнего. Назарея дозволяется обирать всевозможными способами: например, строго запрещается еврею давать деньги в долг еврею же за высокие проценты, а назарею вполне разрешается на том основании, что в Бераитоте сказано: «не препятствуй брагу твоему жить возле тебя», на акума же и назарея никто не должен смотреть как на братьев. Хошен-га-Мишпат (стр. 259) обязывает еврея, если он нашёл предмет, возвратить находку своему единоверцу; но считается тяжким грехом возвратить находку акуму, за исключением случая, когда это делается с целью побудить назарея сказать: «Евреи очень честные люди!». В другом параграфе того же сочинения (283, стр. 1) говорится, что в тех случаях, если еврей должен акуму и умер, то нужно платить долги только тогда, когда о том знают другие акумы, иначе назарей может сказать, что «еврей – обманщик».

По отношению к правосудию Шулхан-Арух даёт для еврея весьма поучительные правила. По Хошен-га-Мишпату (пар. 28, стр. 3) еврей не может служить свидетелем для акума против еврея. Если акум требует деньги с еврея, который отрицает это, то другому еврею, знающему правоту акума, запрещается быть свидетелем в пользу акума. Когда еврей нарушает это предписание в пользу назарея против еврея, тогда «бет-дин» имеет право подвергнуть такого свидетеля отлучению. В том же сочинении (пар. 406, стр. 1) даются следующие советы: если еврей украл что-нибудь у акума и отрицает это перед судом, который требует от него присяги, то другие евреи, знающие о краже, должны постараться помирить еврея с назареем. Но когда примирение невозможно, тянуть тяжбу нежелательно, а присяги не избежать, тогда _еврей_может_дать_ложную_присягу,_ очистя себя внутреннею мыслию, что это делается по принуждению. При этом Иоре-Деа (пар. 239, стр. 1) считает за основное правило, что еврей может ложно присягнуть, если ему угрожают телесным наказанием, хотя бы была нарушена клятва и имя Господне могло быть осквернено; но если еврею угрожает только одно денежное взыскание, то он не смеет ложно присягать, разве только можно будет скрыть, что он клятвопреступник, и нельзя будет доказать, что имя Господне осквернено.

Строгие законы Шулхан-Аруха дают сравнительно много льгот только для евреев-врачей. Так, по Иоре-Деа евреям строго запрещается усваивать образ жизни и одежду акумов, но врачу и ремесленнику дозволяется надевать такой костюм под условием, если этим можно заработать больше денег. Считается также большим грехом оказывать помощь акуму, но лекарям дозволяется навещать их больных (пациентов), отдавать последний долг усопшему, утешать оставшихся в живых, но всё это следует делать для успокоения акумов, чтобы они могли думать, что евреи – хорошие люди и сочувствуют их несчастьям (Иоре-Деа, пар. 151, стр. 11). Другими статьями Шулхан рекомендует врачам-евреям втираться в знакомства, лезть всюду, где можно извлечь для себя прямую или косвенную выгоду, вероятно, на основании Таанита (XX ст. 3 в.), который утверждает, что «Вселенная не может существовать без ветра и воздуха, точно так же ей не обойтись без еврея».

Размеры статьи не позволяют нам указать на все «блестящие лилии» Шулхан-Аруха и Талмуда, расположенные там в 67 траиматах и 599 главах, но думаем, что изложенного вполне достаточно, чтобы характеризовать девиз еврейства: «кто не из наших, тот враг», с которым они хлопочут об эмансипации.

Зловредное направление Талмуда и Шулхан-Аруха в постановлениях, в них изложенных, не имеет ничего общего с Библией и законами Моисея, к толкователям которых талмудисты-евреи имеют дерзость себя причислять. В прежнее время евреи могли доказывать, что в талмудических книгах нет ничего враждебного христианству и что все возражения на Талмуд есть произведение слепой ненависти христиан к евреям и поэтому не заслуживает доверия, потому-де, что авторы не знают языков, на которых написан Талмуд. Ныне восточные языки изучены и все талмудические тонкости переведены и опубликованы в сочинениях первоклассных христианских учёных, каковы: Ролинг, Энкер, Зарецкий, Чиарини, Лесли, Люгостанский и проч. Несмотря на все ухищрения раввинов и талмуд-хахамов (мудрецов), христианским учёным удалось обнаружить все их тайны и изложить катехизис их отношений ко всем не евреям. Напрасно евреи стараются уверить, что всё появляющееся в печати об отношених их к назареям есть плоды христианского фанатизма. Теперь об этом говорить поздно. История показывает нам, что отчуждённость и ненависть ко всему окружающему еврейского народа, посеянные Ездрой и взлелеянные в течение двух тысячелетий кривотолкованиями талмуд-хахамов, укрепленные, наконец, наследственностью и слившиеся с физиологическими импульсами и отправлениями каждого почти еврея, служили всегда главной причиной всесветного их преследования, а устойчивый и закалённый в горне гонений фанатизм обусловил ту необыкновенную живучесть израильского народа, с которой он переносит все тяжёлые испытания.

Спрашивается теперь, при каких условиях можно согласить правила общежития, предписываемые Талмудом и почти всюду усвоенные еврейством (нужно, может быть, исключить небольшую частичку так называемых культурных евреев), с действительными принципами свободы и равноправности, о которых так настойчиво хлопочет Израиль?


IV

Всему сказанному в предыдущих статьях можно дать следующее резюме.

1) Первобытные евреи поклонялись символам добра и зла – Богу и змию. С веками народ возмужал настолько, что Всевышний признал его достойным восприять учение о единобожии. Израилю, как распространителю великой истины, предначертано быть кочевым, без постоянной оседлости.

2) Достигнув Египта и познакомившись с благами культурной оседлой жизни, евреи поддались влиянию язычества, и здесь произошло их нравственное падение.

3) Сорокалетнего странствования было недостаточно, чтобы перевоспитать Израиль, и потому высокие истины, изложенные в Моисеевом законодательстве, не привились и были забыты почти вскоре по прибытии в Обетованную землю.

4) Поддавшись влиянию окружающего мира, при гентильном строе жизни евреи в Обетованной земле не могли сплотиться в нацию, и царство их было рассеяно.

5) Ездра, создавая новый государственный строй жизни, идеями отчуждённости и ненависти к народам лишил впоследствии евреев участия во всём доступном современному христианскому миру.

6) Торы, покрытые плесенью талмудизма, сделали социальное общение с еврейством иноплеменных народов крайне затруднительным и вызвали реакцию повсеместного к ним антагонизма.

7) Затем, после многократных испытаний избранного Богом народа, Всевышнему угодно было дать предзнаменование дальнейшего восприятия истины, которая должна явиться миру в Богочеловеке. Уверовав в эти предзнаменования, Израиль с нетерпением начал ожидать пришествия Мессии, но когда явился Богочеловек, он, ослеплённый, Его не увидел и не понял.

8) Те, которые последовали за Христом и прониклись учением о равенстве, слились в братской любви с другими народами; а схоластики-эгоисты, которые отвергли Божественное учение, остановились и не пошли вслед за христианским миром по пути нравственного прогресса. Лишившись затем Иерусалимского храма, евреи лишились отечества, лишились почвы, на которой можно было брать питательные соки для честного, тяжёлого труда, и рассеялись по всему свету, чтобы питаться трудами других народов, оправдывая Талмудом поступки, иногда совершенно бесчеловечные.

История, таким образом, раскрывает обстоятельства, создавшие ту бездну, которая отделяет мир по евангельскому учению от мира талмудистов, и тот вековой фанатизм, который составляет силу еврейства. Разумеется, публицисты и профессора еврейских газет не могут, или, вернее, не желают видеть этой бездны и не признают за сынами Израиля опасной и вредной для государства силы. Они говорят, что «умному-де правительству нетрудно обратить эту силу в пользу, стоит только засыпать бездну, уничтожить все преграды, отделяющие христианское население от еврейского, и государство будет пользоваться одинаковыми силами тех и других». Короче сказать, нужно-де только дать полную равноправность евреям с гражданами, усыновить их, и государственно-экономическая жизнь сразу зацветёт, а йотом покроется плодами общего благосостояния.

Чтобы показать, насколько справедливо такое заманчивое предположение, нам следует обратиться к фактам.

В начале текущего столетия первый опыт еврейской эмансипации сделан был во Франции. Для этого Израиль подготовил здесь почву, воспользовавшись движением умов после первой французской революции. Дух отрицания, овладевший эпохой и ниспровергший в то время религию во Франции, помог изворотливому уму евреев добиться гражданской свободы и равноправности. После июльской монархии совершенно уничтожилось различие в привилегиях между иудейскими и другими религиозными культами; еврейскому духовенству, синагогам, училищам назначено было содержание от казны, и центром иудеизма во Франции стал Мец, в котором в 1821 году была учреждена талмудическая академия, преобразованная в 1830 году в так называемую центральную раввинскую академию, которая в течение тридцати лет снабжала европейский мир фанатиками. Воспользовавшись дарованными льготами во Франции, еврейство выпустило первыми своими членами в палате депутатов знаменитых Фульда, Кремье и Серфбера. Два последние при февральском правительстве были даже министрами.

Французское владычество внесло либеральный дух в Германию, и евреи получили гражданскую равноправность. В Вестфалии явилась первая еврейская консистория с Якобсоном во главе. До пятидесятых годов ограничение нрав евреев несколько раз сменялось послаблениями, государственные интересы боролись с эгоистическими интересами еврейства и должны были уступить последним. В либеральной Пруссии конституция 1850 года предоставила евреям полную равноправность, и не прошло десяти лет, как экономическая жизнь немцев покрылась сплошным центром иудеизма, лучшие еврейские учёные оказались в Германии, лучшие училища – там же, но гордость евреев составляет здесь Бреславская семинария с раввинским и педагогическим отделениями. В течение следующих затем двадцати лет еврейские общины были предоставлены самим себе, государство не вмешивалось в их внутренние дела, а это дало им простор для широкой автономии и самостоятельного развития.

Австрия по отношению к евреям шла рука об руку с Германией: 15 июля 1859 года австрийским евреям дозволялось заседать в палатах городских общин, в торговых палатах, в провинциальных сеймах, наконец, в нижней и верхней палатах имперского сейма (Reichsrath); им разрешили состоять асессорами при уголовных судах, занимать должности адвокатов, а в армии получать чины включительно до офицерских.

Результаты такой эмансипации не заставили себя ожидать. Берлинские и венские евреи со свойственной им проницательностью начали свою гегемонию, по-видимому, с самых пустяков. Прежде всего они скупили все свободные места около столиц и, продав их под постройки мелкими участками, нажили этим огромные состояния. Потом забрали в свои руки оптовую торговлю не только в Берлине, но и в большей части германских городов. Самые богатые поместья, самые прекрасные здания перешли в руки евреев; большая часть продажных адвокатов и докторов-альфонсов – тоже евреи. В политике Израиль играет самую видную роль. Чрез евреев-профессоров можно купить любой университетский диплом. Две трети продажных газет принадлежат евреям, и они составляют главный контингент журналистов и репортёров (этот порядок заводят они и в России). Нигде более газетная пресса не приобрела такую громкую известность своей продажностью и безнравственностью, как среди немецких евреев. Многие открыто высказывают, что тот, кто ставит общественные интересы выше денежных выгод, ниже дурака. В Берлине, по свидетельству местных газет, деньги – идол, поглощающий все нравственные силы. Теперь в Берлине всё переходит в еврейские руки; но зато и жизнь Израиля переполнена тяжёлыми неприятностями, так как ему приходится встречать глубокую неприязнь со стороны довольно значительной части Берлина. Аристократия относится к нему с нескрываемым презрением, но, связанная денежными делами, снисходит и часто «блюдолизничает» на знаменитых банкетах у банкиров. Обедами, достойными Лукулла, ослепительным блеском брильянтов немецкие евреи обратили на себя внимание всего света. Редкий из них явится на биржу два раза подряд в одном и том же платье; «они меняют свои перстни с драгоценными камнями и толстые часовые цепочки чуть ли не чаще, чем немцы свои рубашки», – говорит один из писателей. Гешефтмахерство развито всюду, начиная от мастерового до банкира, давление слабого сильным – явление обыкновенное; но это не мешало Лассалям и Марксам проводить сумасбродные социальные идеи, чтобы расшатать государственный строй жизни.

Благоприятные условия для накопления богатств и необыкновенная плодливость обусловили за последнее время баснословный наплыв евреев в Вене: так, с 1872 по 1883, за одиннадцать лет, на основании однодневных переписей число их увеличилось на 80 процентов, тогда как христианское население за это время возросло на 11 ? процента. В Праге христианское население увеличилось на 3 ^3^/^4^ процента, а еврейское – на 26 ^3^/^4^ процента. Множество лучших домов в Праге на главных улицах принадлежат евреям. Чехи, помимо отвращения к ним, как гешефтмахерам, в большинстве случаев ненавидят евреев ещё и за то, что они держат сторону немецкой партии, которая им выгоднее в денежном отношении. Свою ненависть чехи объясняют также наклонностью евреев спаивать деревенских жителей и держать их у себя в кабале. Сбор пошлин на устройство шоссейных дорог отдается здесь в аренду тому, кто предлагает за это больше других, и посредством подставных лиц на торгах в громадном большинстве случаев евреи делаются сборщиками пошлин. Нажив торговлей небольшие деньги, они тотчас же приступают к ростовщичеству, закабаляют крестьян и употребляют их за «подходящую цену» для тяжёлых земляных работ по новым подрядам. В Богемии все встречают еврея с открытой враждой, и она, как искра под пеплом, таится до первого удобного случая. Чехи злобно издеваются над каждым евреем, и возмущённая ими чешская молодёжь, лишь только они встретятся на улицах, а часто и нарочно пред домами, танцует комический танец zid, в котором злобно потешается над отвратительными сторонами в жизни евреев.

Самое широкое гостеприимство с равноправностью, а потом и усыновление, евреи встретили в Англии. Разумеется, они нашли там более, чем в какой-либо другой стране, достойных друзей в преследовании эгоистических целей, направленных к порабощению человечества. Теперь с 1860 года нет ни одного общественного дела значительной важности для государства, в котором бы еврейский элемент не имел своих представителей. В самое короткое время английские евреи достигли изумительной степени материального развития. Под покровительством английских законов они выработали свободную централизацию, представителем которой служит центральный союзный комитет в Лондоне, заведующий делами евреев целого мира: нет ни одного события с евреями, где бы оно ни случилось, которое бы осталось без внимания «совета депутатов от английских евреев».

Голос всесильного английского еврейства имеет значение также в делах международных, и никто теперь не сомневается, что в угнетении христиан как в Малой Азии, так и на Балканском полуострове, играло видную роль эмансипированное английское еврейство. Во время болгарской войны интернациональное английское еврейство подстрекало армян жертвовать на войну помещением капиталов в турецкие займы, а после берлинского конгресса произвело на них такой сильный напор, что армяне сразу потеряли своё привилегированное положение и обеднели. Английские евреи во имя равноправности и культуры захватили у армян все прибыльные дела и принялись высасывать последние соки из Турции.

Во время войны за угнетённых христиан, когда русский народ волновался не одним только умом, но и всей душой, когда пришла пора жертвовать последней трудовой копейкой и когда пришлось проливать кровь за христиан, англичане своим флотом покровительствовали Турции. Когда же кончилась война, британские евреи-агенты ездили по азиатским провинциям и объявляли общинам местных христиан, что их истинный спаситель не Россия, а Англия, которая-де отныне берёт их под своё покровительство. Армяне в силу этих уверений представляли им пожелания и жалобы на турок за подписью старейшин. Когда же Англия присоединилась к Каиру, то Биконсфильд, чтобы заслужить доверие Порты, передал ей им же возбуждённых против неё подданных христиан, которым отрезали головы. Англичане сами называют теперь этот поступок сен-джемского кабинета предательским и бесчестным и свешивают всю вину на Биконсфильда, _действующего-де_по_внушению_еврейского_патриотизма._ Такой же фокус проделали еврейские дипломаты в 60-х годах в Болгарии. Вообще, в политике Англии за последнее столетие евреи принимали видное участие, и она, как всякому известно, состояла в том, чтобы втравить в войну христианские народы и потом извлекать из этого выгоды для удовлетворения своих эгоистических интересов.

Ввиду изложенных примеров верховная власть, предоставляя постепенно привилегии евреям, подходит к полной их эмансипации с должной осторожностью. Отечество наше – страна земледельческая, населена народом трудолюбивым, добродушным и крайне доверчивым; этим объясняется, почему правительство не решается сразу отдать его в эксплуатацию четырёхмиллионному отлично организованному обществу израильтян, питающих отвращение к земледельческому труду и избегающих тяжёлых работ. В Англии евреи составляют 0,2 процента населения, во Франции – 0,14 процента, в Германии – 1,2 процента; между тем как в России они составляют 3,6 процента. Если в трёх культурнейших странах Европы горсть евреев успела захватить в свои руки денежное, общественное и даже политическое могущество, то в России при полной еврейской эмансипации четырёхмиллионная катальная коалиция их найдёт самую благоприятную почву, а для того, чтобы в государстве создать государство, которое, несомненно, будет господствовать не только в торговле и промышленности, но заберёт в свои руки и административную деятельность. И такая гегемония будет в руках самых невежественных талмудистов-фанатиков, потому что русские евреи между всемирной еврейской знатью представляют в большинстве случаев самых грязных и грубых эксплуататоров.

Вот как характеризует торгово-промышленную деятельность евреев близко знакомый с ними генерал Обручев в своём знаменитом «Военно-статистическом сборнике о России»: «Нищий, оборванный жид-шинкар (это страшная сила еврейства в России) имеет огромное значение в торговле, особенно в хлебной. Где поселится он, там начинается ростовщичество и скупка хлеба за деньги, а чаще за водку. Все углы еврейского жилья наполняются крестьянским добром, клуня или амбар еврея засыпаются зерном, собранным по мелочам. Мало-помалу оборванный жидок превращается в обладателя всех крестьянских скирд, и начинается спекуляция». Шинкарю поручается наблюдение над соседними землевладельцами. Зоркий глаз его видит всё, что делается в окрестных хозяйствах. Всякий маклер-комиссионер едет прежде всего к шинкарю, который у него на жаловании, под херимом, и узнаёт от него всё, что нужно. Такие паразиты, внедряющиеся всюду, где им дозволяется и не дозволяется жить, и своей численностью, например, в западном крае держат в руках всю сельскохозяйственную промышленность, дают ей искусственное направление и, поставив сделки в тесную от себя зависимость, устанавливают по своему произволу цены, которые всегда значительно ниже действительной стоимости. Евреи быстро наживаются, а местная производительность, эксплуатируемая таким образом, развивается весьма медленно. С другой стороны, постоянно увеличивающееся еврейское население при медленном развитии края совершенно нарушает равновесие между производителями и торговцами.

Разбогатев на мелком грабеже, евреи из западного края расползаются по городам, за черту своей оседлости. Здесь они живут или под видом фиктивных ремесленников, занимающихся ростовщичеством и покупкой ворованного, или под видом подложных приказчиков, торгующих на свой риск и счёт, не имеющих никаких связей с купцом, от которого имеют свидетельство – одним словом, это лица, поселившиеся в крае не то посредством подкупа, не то обмана; во всяком случае они или сами обошли закон, или незаконно воздействовали на лиц, власть имеющих, для поощрения их к незаконному деянию. Оперившись посредством разного гешефт-махерства, еврей вскоре поднимает голову и кричит, что бесчеловечно выгонять несчастного человека из края, в котором он поселился уже более десяти лет. В непрочной стене, отделяющей евреев за чертой оседлости, указом Императора Александра II (в 1861 г.) пробито было широкое окно, чрез которое израильтяне свободно могли расползтись по всей России. По этому указу евреи, получившие университетские дипломы, вступают в службу по всем ведомствам и имеют право пребывать с семействами во всей России. Это обусловило наплыв евреев в учебные заведения и громкие жалобы на установленное процентное отношение в учебных заведениях детей их к детям христианского исповедания. Но если бы учебных заведений всякого рода было достаточно в России для всего юношества школьного возраста, то жалобы евреев, пожалуй, и имели бы основание; но, приняв во внимание, в одной стороны, что учебные заведения содержатся на счёт казны, а с другой – процентное отношение суммы повинностей, взимаемых с христианского населения к сумме таковых же, платимых евреями, _не_православному_ли_ населению придётся жаловаться на то, что ему отказывают часто в приёме детей за неимением вакансий в переполненных учебных заведениях? Несмотря на такие ограничения, все же университетского образования достигает большое количество евреев, особенно по юридическому и медицинскому факультетам. Эти две профессии, с еврейской точки зрения, самые выгодные, и нет никакого сомнения, что при русской неупорядоченной деятельности адвокатов евреи-юристы принесут отечеству непоправимое зло.

Бывший профессор римского права в Московском университете Крылов (Никита) постоянно утверждал, что евреи не могут быть представителями правосудия в России, так же, как не могут быть посвящены в священники, потому что проникнутые талмудизмом сыны Израиля (в большинстве) никогда не отрешатся от ветхозаветного учения, подчиняющего им остальное человечество, как единственному народу Божьему. Кроме того, адвокатская деятельность в России даёт обширную практику для всякого рода кривотолкований закона и разных гешефтов.

Всё виденное, слышанное и перечитанное нами приводит к убеждению, что еврейский вопрос вечен и никакие эмансипации не выбьют его из той колеи, которая создавалась тысячелетиями. Заглянув в бездну, отделяющую мир по евангельскому учению от мира талмудистов, посмотрим теперь, можно ли равноправностью, которой добивается Израиль в России, создать тот золотой мост, на котором бы евреи в братской любви протянули христианам руку не притворно-фальшивой дружбы.

Нет, евреи никогда не могут быть нашими друзьями. Русский народ может побрататься с французом, забыв все его оскорбления, с татарином, с буддистом, но с евреем – никогда! Почему? А потому, что всякая равноправность обусловливается равнообязанностью, от которой евреи бегут.

В следующей главе взглянем на этот вопрос по отношению к еврейству с практической точки зрения.


V

Всякая равноправность, повторяю, обусловливается равнообязанностью.

Евреи не желают и часто не способны исполнять многие из тех обязанностей, на которых зиждется могущество нашего отечества. Земледельческую промышленность они презирают, скотоводством пренебрегают, к горному делу совершенно не способны, от воинской повинности бегут, для педагогического дела, развращённые идеями Талмуда, негодны. В распоряжении евреев остаётся торговля, соединённая с контрабандой и другими прерогативами; промышленность с гешефтами и обманом; ремёсла с ростовщичеством. А так называемые интеллигентные евреи, современные материалисты – в узком значении слова, – прежде всего стремятся быть деятелями по всем отраслям финансового мира, затем неимущие избирают карьеру медицинскую, адвокатскую и, наконец, подчиняясь общему направлению молодёжи, стремятся в путейцы, в чаянии по окончании курса эксплуатировать русский народный труд.

Девушкам не только богатые родители, но и бедняки стараются дать светское образование, но так как с ним не совмещаются талмудические понятия о еврейском Боге, нравственности, кошери, трефе и других прелестях, а к истинам христианского учения о великих таинствах они примкнуть не могут, то в результате получается самая вредная для государства индифферентность к религии, при которой можно проделывать кому что вздумается. Для дочерей с хорошим приданым родители ищут обыкновенно бедных юношей с университетским образованием – лекарей и адвокатов. Но так как для образованного еврея ясно, что с потерей храма Иерусалимского духовная еврейская иерархия прекратилась, синагога стала не храмом, а школой, а раввин только учителем, то и брака, как таинства, для интеллигентного еврейства не существует, а остаётся только контракт гражданский, коммерческая сделка, т.е. тут или жена на содержании и подневольна мужу, или муж на содержании и подневолен у жены.

Современная еврейская цивилизация, не исходящая из христианского учения и отступающая от добродетелей древне-библейских по истинным законам Моисея, может принести социальный вред государственному организму. При наличных обстоятельствах нравственный уровень евреев по мере их цивилизации постепенно понижается, и самая цивилизация без внутреннего содержания становится одним внешним лоском, направленным опять-таки к порабощению «всех и вся». Образованные евреи, разумеется, по поводу сказанного ответят мне со свойственным им апломбом такими словами: «Религия – дело личной совести, раса – дело случая, но достоинство человека – неотъемлемое право личности!». В том-то и дело, что достоинство личности, которая создала для себя собственную свободную религию и своё собственное право, другими не признаваемые, мы совершенно отрицаем.

Защитники еврейства нерасположение израильтян к земледельческому труду объясняют следующим образом: «Забавнее всего то, – говорят они, – что целые столетия не позволяли евреям селиться даже близко деревень или приобретать землю, а тут хотят, чтобы еврей вдруг сделался отличным землепашцем! Да и какому еврею могла бы прийти в голову нелепая мысль обрабатывать землю, когда он умеет (?) достать деньги и хлеб другим, легчайшим способом!». Вот именно это-то уменье – достать деньги без труда – и объясняет нерасположение евреев к земледелию. Отвращение к земледелию поддерживается также и вероучением израильтян. В Шулхан-Арухе рабби Элизер (Иебамот, XXIV. 63 а) говорит, что «нет более презренного занятия, как земледелие» и далее развивает мысли, какими способами можно избавиться от этого занятия. Русское правительство делало многократные опыты, чтобы приучить евреев к земледелию, и нигде эти опыты не увенчались успехом. Так, в 1825 году император Николай Павлович, водворив евреев на прочном основании в богатом Новороссийском крае, не только наделил их землями, но даже Высочайше соизволил отпустить из государственного казначейства для тринадцати колоний 145.680 рублей. В результате земледелием никто не занялся, евреи разбежались, а деньги, разумеется, пущены были в рост. («Вест. Геогр. Общ.», 1859, № 10). В 1821 году черниговский губернатор доносит, что евреи, водворённые в казённых и казачьих селениях губернии, земледелием не занимаются, а, овладев местной винной продажей, «содержат в тяжёлом порабощении крестьян и казаков». Посему всех без исключения черниговских евреев поведено было переселить из селений в города (указ 29 ноября). То же самое и по тем же причинам было распространено на Полтавскую губернию (указ 13 мая 1822 г.), на Могилёвскую и Витебскую (указ 11 апреля 1825 г.). Что мешало евреям, спросим мы теперь, заняться земледелием на плодородных почвах Кавказа и в Крыму, где они завели оседлость более столетия назад?

Отвращение евреев к земледельческому труду лучше всего видно в Западном крае. Там в страдную пору потребность в рабочих руках гак велика, что рабочие толпами стремятся в край даже с севера России; при хорошей подённой плате работают солдаты; между тем евреи нейдут на эту работу, а голодают с многочисленными семьям в углах своих смрадных жилищ, предпочитая, как говорилось ранее, «уменье достать деньги и хлеб другим, легчайшим способом», т.е. высасывая соки из тех, которые получили всё это в поте лица над взлелеянным ими полем.

Возьмём, наконец, земледельческую страну Голландию, где евреи пользуются полной равноправностью с 1795 года (ныне они праздновали столетие своей эмансипации). Эта образцовая в мире страна отличается богатством земледельцев – сельских хозяев, чистотой и отсутствием нищенства. Одни только талмудисты-евреи бедствуют в своих вонючих кварталах, потому что так же, как у нас в Юго-западном крае, гнушаются земледельческим трудом и предпочитают вытягивать трудовую копейку у работников. Грязь евреев и нечистота их жилищ в Голландии приводит в ужас даже не брезгливого человека. В прежнее время еврейскую часть Амстердама всякую ночь запирали тяжёлыми воротами. Вот как описывают это гнездо вопиющей бедности: «В еврейских кварталах всюду теснится исхудалое, бледное население в стоптанных башмаках, в помятых шляпах и в дырявых платьях. В душных, вонючих улицах старые, пожелтевшие, растрёпанные тряпичницы разложили всякую всячину: утварь, платья всех столетий и со всех стран света, рваную обувь и всевозможный хлам – всё это распространяет сырой, гнилой запах. В воздухе слышен несмолкаемый картавый говор, то звучный, как трещотка, то надорванный, глухой. На сковородах под навесами близ домов кипит прогорклое масло, на котором с шипением жарится рыба. Везде вас обдаёт запахом спасительного «хевеса» (чеснока), грязные, оборванные, исхудалые и бледные дети копаются в кучах мусора и сельдяных костей. Пред домами сидят старухи на ещё более старых стульях, жёлтые и сухие, как мумии, и смотрят на толпу безучастным, неподвижным взглядом. Из окон домов на шестах развевается рваная одежда и несётся отвратительный пар, происходящий от соединения грязи и сырости...». Богатые банкиры Голландии, Англии, Германии и Франции, которые так ревниво относятся к русским евреям и навязчиво хлопочут о их эмансипации, пред картиной вопиющей бедности эмансипированных сто лет назад тому своих собратий в Голландии закрывают глаза. Здесь, кажется, уничтожены все преграды, которые отделяют евреев от господствующего племени, и, однако, столетний опыт дал результаты самые плачевные. Следовательно, причина бедствий лежит в самих евреях, а не в тех народах, среди которых они поселились.

В России еврейство бежит от всесословной воинской повинности, и это происходит, по мнению иудофилов, потому, что им не дают тех прав и служебных преимуществ, которыми пользуется господствующее православное население. Защитники евреев говорят, что «опыт в передовых человеческих обществах показал-де, что евреи нисколько не хуже других исполняют службу военную, а в последнее время явились во Франции даже еврейские генералы!». Разумеется, после дела Дрейфуса и тому подобных французы должны будут глубоко раскаяться в данной евреям эмансипации. Что же касается побегов евреев от воинской повинности в России, то их нельзя объяснить тем, что еврей лишён возможности дослужиться до генерала, потому что такие виды честолюбия не входят в расчёты большого большинства тёмного люда чернорабочих евреев. Было либеральное время, когда цивилизованные евреи в России были допущены в повышении в чинах наравне с христианами, и только один еврей из всего одесского военного округа держал экзамен на офицерское звание. Отсутствие в национальной армии евреев – потеря небольшая, потому что от этого племени едва ли можно ожидать проявлений храбрости и самоотвержения; евреев можно употреблять только в качестве музыкантов и плохих фельдшеров.

Кроме указанных профессий, есть много и других, где евреи с честью могли бы трудиться на общую пользу, каковы промышленность, торговля, ремёсла и проч. В этой деятельности за последнее царствование еврейству дано гораздо более прав, чем оно заслуживает, и что же получилось в результате? Всевозможные надувательства в крупных международных торговых обществах и контрабанда в самых широких размерах, отлично организованная евреями с участием самых видных торговых столичных фирм! Евреи существуют и желают существовать почти исключительно экономическими непроизводительными способами: всякого рода факторством, т.е. таким промыслом, при котором деньги от продавца и покупщика, чего бы то ни было, проходят чрез их руки и пристают к ним. Само по себе факторство (сюда относятся и банкиры, и торговцы, и подрядчики) ещё не беда. И в известной мере оно полезно и даже необходимо; но когда на тысячу продавцов и покупателей приходится не десяток, а целая сотня факторов, и притом без посредства этих факторов никто ничего ни купить, ни продать не может, так как составляют они касту действующих заодно, то в результате купли и продажи остаётся то, что продавец и покупатель становятся чернорабочей силой, существующей единственно на пользу факторов. Если бы на одну еврейскую душу приходилась тысяча христианских, то вред от паразитного существования этой души, разделённой на тысячи полезных существований, был бы не ощутителен. Но если на тысячу душ производительного населения приходится паразитных еврейских душ десять, пятьдесят, сто, то результат получается совершенно другой. Ясно, что паразиты эти, питающиеся за счет соков трудящегося населения, истощают его и становятся болезнью, опасной для всего организма. Центральный кагал, постоянно надоедая правительствам своим заступничеством за евреев, поддерживает их фанатизм и упорное преследование своих эгоистических целей, а эти качества, по мере их проявления, ободряют отношения к евреям господствующего населения. И в этом отношении центральный кагал есть величайшее всемирное зло!

Слияние евреев с христианством идёт медленно. Нужно отметить, однако, что в последнее время заманчивая юридическая и медицинская карьеры побудили многих интеллигентных юношей-евреев отрешиться от ветхозаветного учения. Они переменили свои лапсердаки на фрак, крестились и до того слились с обществом христиан, что происхождение их обличает только семитский тип лица и малоизменённые фамилии: Каплуновых, Кагаловых, Кагановых, Талмуд-шернов, Керфбергов. Некоторые, из них, впрочем, выдают себя то за шведов, то за немцев, но, Христос с ними, эта мелочность простительна ввиду великой цели слияния в учении о братстве и любви.

Всё высказанное приводит нас к выводу, что евреи-талмудисты есть «нравственно-больное место в христианском организме», а для нашего отечества – «неизлечимая болезнь». Правительство, ограничивая их чертой оседлости, старается не допустить распространение болезни в сердце России – Москву и в сибирскую окраину, на которую Державному Вождю угодно было обратить предпочтительное внимание.

Течение еврейского вопроса в Сибири можно выразить, по пределам настоящей статьи, только в кратком очерке и притом в связи с теми привилегиями, какие были даны евреям в России, начиная с царствования Императрицы Екатерины II.

В первой главе было сказано, что русские цари ревностно оберегали отечество от вторжения в него евреев, и эта борьба с ними продолжалась до 1772 года. Последний строгий указ, ограничивающий права евреев в России, относится к царствованию Елизаветы Петровны. 2 декабря 1742 года было поведено: «Из великороссийских и малороссийских городов, сёл и деревень жидов, не при надлежащих русскому подданству, какого бы они достоинства и звания ни были, со всем их имением высылать за границу и впредь оных ни под каким видом в Империю ни для чего не впускать («П.С.З.», т. X, ст. 8763). Этот указ был подтверждён также и в 1744 году, а затем до 1762 года постановлений о евреях никаких не было. Императрица Екатерина II при вступлении на престол напомнила своему государству о евреях, объявив, что она «благосклонно, с Императорскою милостию, на поселение в Россию приемлет иноверцев разных наций, кроме жидов» (указ 4 дек. 1762 г.). Чрез десять лет обстоятельства заставили Императрицу отнестись к евреям, как к подданным. Первые уступки им делаются в 1772 году, когда с приобретением Белоруссии евреи вошли в состав Империи большою массою, и затем в 1795 году, когда Россия за участие в третьем разделе Польши получила на свою долю Литву, наполненную евреями, и Курляндию, где они числились газе н потеки ми гражданами.

С этого времени русское правительство принимает всевозможные меры, чтобы, с одной стороны, уничтожить нищенство между евреями, приучить их к честному труду, а с другой – гарантировать господствующее население от израильской эксплуатации и торговлю от гешефт-махерской конкуренции. Указом 3 мая 1796 года было поведено шляющихся без дела израильтян «переселить в уездные города, дабы эти люди не скитались во вред себе и обществу, а, размножая рукоделия и ремёсла, себе и другим пользу приносили». Император Павел Петрович, желая гарантировать русскую торговлю от наплыва еврейской конкуренции, установил взыскание с еврейских купцов двойных гильдейских пошлин, а не желавшим примириться с этой необходимостью предоставил право торговать за границей (указ 26 декабря 1796 г.). Для поощрения к земледельческому труду в следующем, 1797 году, местами постоянного жительства евреев были признаны плодороднейшие губернии России: Екатеринославская, Крым, Киевская, Черниговская, Могилёвская, Новгородская, Северская, Полоцкая, Минская, Изяславская и Брацлавская. Вслед за этим Император Александр Благословенный указом 4 декабря 1804 г. повелел для евреев, которые пожелали бы перейти в земледельческое состояние, отвести 30.000 десятин земли в указанных выше губерниях и, кроме того, в Кавказской. В 1808 году (указ 19 декабря) русский Император, желая вызвать между евреями любовь к промышленности, тем из них, которые заведут суконные фабрики в приобретённых от Польши губерниях, определил казённую субсидию от 300 до 3000 рублей на каждый стан. Наконец, чтобы воспитать евреев в честном труде, правительство отечески озаботилось (указ 17 августа 1810 г.) об открытии в Кременчуге суконоделия для обучения евреев, нуждающихся по бедности и незнанию ремёсел в прокормлении своих семейств («Север, почта», 1810 г., №№ 19 и 20).

Заботы правительства не увенчались успехом: отведённые земледельческие участки пустоват, а от фабричного труда евреи бежали, предпочитая ему нищенство. Еврейское купечество установленных пошлин не платило и из России под разными предлогами не выезжало, ухитряясь скрываться то в том, то в другом месте и выдавая себя за иностранных подданных.

Чтобы положить предел уклонениям от закона, Император Александр I вынужден был издать Высочайшее повеление (1 мая 1810 г.) о ссылке евреев, которые не платят пошлины и укрываются в Империи, на рудокопные заводы, расположенные как в Сибири, так и других районах.

В начале XIX столетия евреи обстоятельно познакомились с Сибирью. О том, жили или нет они здесь до этого времени, нет никаких указаний ни в летописях, ни в описаниях Сибирской земли. По всей вероятности, не жили, ибо из России при тогдашнем ограничении их прав пробраться сюда было трудно, а из Туркестанского края и Кавказа чрез киргизские степи – далеко и опасно. Знаменитые путешественники по Сибири конца XVIII столетия о евреях нигде не упоминают. Так, например, Фальк в статистических показаниях говорит, что в Томске в 1771 году считалось жителей 3753 человека мужского пола и 4019 женского пола греко-российского исповедания и 200 раскольников; 542 купца, 115 ремесленников, 31 сапожник, 5 портных и 77 медяков. В Каинске с двумя прилежащими деревнями было 386 дворов и 2889 человек обоего пола. Такой точный исследователь страны, как Фальк, не мог не отметить еврейских поселений, если бы они тогда существовали.

В первой четверти девятнадцатого столетия вслед за ссыльными стали появляться в Сибири еврейские «выходцы». Скоро ознакомились они с минеральными богатствами края, с процветающим здесь тогда корчемством и, вероятно, помогли развитию этого зла, потому что вскоре, именно в 1824 году, было указано виновных в этом преступлении подвергать сверх денежного штрафа ссылке на два года на заводы вместе с другими евреями. Окончивших срок ссылки евреев, а частью и «выходцев», селили по так называемой Сибирской линии, но вскоре обнаружились злоупотребления по похищению песочного золота с прилегающих алтайских земель и тайная ими торговля, поэтому поселение евреев в этой полосе приостановлено.

В царствование Императора Николая Павловича было повелено ссылаемых в Сибирь евреев селить в тамошних городах, причём им строго воспрещалось иметь жительство в районе Алтайских Колывано-Воскресенских заводов.

С этого времени город Каинск[101 - Каинск основан в 1722 году под названием Каинского паса для защиты страны от набегов киргиз и калмыков; при учреждении Тобольского наместничества в 1782 году он переименован уездным городом.] стал для евреев Обетованной землёй. Такое положение его обусловливалось, с одной стороны, близостью Алтайских гор, где евреи чрез тайных агентов могли скупать дорогие металлы, а с другой стороны, тем, что чрез Каинск глухими урманами (лесами) проходила дорога в Тару, где в это время процветала подделка фальшивых денег. Такой промысел производился местными жителями посредством мастеров, бежавших с каторжных работ; ими создались капиталы, которые впоследствии вложены были в винокуренное производство. В Каинске изобретён был способ хранения и пересылки песочного золота в мороженой рыбе, практиковавшийся впоследствии в больших размерах томскими гешефт-махерами. Особенное развитие он получил с 1835 года, когда по соседству с этим городом открыты были золотые россыпи.

Благоприятные условия вызвали в евреях любовь к отдалённой Сибири, и наплыв их сюда стал быстро возрастать, так что в год посещения Сибири Государем Александром Николаевичем, когда он был Наследником Престола (1837 г.), состоялся указ о воспрещении евреям на будущее время самовольно переселяться в Сибирь. Но раз заинтересованные лёгкой наживой и близостью золота, евреи не останавливаются пред запрещениями, продолжают наполнять Каинск, Томск, Тобольск и проникают до Иркутска. Вследствие сего в 1840 году (указ 12 июля) потребовалось произвести изменение в распределении ссылаемых евреев по городам и, кроме того, основать в Забайкальском крае для поселения их особенные слободы. Хотя после этих распоряжений количество пришлого еврейского люда в указанных выше городах несколько уменьшилось, но всё же процент его был для того времени велик. Так, в 1850 году, по сведениям Гагеймейстера, в Каинске евреи составляли более 15 процентов всего населения, и все они состояли из сосланных преимущественно за конокрадство. В их руках была тогда вся мелочная торговля, а главное занятие – контрабанда и, вероятно, перепокупка ворованных вещей. В Томске, по сведениям того же знаменитого статистика, из 916 человек мастеровых было 380 ссыльных с большим процентом евреев. В Тобольск стали причислять евреев с тридцатых годов этого столетия. Благодаря тому, что здесь был приказ о ссыльных и главная пересылочная тюрьма, они без особого труда устраивались на поселении в этом городе.

С 1857 года евреям в Сибири правительство дарует разные милости. Так, например, тем из них, которые были внесены в оклады, дозволено записываться в купечество. Вслед за этим в 1859 году (указ 4 февраля) сибирским евреям, не из ссыльных поселенцев, разрешено посещать внутренние губернии и переходить, буде пожелают, на жительство в места постоянной оседлости. В то же время русским евреям, не состоящим в гильдии, было воспрещено переселяться в Сибирь. Вскоре стало известно, что еврейское купечество, поселившееся близ китайской границы, занимается контрабандой, поэтому с 1860 года было узаконено водворять евреев не ближе ста вёрст от внешних границ. Несмотря на указанные привилегии евреям, переселение их в Сибирь шло в прежних размерах; оно стало возрастать очень быстро с 1863 года, когда им было разрешено заниматься в Сибири винокурением.

До шестидесятых годов этого столетия тобольские и томские евреи терялись в общем населении, но с 1863 года начинают численностью и зажиточностью заявлять о своём существовании. По сведениям тобольского статистического комитета в 1869 году («Спис. населн. мест», 1871 г.) евреев в Тобольском округе считаюсь 936 человек обоего пола, и всё это количество проживало в самом городе. В 1884 году, по свидетельству секретаря статистического комитета Голодникова («Пам. книжка Тоб. губ». С. 51), число евреев, состоящих на причислении по городу Тобольску, достигло 1500 душ обоего пола.

По официальным известиям, общественный быт тобольских евреев характеризуется следующим образом: «Не занимаясь ни хлебопашеством, ни скотоводством, а избрав для себя одну только отрасль промышленности – тайную беспатентную торговлю вином, они служат тяжёлым бременем для местного населения, эксплуатируя его на всевозможные манеры. Ростовщичество и сбыт краденых вещей – самые излюбленные занятия евреев, и этим объясняется тот факт, что они через год, через два по прибытии путём ссылки в Сибирь из нищих делаются людьми весьма достаточными и, обзаведясь порядочными домами, щеголяют и дорогими костюмами, и разного рода драгоценностями. Изощрив себя в искусстве прятать концы в воду, Израиль весьма редко попадается в преступлениях уголовного свойства (помогает талмудизм – прибавим мы), но и обличённый в них, он разными изворотами и пронырствами избегает большей частью кару закона. Женский пол в особенности не щеголяет своей нравственностью, занимается нередко содержанием домов терпимости и обиранием в них (спаиваемых вином) людей».

Дети этого круга людей, обучающиеся в местной классической гимназии, чтобы приобрести себе льготы по отправлению воинской повинности, разные другие выгоды и почёт на государственной службе, за редкими исключениями, вносят в учащуюся среду других детей коренные элементы умственной и нравственной порчи. Как прививаются к восприимчивым детям несимпатичные качества еврея – не знает только тот педагог, который, погрузившись в канцелярщину и буквоедство, не постигает внутренней школьной жизни. В шестидесятых и семидесятых годах ни в одной сибирской гимназии не были развиты в такой степени кутежи, а также «прикарманивание чужих вещей», «зажиливание и запуливание» книжек, как в тобольской. Причину последнего неприглядного явления мы, бывшие питомпы этой школы, видели в еврействе.

В Томске, по официальным сведениям за 1884 год («Памятная книжка Томской губернии». С. 29), евреи составляют восемь процентов по отношению к чисто православному населению (евреев 2089 человек, православных – 24347), в Каинске их также восемь процентов и в Мариинске – 4 процента. В пятидесятых и шестидесятых годах создались в Томске еврейские капиталы. Израиль, благодаря покровительству взяточников-чиновников, высоко поднял голову и, кроме разных оскорбительных для тех же чиновников выходок, дозволял себе иногда даже публичное глумление над православным духовенством. Из Томска вышли и известные во всей России жиды Х-е. В настоящее время зажиточные томские евреи, широко воспользовавшись дарованным им правом производить в Сибири винокурение, эксплуатируют население, устраивают консорсиумы, или попросту стачки, и наживают большие капиталы. По сведениям Адрианова («Томск в прошлом и настоящем», 1890 г.), торговля водочная, пивоваренная, а также производство минеральных вод находятся в цепких еврейских руках. Мелочная еврейская торговля и промыслы Томска характеризуются так же, как и в Тобольске, т.е. обманами, гешефтами и проституцией.

Высокие милости, дарованные Сибири Державным Императором Николаем Александровичем проведением чрез неё величайшей в свете железной дороги, устройством крестьянского населения и исследованием естественных богатств, открывают новую эру для отдалён ной и забытой в течение трёхсот лет богатой окраины. Естественно ожидать теперь поднятия экономического благосостояния Сибири, и Израиль не преминет направить сюда свои хищные взоры. Железная дорога откроет ему лёгкий доступ в страну, а неокрепшее ещё население вновь водворённых сельских тружеников – обширное поле для всякого рода эксплуатации.

До сего времени в Сибири была только одна промышленность – золото и водка. Золото воровалось, а рабочие спаивались с кругу и гибли сотнями. Теперь мы возлагаем надежды на скорое развитие промышленности в богатой стране и на разработку в ней разнородных неисчерпаемых богатств. Но нужно иметь зоркий глаз и чуткое ухо, по словам Португалова («Ирб. Лист», 1895 г., № 2), чтобы присматриваться и прислушиваться ко всем подозрительным явлениям, которые могут разрушать наши надежды. Корреспондент французского путешественника Буланже г. Станиславский высказывает опасение, как бы с постройкой Сибирской железной дороги не наехали немцы и «не заграбили бы всю Сибирь». А мы думаем, что нужно бояться не столько немцев, сколько евреев, которые при многовековом опыте в разного рода торговлях и под покровительством польского элемента, властвующего теперь по водяным и железнодорожным путям сибирских сообщений, могут поколебать в основании все надежды на скорое развитие экономического благосостояния Сибири.

Нужно прежде всего опасаться, чтобы еврейский и польский элементы не разыграли на сибирской окраине такой же неприглядной роли, какую исполняли они, по свидетельству Карцева («Рус. Вест.», 1895, № 1. С. 234), на Владикавказской железной дороге. Между тем, судя по началу дела, даже неопытному человеку бросается в глаза некоторая аналогия в постановке дела как там, так и в Сибири. Карцев говорит, что перечислением имён и фамилий лиц, служащих на Владикавказской железной дороге, пришлось бы исчерпать римско-католические святцы и мемориал польских фамилий. Едва ли не то же можно сказать про персонал дельцов по сооружениям водяным и железнодорожным сибирским линиям. Как там, так и здесь в управлениях и конторах господствует польская национальная организация, по нашему взгляду, в силу одних только благотворительно-патриотических целей. На Владикавказской железной дороге так же, как и по устройству водяных сооружений на сибирских реках, для польской национальности оказываются всевозможные льготы и привилегии, отвечающие не столько способности служащих, сколько любви к обеспеченным содержаниям. Вследствие такой обстановки дела очевидные результаты двухлетних занятий инженеров путей сообщения состояли, как мы видим сейчас, в некоторых пунктах не столько в сооружении водяных приспособлений для улучшения фарватера рек, сколько в сухопутных сооружениях палаццо для своих личных удобств чуть ли не в полсотни комнат, с таким же количеством стойл для лошадей и помещений для прислуги. Как на Кавказе, так и в Сибири, в среде общества, где нет ни земства, ни крупного землевладения, ни влиятельного купечества, ни самостоятельных органов печати, в инженерных сооружениях господствует национальность, которая, ко всем вредным действиям замкнутого кружка, присоединяет ещё религиозную и национальную вражду к русским «москалям». Наконец, как там, так и здесь среди польских инженеров встречается тот же «иерусалимский дворянин» с кокардой на фуражке и с окладом в 3000 рублей содержания!

Вот этот-то опытный пионер, если вовремя не удержать его за фалды лапсердака, может наделать гораздо более зла, чем целая сотня немцев.


ПОСЛЕСЛОВИЕ

Когда статья по еврейскому вопросу в Сибири была окончена, рабби Дижь-ракель обязательно сообщил мне довольно обширный рукописный сборник о вероучении и нравоучении сынов Израиля, извлечениями из которого считаю нелишним дополнить предыдущие главы.

_О_любви_к_Богу_и_благочестии._ В Талмуде сказано, что Бог желает, чтобы люди оставили его в покое, а соблюдали бы только Его заповеди (Гурвич. Еврейский молитвослов. С. 10). Поэтому высокую степень благочестия составляет изучение закона, или Тор. Значение Тор можно видеть из следующего рассказа в Мидраше. В день наступления смерти Моисей писал 13 экземпляров своей Торы и поэтому был недоступен для ангела смерти; после разных безуспешных попыток взять душу Моисея чрез посредство посланников Гавриила, Михаила и Самаэла Сам Бог взял её целованием в уста (Midrasch Rabboth, 1860 г., 74–76).

_Когда_еврею_разрешается_поступаться_своей_верой._ Во время гонений и преследований можно совершить отступничество домашним образом; из страха же, чтобы не быть убитым (Иоре-Деа, CXLVIII и CXIX) или не лишиться

своего имущества, можно совершить его и публично, но нужно только келейно исполнять все требования еврейской веры. (Там же, CXXIV). При этом истинными сынами Израиля называются те отступники, которые, приняв христианство, всю жизнь служат интересам еврейства и принадлежат ему нравственно. В Кицур Шулхан-Арухе (CLXIII) таких отступников называют семенем Авраамовым. Представителями этой категории христиан можно считать Биконсфильда, Исаака Кремье, профессора Хвольсона и многих других.

_Отношение_к_ренегатам_и_отступникам_враждующим._К_ ренегатам можно снисходить, но отступников, враждующих против еврейства[102 - К таким враждующим отступникам принадлежит Дижь-ракель; евреи готовы не только его убить, по и замарать в свином сале со спасительным хевесом (чесноком).], разрешается убивать публично, и такое убийство будет даже богоугодным делом, делом великого благочестия (Хошен-Мишпат, CCCLXXXVIII, 14).

_Отношение_к_ближнему_(еврею)._ Жертвовать за своего ближнего своею жизнью Талмуд вовсе не требует; он извиняет всякое пассивное бездействие к спасению ближнего, даже единоверца, когда вмешательство представляет какую-либо опасность для себя (Талм. Вавил. Berachoth, 58).

_Право_на_жизнь_иноверца._ Евреи не получили такой заповеди, чтобы позволять иноверцам и иноплеменникам жить на свете, поэтому совсем не обязаны доставлять им средства к существованию (Талм. Вавил. Abod. Zarah. 20. 1).

_Право_на_имущество_иноверца._ Господь с горы Феран, осветив пред глазами имущество не евреев, этим самым разрешил обращать его в свою пользу (Baba-Kama. Mathn. 38). Имущество не евреев есть hefker, т.е. ничьё, res nullius. Отсюда следует: вещь, потерянная не евреем, если она будет найдена, не должна возвращаться в тех случаях, где нечего опасаться, что от утайки последует «шилул-хашем», т.е. или пострадает честь еврейской религии, или скажут, что еврей подлец. Возвратить не еврею потерянную вещь всё равно, что выдать замуж молоденькую дочь за старика – соединить пресыщенного с жаждущей (Талм. Вавил. тракт. Sanherdin 76. 2).

_О_податях_и_повинностях._ Талмудисты подати и повинности подводят под категорию долгов назареям, а потому неуплата их разрешается (Baba-Kama. толк. Rach. 145).

_Обман_словом_и_делом._ Обман на словах преступнее лукавости в купле-продаже (Mischp, CCXXVIII). Запрещение обманывать установлено только в рассуждении ближних, т.е. таких людей, которые признают обязательным знание Тор; разрешается обманывать всех тех, кто обманывает самих себя, т.е. не признающих еврейских обычаев. В Тосафоте говорится, что разрешено вообще обманывать не евреев, исключая случаи, когда назареям известно это разрешение, и они показывают вид, как будто про то ничего не знают. (Талм. Вавил. Ваbа-Каmа, 113. 3). По дополнительному тексту Хоилен-Мишпата, принадлежащему раввину Моисею Исерлису, евреям дозволяется пользоваться ошибками не евреев, можно сбивать их с толку при производстве с ними расчётов и при взыскании с них долгов, когда при этом не пострадает слава Бога Израилева и честь народа израильского.

_Конкуренция_в_обмане._ Если еврей имеет у себя не еврея в «мааруфии» (мааруфия – объект для эксплуатирования), то в некоторых местностях принято, что другие евреи не имеют права делать подрыв средствам жизни первого.

_О_фальсификации_и_подмесях._ Разрешается к хорошим жидкостям подмешивать слабые, дурные, и если при этом произойдёт разница во вкусе, более или менее заметная покупателям (по мнению продавца), то в этом случае подмесь не считается обманом (Хошен-Мишпат, CCXXXVII. 11).

_Проценты_и_лихоимство._ С единоверна брать лихоимные проценты запрещается, но и разрешается. Отдавая ему деньги в рост под проценты, чтобы не согрешить, нужно только убедить себя, что ссуда даётся якобы на комиссию, под письменное обязательство (вексель), с обозначением процентов. При этом нужно держать в уме, что проценты взимаются не за ссуду капитала, а как бы на случай возможных убытков или на освобождение от какой-либо присяги, если таковая потребуется (Шулхан-Арух, LXXI. 1. 2).

_О_клятве._ Так, для полного значения клятвы необходимо одновременное умопредставление существа клятвы вместе с устным произношением её; поэтому, чтобы клятва не была клятвой, стоит только при произнесении её делать умопредставление отрицательное (Иоре-Деа, ССХ. 1. ССХI. 1); того же результата можно достигнуть, если во время присяги употреблять скрытые мысли, ограничивающие смысл произносимого устно; мысли эти входят в состав всей формулы клятвы и дают ей тот смысл, какой желает придать присягающий (Ibidem, ССХХХII. 14). Клятвы, даваемые лицам, производящим взыскания податей и других государственных сборов, а также убийцам, считаются недействительными (Ibidem, ССХХХII. 14). Недействительными же считаются клятвы по предметам маловажным, т.е. клятвы продавцов, рассказчиков, и чем несообразнее в своих выражениях клятва, тем менее обязательна (Ibid, ССХХХII. 1–8).

_О_ложной_присяге._ Для пользы единоверцев евреям разрешается лжесвидетельствовать в судах и заявлять о таких фактах, которые в действительности не происходили (Хошен-Мишпат, XXVIII. 4). Лжеприсяга разрешается вполне, где угрожает евреям опасность хотя бы имущественная (Занхедрин, 37. 1). Если не еврей, производя взыскания с еврея, имеет свидетеля еврея, то последнему, под угрозой отлучения на 30 дней от общества, воспрещается свидетельствовать в пользу не еврея (Хошен-Мишпат, XXVIII. 3). Наконец, ложная присяга допускается при невозврате не евреям потерянного ими и при обязательстве не выселяться тайно из данных мест жительства (Ваbа-Каmа, Rash, 145. 2). Разрешение от присяги можно получить или от духовного раввина, или посредством трёх простых евреев, которые в таких случаях дают отпущение чрез торжественное произношение слова «прощаю».

Хотя в русском законодательстве введено установление, по которому евреи выполняют присягу «не по скрытому какому-либо в них смыслу, но по смыслу тех, которые приводят евреев к присяге», но это нисколько не мешает им следовать изложенным указаниям талмудистов, так как это установление считается «насилием над совестью». Во время заседаний известной минской комиссии 5 декабря 1881 г. рабби О.Я. Гурвичу было поручено еврейством доказать, что вышеупомянутые слова, включаемые в текст присяжной формулы, составляют тяжёлый гнёт на душе и совести честных евреев; но комиссия гонителей еврейства была неумолимо жестокосердна и отклонила притворное ходатайство; на такой неблагоприятный для евреев оборот дела имел влияние участвующий в комиссии магистр богословия и знаток талмудизма С.Я. Димипский, доказавший, что легкомысленное отношение к присяге и лжесвидетельство евреев основаны на Талмуде и на талмудическо-раввинской литературе.

_Как_уберечься_от_грехов_в_субботы._ Чтобы не иметь в субботы в местах жительства запрещённых Моисеем кислых предметов, если таковые находятся налицо в большом количестве, следует их фиктивно запродать какому-нибудь бедняку или назарею и для вящего очищения пред Богом – запродажу эту произвести нотариальным порядком на время праздников, с задатком хотя бы в одну копейку. В руках назарея имущество становится hefker – «как не наше» (Кицур, Шулхан-Арух, CXLIV).

По каноннику евреев в субботние дни Богом запрещено переносить предметы из дома в дом и отходить дальше 2000 локтей от жилища; чтобы в случае необходимости уберечь себя от греха, нужно от дома к дому протянуть верёвку, и тогда две кровли будут считаться за одну (Ibidem, XCIV). Для того, чтобы в субботу открыть себе путь на большие расстояния, накануне на расстоянии 2000 локтей от дома да кладёт еврей луковицу, и это обстоятельство разрешает ему право сделать прогулку ещё на 2000 локтей во все стороны (Ibidem, XLV). Оберегая себя от греха, еврей опоясывается по субботам носовым платком, так как нести в этот день носовой платок в кармане воспрещается законом.

В субботу Моисей указал давать покой и рабу, и скоту (Исход, XX), поэтому в случае надобности в услугах работника, например, когда нужда в самоваре, должно тихо, со входом, как бы про себя, произнести: «Я нездоров, хорошо бы напиться чаю, а между тем, по случаю субботы, я не могу распорядиться, сказав (громко): «Степан, поставь самовар!»[103 - Димипский. Евреи и их вероучение. С. 64.]. Догадливая прислуга должна понять, в чём дело, и исполнить слышанное как бы по своей инициативе.

_Отношение_к_христианской_религии._ Для отвода глаз назареям еврейские учёные должны утверждать, что иудейская религия отличается от христианской, главным образом, непризнанием пришедшего уже Мессии в лице Иисуса Христа, но что мораль евреев и христиан совершенно тождественна. Биконсфильд, исповедывавший с 12-летнего возраста христианскую веру и знающий Торы и Талмуд, всегда видел в христианстве «усовершенствованный юдаизм для толпы». Не говоря про массу еврейских учёных, каковы Филипсон, Маймонид и проч., взгляды которых сходны со взглядом Биконсфильда, русский учёный Хвольсон (крещёный еврей), состоявший даже профессором духовной академии, имеет дерзость евангелистов Матфея, Марка и Луку по содержанию и по манере изложения уподоблять Мидрашу (Midrasch Rabboth), выдержка из которого о смерти Моисея нами была приведена выше (Хвольсон. О некоторых средневековых обвинениях против евреев. Сиб., 1881. С. 33); он говорит, что если то или другое место из Евангелия перевести на талмудический язык и только вначале прибавить рабби Иегуда, то каждый еврей сочтёт это место заимствованным из Мидраша. (Какая неправда дозволяется цензурой в христианском государстве – прибавим мы). Жаль, что ни Хвольсон, ни другие евреи не представили до сего времени ни одного перевода в подтверждение сказанного. Хвольсон говорит, между прочим, что и молитва Господня «Отче наш» по смыслу напоминает ему еврейские молитвы (стр. 34[104 - Есть у евреев молитва, начинающаяся словами «Отче наш», следующая: «Отче наш небесный! Яви нам милость Свою ради великого Имени Твоего, которым мы себя именуем, и исполни, Превёчный Боже наш, написанное: в то время Я вас соберу, в то время возвращу вас, дам вам славное имя между всеми народами земли и перед вашими глазами возвращу ваших пленных, говорит Превечный» (Гурвич. Еврейский молитвослов. С. 19). Есть ещё молитва, читаемая в день поста, также начинающаяся словами «Отче наш». В ней содержатся прошения об отмщении врагам евреев вместо христианских молитв о «ненавидящих и обидящих».]). Вообще, по мнению евреев-последователей московского раввина Манора, у которого учился Дижь-ракель, дух законов Талмуда веротерпимее и гуманнее всех современных ему законодательств других народов.

По поводу приведённых извлечений о нравоучении и вероучении евреев нам остаётся только сказать, что еврейская религиозная доктрина вместо того, чтобы противодействовать проявлению плутовских инстинктов, расстраивающих добрые отношения в обществе, освящает эти инстинкты авторитетом религии и представляет своим последователям готовый запас всевозможных изветов, уловок, ухищрений, систематически сведённых к тому, чтобы освятить эти инстинкты авторитетом Божественного закона и религии. Тогда как но учению христианскому оправдание даётся человеку по вере в Бога-Отца чрез посредство Иисуса Христа, силою благодатных даров, получаемых от св. Духа, в еврействе об оправдании делами закона вовсе не трактуется, а требуется только исполнение заповедей. Эти заповеди еврей должен исполнять, потому что он еврей, и исполнять должен их в силу обязательств, данных его предками. Так как в них нет общей руководящей идеи, верховного начала всеобщей любви, то еврей разными ухищрениями, под видом исполнения заповедей, удовлетворяет самым разнообразным хищническим инстинктам. Пользуясь плодами этих инстинктов, он в то же время твёрдо уповает, что предсказание пророка Исаии рано или поздно исполнится: «настанет время, когда к свету Израиля пойдут все народы, а цари – к восходящему над ним сиянию; когда богатство моря и достояние народов придёт к Израилю; когда он будет насыщаться млеком народов и будет сосать груди царские; когда сыновья иноплеменников будут строить стены, иноплеменные цари будут прислуживать евреям, а народы и царства, которые не захотят служить евреям, истребятся (Прор. Исайя, IX. 2 – 16 и проч.).

И предсказание исполняется. Благодаря западноевропейской эмансипации, данной евреям, благодаря свободе в преследовании, хищнических целей, христианский мир согрел змею на своей груди: «Древний Ваал высоко вознёсся над новым человечеством, и отверженный, некогда гонимый, рассеянный по лицу земли народ Иеговы гордо стал жрецом верховным пред жертвенником золотого тельца, собирая ленты труда со всех народов. Поднялось чудовище крепкое, тягучее, сильное своей выносливостью и давит всех «трудящихся и обременённых». Горизонт темнеет, и человеческая любовь спряталась в громадную книгу контор и еврейских банков». (Вагнер).

Можно ли, спросим мы в заключение официальных исповедников талмудизма, евреев считать людьми, с которыми нужно продолжать жить в тесных общениях, доходящих до родственных связей, и поддерживать вместе с дешёвыми либералами стремления к еврейской эмансипации, не рискуя могуществом Империи?




Е. Л. МИЛЬКЕЕВ. СТИХОТВОРЕНИЯ, ПОЭМА





«ЕМУ МЕЖ НАМИ МЕСТА НЕТ...»[Павлова К. Е.М<илькееву> // Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 76.]


«Неизвестный поэт», «поэтический подмастерье», «поэт несвершившегося дарования»... Исследователи имели все основания так сказать о нашем земляке Евгении Лукиче Милькееве. Слишком «книжный» для «самородка», каким его хотели видеть в литературных салонах Петербурга и Москвы, слишком «неумелый» для профессионального литератора... Милькеев обречен на то, чтобы быть забытым, редкие читатели его стихов давно исчезли, а еще раньше, чем умерли они сами, умер поэт и умерла его недолгая слава.

Творчество Е. Милькеева стало достоянием академической науки. В 1922 году о нем написал М.К. Азадовский, и с тех пор изредка появляются статьи, авторов которых привлекает личность «безвестного поэта», вызвавшего в свое время немало толков. И тем не менее точных сведений о жизни Е. Милькеева крайне мало. Год рождения – 1815, а вот место, где он родился, обозначено эвфемизмом: «на берегах Иртыша». По словам поэта, его отец «не имел никакого состояния и умер, оставив» его «ребенком на руках матери в совершенной бедности»[106 - Путешествие В.А. Жуковского по России // Современник. 1838. №4. С. 12.]. Существует предположение, что в Тюмени жил брат Е.Л. Милькеева Матвей Лукич Милькеев, который служил при Тобольском правлении Западной Сибири в окружном суде в должности коллежского секретаря[107 - Горбенко Е.П. К биографии Е.Л. Милькеева // Русская литература. 1983. № 1. С. 203.]. О посещении Тюмени Е. Милькеев писал: «Я принужден был остановиться в Тюмени и прожить там несколько времени у недостойных родственников, которые &lt;...&gt; тешились над моим несчастьем и предавали меня насмешкам и поруганию...»[108 - Е.Л. Милькеев – Н.Я. Зимовскому // Русская литература. 1983. № 1. С 203.]. «Жил он в Тобольске, – пишет М.К. Азадовский, – служил канцелярским писцом в _каком-то_ приказе»[109 - Азадовский М.К. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев) // Азадовский М.К. Статьи и письма. Новосибирск, 1978. С. 18.].

2 июня 1837 года произошла встреча Е. Милькеева с В.А. Жуковским, который путешествовал в свите наследника престола Александра Николаевича. Последовавший затем период жизни Е.Л. Милькеева реконструирован достаточно полно, ведь на 1838 – 1843 годы приходится кульминация интереса к его личности. В начале 1838 г. Милькеев приезжает в Петербург, затем недолгое время живет в Москве и, как установлено, «не позднее июля 1838 года» уезжает в Тобольск[110 - Горбенко Е.П. К биографии Е.Л. Милькеева. С. 198.]. Подробности поездки нам известны по письму Милькеева Н.Я. Зимовскому: «Вести, достигшие обо мне вашего слуха, не изобразят и сотой доли того человеческого унижения и страданий, которые довелось мне пережить и вытерпеть... &lt;...&gt;. В городе Кунгуре Пермской губернии он (речь идет о дорожном спутнике поэта, не названном по имени. – Н.Р.) бросил меня. Он посягнул там на мою свободу и подговорил людей &lt;...&gt;, которые подвергли меня поруганию и неволе...»[111 - Е.Л. Милькеев – Н.Я. Зимовскому. С. 202.].

Милькеев попал в психиатрическую больницу, а его «сопутник» объявил в Тобольске о сумасшествии молодого поэта. «Таким-то манером заключился мой вояж в столицу, – пишет Милькеев. – При отъезде моем в Петербург многие, без сомнения, смотрели на меня с завистью. Что же я получил, чем воспользовался? Со мной поступили так, что я находился в опасности лишиться даже чести; обругали меня наиподлейшим образом, оклеветали, выставили на позор как сумасшедшего»[112 - Там же. С. 203.]. Решение навсегда покинуть Сибирь, «где загрубление и темнота умственная почти в равновесии с суровостью климата и мглою полуночи»[113 - Там же. С. 203.], было осуществлено весной 1839 года.

С этого времени Е.Л. Милькеев живет в Москве и за короткий срок познает восторг похвал и жесткую критику. «Первое время, – отмечал М.К. Азадовский, – с «самородком», видимо, очень носились. Хомяков и Ник. Фил. Павлов одинаково ласкают его и заботятся &lt;...&gt; об его образовании и воспитании»[114 - Азадовский М.К. Неизвестный поэт-сибиряк. С. 20.]. Его ценят В.А. Жуковский и П.А. Плетнев, К. Павлова и А. Хомяков посвящают сибирскому поэту стихи.

Произведения Е. Милькеева публикует «Современник», первоначально под псевдонимом «Эм-въ», а в 1843 году уже под собственным именем автора. В редакционной заметке журнала говорится: «Мы желаем, чтобы публика достойно оценила этот талант, которого открытием она обязана первому из нынешних поэтов русских – В.А. Жуковскому»[115 - Современник. 1843, № 1. С. 142 – 143.].

Но хроника московских лет жизни Е.П. Милькеева наполнена драматическими событиями. Их причина обнаженно прозаична – бедность. Он занят поиском службы и – в ожидании будущих благ – просьбами о деньгах, обращается к покровителям с унизительными письмами: «Финансовый долг, накопленный мною &lt;...&gt;, велик, судя по моим способам к его уплате»[116 - Е.Л. Милькеев – П.А. Плетневу (6 марта 1841) // Русская литература. 1983. № 1. С. 207.]; «Еще отваживаюсь прибегнуть к вашему превосходительству с просьбой, хотя и не весьма скромною. Если можно, сделайте мне милость, теперь необходимую, пришлите в ссуду денег двести рублей и тем спасите от величайшей крайности»[117 - ЕЛ. Милькеев – П.А. Плетневу (7 сентября 1840). С. 207.]. Наконец к 1843 году находится служба при канцелярии московского гражданского губернатора И.Г. Сенявина и тогда же выходит книга «Стихотворения Е. Милькеева». Правда, первый отзыв о ней появился еще в 1842 году, не случайно М.К. Азадовский утверждал, что именно тогда и был опубликован сборник.

Датой смерти Е.Л. Милькеева в разное время считали 1840, 1844, 1845, 1846-47 и 1855-й. Но все же чаще всего ее относят к 1845 году. О причинах гибели поэта вполне прозрачно написала Каролина Павлова:

Стоял той порой он в своем чердаке, –
Души разбивалася сила;
Стоял он, безумный, с веревкой в руке...
В тот вечер спросить о больном бедняке
Нам некогда было[118 - Павлова К. Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 185.].

Судьба поэзии Евгения Милькеева столь же драматична, как и его жизнь. Здесь переплелись упреки во вторичности и банальности с признанием глубины и оригинальности слога. Его поэзию сравнивали со стихами А.И. Тютчева и низводили до подражания Бенедиктову.

У Милькеева очень мало любовной лирики, его привлекает жизнь природы, значение тех таинственных событий, что происходят в ней:

Бесчисленность вдали затепленных светил,
Святая глубина небес, их бесконечность
Представили душе таинственную вечность...

Поэт обращается к священной истории, к легендам, создает стихи-притчи, поэтические переложения псалмов.

Сибиряк, он очень мало писал о Сибири, хотя все же сибирская тема его творчества не исчерпывается, как полагал М.К. Азадовский, только поэмой «Абалак». Образ «холодной родины» мы видим в «Воспоминании» и в стихотворении «Прощание с родиной»:

Сжат холодом зимним в доспехах кристальных,
Гуляка степей беспредельных, Иртыш,
Еще ты не скинул пелен своих спальных,
Еще в неподвижном покое молчишь!
Желал бы я видеть твое ликованье,
Побег твой весенний, свободу от сна,
Желал бы я видеть, как в шумном восстаньи
Помчится со льдами живая вода...

После смерти Е.Л. Милькеева его стихотворения изредка включались в поэтические сборники, например, «Эротические стихотворения русских поэтов» (СПб., 1860), «Матушка Москва» (М., 1882), но эти редкие публикации не избавили его от «безвестности».

Как бы ни оценивали стихи Е. Милькеева читатели и критика, перед нами все же подлинный лирик, так как в его творчестве присутствует качество, еще А.Н. Веселовским признававшееся обязательным для поэта: «Самосознание певца – самосознание личности»[119 - Веселовский А.Н. Историческая поэтика. М., 1989. С. 219.]. Е. Милькеев – художник «с биографией», человек, формировавший свою жизнь и свой образ по законам искусства. По просьбе В.А. Жуковского он пишет «историю» – рассказ о своей жизни, ставшей «историей... сердца». Конфликт неразвитого ума и вдохновенной души – вот сквозной мотив, который развертывается в тексте. Почти в самом начале Милькеев рисует картину губернской канцелярии, где ему надлежало «доучиваться почерку и грамоте, перебеляя черновые сочинения канцелярских писателей»[120 - Современник. 1838. №4. С. 12.]. «Необузданный стих» – та единственная форма, в которой поэт мог выразить чувство: «...Я любил смиряться перед Богом и дивиться Ему, любил смотреть на звезды и на открытое небо и хотел одевать чувствования звуком, хотел говорить о небе и Творце». Его история – это путь возвышения, путь обретения языка и ухода от «негармонического класса», к которому он себя причислял. «Язык и правила» – то, что дали поэту книги. Он просит, чтобы ему помогли учиться, и уже сравнивает себя с Ломоносовым («Сон Ломоносова»), Стихи Е. Милькеева – свидетельства его движения к языку гармонии. Но при этом он как будто живет в двух различных сферах: одновременно со стихами он пишет письма на том языке канцелярщины, который так ненавидел: «Если идти за учением с тем, чтобы достигнуть его вполне, для этого надобно время и обеспечение со стороны материальной жизни. А как я не имею ни малейших средств поддерживать себя в вещественном отношении, то, кажется, не останется мне ничего делать, как, вздохнув, пожертвовать избранной целью...»[121 - Е.Л. Милькеев – П.А. Плетневу (7 сентября 1840). С. 207).].

Резко обозначается парадоксальность личности Е. Милькеева – став поэтом, он все еще был мелким служащим. В фигуре канцеляриста, надоедающего просьбами о деньгах и жалобами на свое ничтожество и слабость, нет ничего привлекательного. Перед нами тип «маленького человека», вдруг переставшего быть персонажем литературного произведения. Это уже не герой Гоголя или Достоевского, а живое лицо со всеми моментами «незавершенности», непредсказуемости, человек, который не видит себя со стороны. Того и гляди – сделает что-либо «недолжное», отчего станет стыдно тем, кто его «ласкал». Усилиями разных людей Милькеев превращался то в персонажа из истории путешествия В.А. Жуковского, осветившего светом поэзии глухой сибирский край, то в «пришельца» из «глухой степи», с «края света», то в бедного молодого поэта – героя повести К. Павловой «Двойная жизнь».

Таким – придуманным – его любили, но лишь до той поры, пока он говорил стихами, однако

«узнать – он насущный имеет ли хлеб,
нам некогда было»[122 - Павлова К. Памяти Е.М&lt;илькеева&gt; // Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 185.].



    Н. Рогачева




ПУТЕШЕСТВИЕ В.А. ЖУКОВСКОГО ПО РОССИИ


О событии, на которое мы решились, наконец, обратить внимание читателей своих, конечно, никто не вправе говорить, кроме самого путешественника. Его живописному перу надобно предоставить изображение впечатлений во время путешествия, столько же поучительного, как и обширного. Но обстоятельства, кажется, оставят надолго нашего поэта в долгу перед отечеством и всеми чтителями его таланта. Эти прекрасные страницы истории, в своё время не вышедшие в свет, будем считать отложенным капиталом литературы. Между тем для порядка позволим себе только отметить происшествие, которое уже слишком любопытно и тем, что оно было.

В.А. Жуковский в прошлом, 1837 году, имел счастье находиться в свите Государя Цесаревича Наследника Престола во время путешествия Его Императорского Высочества по России. Воображая человека с этим талантом, с этими знаниями и с этим направлением ума (что из творений его так знакомо всё каждому), можно представить живо, как действовало на него путешествие. Ежели зрелище, столь разнообразное, как Россия, и столь близкое к сердцу, как отечество, для каждого из нас в самых обыкновенных обстоятельствах становится источником лучших и неизгладимых воспоминаний, назидательных уроков и часто благотворных помыслов; то в какой степени при торжественном шествии Августейшего Первенца, обожаемого нами Монарха, оно поражал                       о чувства, восхищало душу и двигало сердце поэта! С истинным талантом, какого бы он роду ни был, природа соединяет много преимуществ, до которых нам, простым людям, ничем не дослужиться. Важнейшее из них состоит в том, что у человека с талантом ни одно из живых впечатлений не остаётся бесплодным. Его можно сравнить с доброй почвой земли, в которой каждая капля воды, её освежающая, в будущем готовит какое-нибудь произрастание. Не сожалейте, что в эпоху прекрасных событий поэт молчит; что посреди всеобщего восторга он как бы не пользуется дарами судьбы. Он не властен воспротивиться действию благодатных явлений. Независимо от его воли, всё примется – и плод созреет. Если бы мы потребовали от него отчёта, назначив ему и время, и самые виды деятельности, то с высоты, на которую природа поставила художников, мы низвели бы его в разряд ремесленников. Пока он живёт, в его душе всё действует. Не замечая сам, он возвращает обществу те сокровища, которыми оно его обогащает. Вслушивайтесь в его суждения, разбирайте его слова, рассматривайте каждую часть новой его картины или очерка, замечайте сам образ его мыслей и поступков: если дано вам тонкое чувство критики, вы поймёте, в какой черте и сколько выражается у него из этих давно исчезнувших для нас впечатлений.

Итак, если бы мы и не дождались от нашего поэта отдельных записок или сочинения другого рода, где он представил бы изображение величественного и умилительного зрелища, мы убеждены, что принадлежащее нам погибнуть не должно и не может.

Как поэт, В.А. Жуковский первый у нас призвал природу с нежнейшими её красками и оттенками для полной красоты поэзии сердца и воображения. Он каждое чувство и каждое действие, изображаемое им, обставляет живыми картинами природы, списанными со всей художнической точностью. Сколько новых богатств в этом отношении открыли ему области, прилежащие к обеим сторонам Урала, на всём протяжении хребта его! Не говорим уже о Крыме и южном его береге, который поэт изучил во всех отношениях. В самой середине России, по направлениям бесконечных её рек, которых прибрежные страны путешественник имел случай столько раз видеть и при истоках и при устьях благотворных вод их, какими сокровищами запаслось его воображение! В помощь ему он работал даже карандашом своим. Нам удалось взглянуть на драгоценное собрание очерков различных мест и предметов, привезённое В.А. Жуковским из путешествия. Это занятие он столько же почти любит, как и поэзию. Знатоки всегда удивлялись верности его взгляда, умению выбирать точки, с которых он представляет предметы, и мастерству схватывать вещи характеристически в самых лёгких очерках. Все, получившие в особом прекрасном издании его виды Павловска, конечно, согласятся с нами, до какой степени он живописец не только с пером в руке, но и с карандашом. Подобным образом он представил в очерках места, где провёл своё детство и где писаны были некоторые из первых его стихотворений.

По этой способности сливаться душой со всем прекрасным в природе и воплощать всё прекрасное в живых образах можно до некоторой степени вывести заключение о собранных им сокровищах другого рода, о том, как он должен был принимать в сердце моральные картины, одушевление всех сословий вообще и каждого лица отдельно. Конечно, этого нельзя, мгновенно схвативши, и передать мгновенно как физический какой-нибудь предмет, по великое счастье быть исполненным подобных ощущений! Для нас он ещё не отделил этого от себя, но там, где происходило действие, он без сомнения был в числе самых оживлённых органов, посредством которых всякое высокое чувствование и возрастает, и всех электризует. Для человека, сколько-нибудь образованного, и одно имя его есть призвание ко всему доблестному и прекрасному. К литературным заслугам (давшим ему в Европе столь почётное место) судьба вызвала его присоединить другие, новые заслуги, по которым имя его к потомству пойдёт в ряду имён, драгоценнейших для России. Таким образом, в Белеве (родине поэта) его приезд произвёл всеобщий восторг. Жители единодушно почтили его изъявлением самых искренних приветствий. И где он мог не встретить этого чистосердечного радушия?

Образующееся юношество и образователи, окружая его в наших цветущих общественных рассадниках света и добра, с каким восхищением должны были тесниться около поэта, там, где их уроки ежедневно оживляются его произведениями! Мысль, замечание, слово, даже взгляд великого писателя становятся незабвенными для возникающего таланта. Вспомним рассказ Пушкина о прибытии Державина в лицей. Молодое сердце в присутствии одушевителя своего верует несомненно в событие благородных своих желаний. Ободрённый приветом того, в ком видит истинного судью давних, может быть, и одиноких трудов, юноша начинает светлую эпоху литературной жизни.

Чтобы оправдать последнее предположение наше, мы расскажем здесь занимательное происшествие, действительно случившееся с В.А. Жуковским в эту поездку. В одном из самых отдалённых от столицы городов явился к нему молодой человек и просил взглянуть на его стихотворения, которых было переписано довольно много. Он пришёл один, никем не представленный. За исключением очень понятной застенчивости и даже робости, в нём не заметно было этого всегда неприятного подобострастия и ни одного их тех смешных приёмов, которые нередки в провинциях. Между тем из разговора с ним открывалось, что он самый бедный человек, не имел возможности образовать себя, а ещё менее заменить недостаток учения порядочным обществом. Но в его словах и во всей его наружности нельзя было не чувствовать того достоинства, в которое природа облекает человека с мыслью и характером. Он говорил откровенно о любви своей к поэзии, не вверив до сих пор ни одному существу своей тайны. Его стихи в самом деле выражали то, что даёт человеку жизнь, в полном смысле созерцательная – глубокое религиозное чувство и стремление к высокой философии.

Легко понять, с каким участием наш поэт начал смотреть на молодого человека. Обласкав и ободрив его, он употребил особенное старание, чтобы начальник его по службе при первой поездке своей в Санкт-Петербург не отказался и его взять с собой. В начале нынешнего года он уже был здесь. Между тем, пока придумываемы были и вновь передумываемы разные предположения, как бы устроить лучше судьбу его, В.А. Жуковский желал, чтобы он изложил для него на бумаге историю внутренней жизни своей и определительнее бы высказал, на что хочет решиться для поправления будущей судьбы своей. Мы с удовольствием передаём читателям этот любопытный ответ, ничего не переменяя в первом опыте прозы поэта: пусть чистосердечный его язык и оригинальный взгляд на предметы сохранят всю свою свежесть.

«Вашему Превосходительству угодно, чтобы я рассказал свою историю. Постараюсь объяснить себя, как буду в состоянии.

Если не заблуждаюсь, природа наделила меня привязанностью к звукам, но между тем назначила родиться и жить в такой сфере, где ничто не могло способствовать своевременному пробуждению и образованию этого инстинкта, где более всего раздаётся безмолвие для души, где менее всего слышится музыка слова. Не гармонический тот класс, из которого я происхожу. Отец мой не имел никакого состояния и умер, оставив меня трёхлетним ребёнком на руках матери в совершенной бедности. Мать моя приняла довольно горя, пока мне нужно было подняться из столь слабого младенчества. О воспитании говорить нечего. Одиннадцати лет из уездной школы отдали меня на службу в одно губернское место, где надлежало мне доучиваться почерку и грамоте, перебеляя черновые сочинения канцелярских писателей. Немного можно было почерпнуть из той словесности, какую видел я перед собой. Наша приказная фразеология в отдалённых и низших местах нельзя сказать чтобы отличалась вкусом. Но так как я очень мало ещё мыслил, то и эта незавидная проза казалась мне высоким красноречием. Умственное любопытство тех, с которыми я находился в обществе, ограничивалось также не весьма изящным чтением: старые сказки, давно забытые повести ходили между ними в обращении, да и тем делиться не имели они готовности, стараясь наслаждаться скрытно. Поэтому очень мало приводилось мне читать, не говоря уже о чём-нибудь порядочном. Первая хорошая книга, которая попалась мне в руки, была басни Крылова: я им чрезвычайно обрадовался, так что вытвердил их наизусть и помню большую часть теперь. По ним я стал учиться рифмам и излагать стихами разные сказки. Решительное желание сделаться стихотворцем овладело мной при чтении Плутарха, когда мне было от роду лет шестнадцать: я воспламенился и с величайшим усердием ломал голову над рифмами; не разумел стоп и размера, утешался только созвучиями; необузданный стих мой содержал иногда слогов двадцать, ударение прыгало и садилось произвольно. Хотя я приметил нестройность в этой отчаянной музыке, однако долго не отгадывал, отчего у меня выходила такая нескладица, и это доставляло мне порядочную пытку. Целые ночи были проведены в усилиях открыть тайну. Наконец, сосчитал я гласные буквы в печатном стихе, прислушался к ударению, и завеса приподнялась. Я начал составлять стихи более или менее правильные и приводить их в разные размеры по образцу многих стихотворений, которые удалось читать впоследствии.

Таким образом, прежде, нежели научился я сердцем постигать то, что называется поэзией, мне надлежало открыть собственной догадкой, разумеется, в некоторой степени механизм сочетания или сделать доступным для своего понятия тот избранный способ выражения, к которому душа симпатически влеклась. Медленно успевал я в этом, потому что заграждены от меня были всякие средства; я даже не знал, существуют ли на то учебные пособия. Прибегнуть к кому? Те, с которыми я мог сближаться, не могли откликнуться на мои вопросы, нельзя было ничего от них перенять или услышать, и так как черты этих приятелей не имели большого сходства с моими, то я застенчиво удалялся их общества. Из лучших никто не чувствовал охоты заняться мальчиком, безмолвным и скучным, а я по врождённой боязливости не смел спрашивать; малейшей нескромностью страшился обнаружить свою привязанность как преступление и старался закрыть от сведения всех эту заветную страсть.

Чтобы понять правописание, я углублялся в анатомию слов, прилежно всматривался в их происхождение. Когда меня взяли на службу в то место, где я нахожусь теперь, то случалось, хоть очень редко, достать хорошую книгу, тогда я уносил сокровище домой, с благоговением и восторгом погружался в чтение; останавливался на тех страницах, которые восхищали меня живописью и благозвучием; старался удерживать в памяти образ выражения, где благородство и чистота были осязательны моему рассудку, и после прилагал эти сведения к моей стихотворной практике. Однако я мог бы и чаще доставать книги, если бы одарён был некоторой ловкостью и умением снискивать расположение людей, более или менее обращающихся с ними; если бы не имел той неодолимой робости, которая составляет роковую черту в моём характере. Я пользовался именно тем, что доходило до рук моих случайно, и до сих пор не прочёл ни одного писателя нашего вполне. Грешно сказать: я даже не всю читал историю Карамзина. Иных знаю по отрывкам, а других только потому, что слухом земля полнится.

Язык и правила мои в слоге заняты из того, что успел я прочитать порядочного. Грамматических терминов не знаю, риторических формул подавно; и если бы спросили, почему расстановку слов я делаю гак, а не иначе, я отвечал бы только, что подобные обороты заметил в употреблении.

Теперь как развивался ход моей мысли, какие внушения располагали духом и чем наиболее поражалось внимание. Предел моих знаний препятствовал расширять мысль. Религиозное чувство и природа служили основным, единственным побуждением: я любил смиряться пред Богом и дивиться ему, любил смотреть на звёзды и на открытое небо и хотел одевать чувствования звуком, хотел говорить о небе и Творце. К этому сердце относило цель жизни. И теперь желал бы я всего более погрузиться в истину, настроить разум, совокупить силы души, чтобы принести дань удивления чудесам Бога словом достойным.

Но желания велики, а крылья слабы. Часто умственное бессилие наводило на меня глубокую тоску, часто мучился я недоверчивостью и сомнением и тем более скрывал мою тайну.

Вот пронёсся слух о путешествии Государя Наследника и что Ваше Превосходительство находитесь в свите. Наш город пробудился, всё приготовлялось. Я тоже не был в бездействии: я решился сделать себе наследие, преодолеть робость. Пересмотрел мои опыты, собрал всё, что находил из них лучшего, поправил, переписал и пошёл с тетрадью к Вашему Превосходительству, как только вы приехали. Мог ли я сделать лучше? Я нёс подарок мой со смятением, но поддерживался, утешался мыслью, что услышу правду и верный приговор себе.

И Ваше Превосходительство признали во мне способность. Это для меня крайне утешительно и лестно. Вы с добродушием тогда спросили: чего бы я мог желать себе? Конечно, если действительно существует во мне что-нибудь похожее на природные дарования, я желал бы обработать их, воспитать способности учением, распространить силы познаниями. Но где средства?

И вот я в Петербурге. Не за тем ли я сюда явился, чтобы решить задачу жизни, начать новый период? Но как осуществить надежды, сделать поворот? Средства учения здесь существуют, надобно приняться за всё, потому что ничего не знаю; надобно сесть на одну лавку с детьми, а мне двадцать три года – невозможно! Золотое время упущено, трудно его настигнуть. Между тем я с горестью примечаю, что степень здоровья моего не позволит приступить к жертвеннику с таким полным и торжественным рвением, как требует невознаградимая потеря лучшего времени, и как бы мне действительно хотелось. Начатие с ранних лет письменной службы там, где иногда от сослуживцев отдавались похвалы моему трудолюбию, может быть, слишком недаром имело необходимое влияние на мою организацию, не совсем крепкую от природы. Я должен теперь затвориться в комнате, начать учение наедине и стремиться к цели, как позволят силы, но нельзя оставить службу, от которой получаю способ жить. А можно ли соединить службу с учением?

В таких обстоятельствах к исполнению моего желания и вашей воли существует разве один способ, одно средство: надобно искать такого рода службу, при которой бы с отправлением обязанности, соразмерной моим способностям, я мог иметь время для учения. Ваше Превосходительство с редким добродушием вызвались принять участие в этом. Вы заботитесь обо мне, занимаетесь моей судьбой – это сильно меня трогает и смущает, потому что прав мало имею. Конечно, приобресть такую должность было бы счастье, больше которого я пожелать не могу. Но у меня есть мать, я оставил её далеко. Тягостно мне не видеть той, которая меня родила и боролась почти с нищетой для моей жизни. Решусь ли опечалить её старость, предать беспокойству долговременной и безнадёжной разлуки с сыном? Я уезжал с тайным желанием остаться здесь, чтобы положить мои способности в горнило учения; теперь слышу внутри упрёк. И сколько разум велит склониться на милость, предложенную мне вами, столько противоречит сердце.

Но отстать от избранной мысли, воротиться па своё прозаическое место, к этой должности, к этим занятиям, от которых, нечего греха таить, часто тупеет голова!.. Опять возмущаюсь. Чем более вникаю в мои качества, в мои силы и способности, тем менее нахожу в себе призвания к настоящему поприщу. Конечно, все обязанности святы, когда мы носим их, и мы не должны терять к ним уважения ни в каком случае, только гораздо лучше, если они отвечают нашим наклонностям и движению воли. На теперешнем месте я чувствую себя удивительно ничтожным и пустым; предприимчивости и честолюбия не имею вовсе. И когда соображаю мою неспособность к действительной жизни, мой дух, робкий и тревожливый, часто говорю себе: кажется, природа назначила мне не ту дорогу, какую предполагала. Но опять не дело подозревать судьбу в ошибках.

Итак, я должен решиться прозябать в невежестве, должен идти против воли и желания, разыгрывать роль вечного противоборства и насилия себе, разбив до основания надежды! Это ужасно, как смерть. Может быть, судьба уже не пошлёт другого случая приблизиться к средствам просвещения, и я, не выступив из круга, враждебного моим расположениям, вероятно, останусь там надолго. Нет, лучше решусь пожертвовать чувством, которое меня мучит и призывает туда. Пусть укрепится мать против разлуки с сыном, необходимой для пользы его нравственных сил. Правда, что он хочет отважиться на подвиг трудный, и слишком поздно, но лучше теперь, нежели никогда.

Ваше Превосходительство лучше знаете, что для меня нужно. Если мои способности возбуждают внимание, если от них можно что-нибудь надеяться, прошу вашего участия: доставьте мне место, где бы, исполняя свою обязанность, я мог иметь книги и время. Благодарить вас иначе не буду в силах, как усердным стремлением достигнуть успехов и оправдать благодеяние.

Теперь сказано всё. Я открылся Вашему Превосходительству с чистосердечием ребёнка, объяснил все обстоятельства, не утаил тревоги, которая наполнила душу при соображении моей судьбы. Вопрос так меня затруднил, столько внушил мне странного и грустного, что я смеялся над собой и плакал. Плакал и говорил: «Господи, помоги мне, грешному! Может быть, я ложно усиливаюсь, может быть, увлёкся я мечтательным своим воображением, исцели меня от болезни ума!». И долго не мог собрать моих мыслей, не знал, на что решиться, искал слов и не умел, с чего начать историю, как приступить к объяснению. Это тем более меня смущало, что я ещё не принимался за прозу, кроме канцелярской, – вырабатывал единственно стих».

Борьба между решимостью, которой требовал холодный рассудок, и влечением сыновьего сердца, по-видимому, оканчивалась. Приискана была должность, позволявшая заниматься постоянно систематическим учением. Но так неверен себе человек, сильно чувствующий и преследуемый воображением, что в самую минуту исполнения искренних и давних своих желаний он упал духом, обнят был угрызениями совести и не нашёл в себе силы победить нравственного влечения туда, где ему виделась покинутая, одиноко дряхлеющая мать его: он пожертвовал всем своим будущим, чтобы доставить ей хотя бы бедную отраду в её последние годы. Кто бы не оценил этого высокого самоотвержения? Он отправился на свою родину, сопровождаемый участием и благословениями своего покровителя, который нашёл ещё средство примирить его сердце с бунтующим рассудком: он составил прекрасное, самое полное собрание русских книг, которые считал необходимыми для его образования собственным чтением, послал свой подарок вслед за ним и, таким образом, в жилище его, казалось, водворил друзей безмолвных, но утешительных...

Благоприятный случай открыл нам только одно, что могли мы внести в свой рассказ о путешествии. Но сколько бы подобного услышали мы, если бы посреди нас заговорили все-все, кого судьба в разных обстоятельствах на этом пространстве в течение всех месяцев поездки приводила к человеку с такой душой?



    Без подписи.
    (Современник. 1838. №4. С. 5-22)



* * *


И как светло, и как прекрасно,
Когда на своде голубом
Горит, пылает солнце красно
В полудни ярком, золотом!
Лучи его текут, как волны.
Пространный мир животворя;
Все твари новой жизнью полны
От сил бессмертного царя.
Но вот великое светило,
Склонив венчанное чело,
На ярких лаврах опочило,
В зари багряные легло...
Угас гигант, и мрак угрюмой,
Распростираясь над землёй,
Обвил её, как тяжкой думой,
Широкотенной пеленой.
И будто заключён в оковы,
Мир неподвижен, глухо спит...
Кто совлечёт с него покровы
И прелесть дня восстановит?



ДЕНЬ И НОЧЬ


Летит, разгораясь, над миром
День светлый, гостинец небес.
Любуются тверди сапфиром
И холмы, и воды, и лес.
И полны глубокой отрады,
Согреты восторгом святым,
Пылают сердца, как лампады,
К пределам парят неземным...
И видит Создатель их трепет,
Их жар с неприступных высот,
И слышит детей своих лепет,
Веселья хвалебного плод.
Но тени ночные сменяют
День светлый по воле Творца,
И скованы сном, потухают
Лампады, живые сердца...
Тогда пред Создателем мира,
Начав заповедный обряд,
Торжественно в лоне эфира
Другие лампады горят:
Льют свет свой роскошно и ярко,
И также трепещут вдали,
И молятся Господу жарко,
Как дети туманной земли...
И громко пучины творенья
Ему произносят хвалу,
И катится гул песнопенья
Сквозь ночи дрожащую мглу...
И Он, обнимающий вечность
Недремлющим оком Своим,
Он смотрит на их бесконечность,
Внимает приветливо им.



* * *


День рассеянный, день нестройный
Мною властвует как рабом;
В суете его беспокойной
Я ношусь и кружусь пером...
Нет ни силы в душе, ни воли,
Нет мечты в уме золотой,
Нет на сердце колючей боли,
Нет и радости в нём живой.
Но лишь смолкнет день этот буйный,
И волнами на мир падёт
Сумрак вечера тихоструйный
И покоем всё обовьёт –
Начинаю я возрожденье:
Грудь колышется и дрожит,
Сердце с силою про мученье,
Про печали мне говорит...
В нём воскреснет мир тайн избранных,
И тоскует оно об них,
О привязанностях попранных,
Умилительных и святых;
И рождает в нём скорбь и сладость
Память юности и тех дней,
Как ему улыбалась радость
И надежда в венце лучей!



СОН ЛОМОНОСОВА


Корабль на парусах летел;
Торжественно шумели волны.
Поэт, задумчивости полный,
В даль моря грозного смотрел.
Валы, вздымаясь из пучины,
Стремясь один другому вслед,
Несли корабль как исполины.
Казалось, дикостью картины
Был занят, увлечён Поэт...

Уже к закату день клонился;
Вот в бездны светоносный шар
Великолепно погрузился.
Как фимиам, вечерний пар
Над присмиревшими волнами
Поднялся дымными холмами,
Оделось море тишиной.
Склонясь усталой головой,
Поникнув томными очами,
Поэт себя и мир забыл...
Сон благотворными крылами
Его зеницы осенил.

И в тонком сне Поэт печальный
Мятётся робкою душой:
Он видит быт патриархальный,
Всю простоту страны родной;
Под яркой крышею соломы
Светлеют низменные домы
Ему знакомых рыбаков;
Обременённые сетями,
Их челноки стоят рядами
У безопасных берегов.
Здесь тяжкий невод выгружают;
Там на разложенном огне
Кипит котёл, а вот играют
И дети, празднуя весне.
Всё мило, радует Поэта;
Не помнит он волненья света,
Разлуки с родиной святой;
Как не бывал нигде он дома,
В семье приветливой, родной;
Со всем душа его знакома.
Он видит сверстников-друзей
Минутной юности своей,
И в обаянии дремоты
С отцом домашние заботы
Он делит: едет с ним
На ловлю, по волнам морским
Шум дружных вёсел раздаётся;
Ладья пучиною несётся;
Из виду тёмный берег скрыт.
Вдруг набежали сверху тучи,
Сорвался с цепи ветр могучий,
И море грозное бурлит.

Куда пловцы свой взор ни кинут,
Везде ужасно и темно...
И вдруг челнок их опрокинут,
Отец и сын идут на дно –
Добыча бездны разъярённой.
Но сын трепещущий мгновенно
Спасён из мрачной глубины:
Он очутился на стремнине
В необитаемой пустыне
Среди могильной тишины,
И нарушают лишь молчанье
Стон хищных птиц да вой волков
И ощутительно дыханье
Во мгле скрывающихся льдов.
В нём сердце дрогнет, замирает,
Пугливый взор его блуждает:
Пустыне дикой нет конца.

Но вдруг, о ужас! сын смятённый
На камне видит труп отца,
Без жизни, череп раздроблённый...
И чары сна изнемогли.
Страдалец с стоном пробудился,
Ручьи из глаз его текли,
И перед ним во мгле носился,
Мелькая, призрак гробовой...
Чья тень, прощаяся с землёй,
На вечный отдых отлетала,
И долго с милого лица
Вперенных взоров не спускала:
То тень погибшего отца,
Который в скорбную кончину
Ещё стремился взглядом к сыну.



БЕСПОКОЙСТВО


Зачем на лоне тишины
В беспечности благополучной
Мы непонятно смущены
Тоской заботливости скучной?
Когда бездействие и лень
Глубоко душу усыпляют,
В дремоте топят каждый день
И мирно жизнь уничтожают –
Какой-то мстительный укор
На сердце падает невольно,
Твердит печальный приговор –
И сердцу тягостно и больно...
И вот дремоты лишено,
И приглашаемое бденьем,
Робеет горестно оно
Пред независимым стремленьем,
Перед порывом неземным,
Пред целью творческой высокой –
И страждет грустию глубокой,
Изнеможеньем роковым:
Оно и ропщет, и жалеет,
И негодует на себя,
И вдохновения не смеет
Призвать, ничтожность полюбя.
Ему бы нужен праздник духа –
Гульба в пределах неземных,
Пир ненасыщенного слуха,
Пространство звуков золотых;
Но к высотам не могут крылья
Отяжелевшие парить –
И жребий жалкого бессилья
Неметь в оковах и грустить!..
Так лучше, сердце, не смущайся
Пред эхом творческих трудов,
Спи тяжелей, не откликайся
На их изменнический зов!



КОЛОКОЛ В КРЕМЛЕ


В короткий, мгновенный период свиданья
С Москвой белокаменной, дух веселя,
Блуждал я и видел громадные зданья,
Всю прелесть и древнюю пышность Кремля:
И пояс могучих твердынь величавый,
И ряд сокрушительных, метких бойниц,
И храмов сияющих жаркие главы,
И святость обильных мощами гробниц.

Пленительно сердцу, свежо и прекрасно
При взгляде на эти знамёна веков!
О, как повествуют они громогласно
Про славу и доблесть ретивых отцов!
Как эти кресты своей жаркой игрою
Великих событий являют символ!
И как от них дышит святой стариною,
И сыплется резко о прошлом глагол!

Но чаще всего я с туманною думой,
С безвестною грустью невольно смотрел
На образ возвышенный доли угрюмой,
Столь часто достоинству данной в удел.
Там видеть любил я, дивясь, великана,
Который безмолвно, во сне вековом,
Простёрт у священной подошвы Ивана
На доже гранитном, с суровым челом.

Он, некогда в тяжком падении ранен,
В темнице сырой погружался сто лет,
И царственной массою чуден и странен,
Вот вызван из мрака дивить белый свет...
С глубоким клеймом рокового паденья,
В позорище миру слепому открыт;
Увенчан блестящим символом спасенья,
Крестом лучезарным, он гордо стоит.

И люди приходят толпой к великану,
Посудят про тяжесть и лета его,
Посмотрят на дивную, тяжкую рану,
И в сторону с шумом идут от него.
Из взоры, желанья, мечты – близоруки,
Одно любопытство к нему их ведёт –
И им непонятны глубокие звуки,
Которых волну он таинственно льёт:

«И зачат, и создан я с целью великой,
С высоким призваньем... Хотел бы звучать,
Рассыпаться музыкой грозной и дикой
И рёвом неслыханным землю обнять;
А рок, мой убийца, холодным законом
Судил вековечно безмолвствовать мне –
И я не дрожу сокрушающим звоном,
Неметь обречённый в бездейственном сне.

Мне слышится часто хор младших собратий,
Гуденье нестройное, резвый трезвон,
И в горные недра воздушных объятий
Тщеславно несётся их лепет и стон.
И люди, собравшись, толкуя убого,
Дивятся им слепо... Но это звонки:
И слышны, и громки, затем, что их много!
Повисли высоко, затем, что легки!

Нетрудно привесть их в порыв и движенье,
Нетрудно разгул им ликующий дать,
От сна возбудить их весёлое пенье
И снова их голос немотой сковать.
Нет, если б кто долгий мой сон уничтожил,
Нет, если бы кто мой язык разомкнул,
Какой бы торжественной песнью я ожил,
Какой бы я пролил неслыханный гул!

Но хилы и немощны слабые люди,
Не вынесет звуков могучих их слух,
Бессильны и чахлы их тесные груди,
Тревожливо сердце и робок их дух.
Мой вопль необузданно-дикий оглушит
Их ухо, привычное мирно дремать;
Мой гром неумолкный покой их нарушит,
Положит на сердце их смуты печать!

И я не жалею, что в ухе презренном
Не стану великою песнью греметь;
Я буду в покое глухом, неизменном,
Я буду молчать и века цепенеть.
И так вы, о люди, меня не пугайтесь,
Дремлите беспечно на ложе своём,
И в праздности суетной мне удивляйтесь!».



ХУДОЖНИК



(Оль-Буль[123 - В Москве я слышал от людей, достойных вероятия, про собственное признание Оль-Буля, что в самых критических обстоятельствах его жизни, когда он доходил почти до отчаяния, явился к нему гений музыки и заповедал ему тайну трогать и увлекать людей силой смычка, что и подало идею написать это стихотворение. – _Авт._])

По тёплой страсти иль от скуки,
Иль увлекаясь новизной,
К питомцу музыки на звуки
Стеклися смертные толпой.
Он из отчизны отдалённой
Привёз магический смычок,
Чтобы на скрипке вдохновённой
Дать силам творческим исток.
И вот напевы дум крылатых,
И страсть, и нежная тоска,
И волны помыслов богатых
Уже бегут с его смычка...
Влекут возвышенные звуки
Слух жадный силой неземной:
В них голос творчества и муки;
В них спор с надменною судьбой.
В них то добычи алчность ищет
И жертве гибелью грозит,
То зависть тешится и свищет,
То вдруг младенец прокричит,
И разольётся плач невинный
Как на скалах горы пустынной;
То будто лес застонет вдруг,
И слышен в нём секиры стук;
То будто робкий сын вдовицы
Вблизи отеческой гробницы
Уныло воет и грустит;
То будто дождик зашумит,
И гром прокатится сердито;
То ропщет девица открыто,
И безотрадная тоска
Широко льётся, как река,
И душу рвёт волною горя;
То будто в ярой бездне моря
Борьба с погибелью и зов
На помощь из среды валов...

Рукоплесканья, поздравленья,
Гром похвалы, гул одобренья
Смычка полёт сопровождал
И вдохновение венчал.
Театр, признательный к искусству,
Послушный вызванному чувству,
Мятежно, радостно шумит
И сыну музыки кричит:
«Скажи, Художник, где похитил
Смычок чарующий ты свой?
Как овладел им и насытил
Наш слух музыкой золотой?
Ты обаял наш ум и взоры
Волшебной прелестью игры!
Как мог ты, пламенный и скорый,
Бросать нам редкие дары?
Как мог излить плод дум широких,
Мир целый звуков неземных,
Разнообразных и глубоких
В импровизациях живых?».
Художник
Не удивляйтесь этим звукам:
В них жизнь мятежная дрожит!
Я обречён был ранним мукам,
Нёс бедность, горести и стыд.
Там, за пучиной моря дальной,
Любовь к искусству затая,
В стране суровой и печальной
Среди толпы скрывался я.
С дней первых тяжкого ученья,
С дней первых избранного рвенья
Судьба назло со всех сторон
Мне поставляла ряд препон.
Но постоянством терпеливым,
Самозабвеньем горделивым
Я влёкся им наперекор
И побеждал забот напор,
И охладительные нужды
Сурово гнал перед собой...
Но мне приветы были чужды:
Никто на труд бессонный мой,
На сокровенные мечтанья
И к доле избранной любовь
Не обратил тогда вниманья,
Не взволновал мне славой кровь.
Моя страна ко мне хладела,
Мне отозваться не хотела,
От чистой дани отреклась,
Мои надежды смяла в грязь...
Но то, что вас влечёт, волнует,
Что сильно вас во мне дивит,
И поражает, и чарует –
Не мне оно принадлежит.
Я не достиг моим терпеньем,
Всем жаром долгого труда
Того, что чудным вдохновеньем
Вы именуете всегда.
В часы убийственной кручины
И горьких мук я получил
От неожиданной причины
Избыток творчества и сил.
Неистребимо то страданье
Навек в моём воспоминаньи,
Когда, презренный от судьбы,
Презренный также от толпы,
Я потерял всё упованье,
Всю веру в гордое призванье.
Сын роковых забот и нужд,
Без помощи, всем людям чужд,
Роптал я, плакал, как ребёнок
В досадной тесноте пелёнок.
Тогда, отчаяния полн,
Подумал я: хоть бездна волн
Меня б от жизни поглотила
И мук земных освободила.
Я был бы рад, чем дни влачить
В таком позоре и мученьи,
Чем бесполезно жизнь губить
В непросветимом заблужденьи.
Потом мне в голову зашла
Невольно мысль о силе зла,
Той силе – губящей, мятежной
Неотвратимой, неизбежной,
Чью роковую власть вовек
Не разгадает человек.
Я странно вспыхнул, оживился
И на уме изобразился
Души тяжёлый произвол...
Я думал: если в бездне зол
Нет и не будет мне спасенья
От вечных бурь и потопленья,
И если братья-люди все
Мне в чувстве сердца отказали
И рока алчного косе
В потраву бедственную дали –
Явись хоть ты, о демон зла,
Посланник силы душегубной,
Приосенить мои дела
Твоею лаской дружелюбной!
Хоть ты, таинственная власть,
Почти мой жертвенник приветом,
И возбуди огонь и страсть
В глухом, болящем сердце этом,
И против бедствий дай броню,
Да тщетных слёз я не роню!
И что же? Воззванная сила
Мгновенно мне себя явила.
Я не был в тяжком забытьи,
В какой-нибудь горячке знойной:
Глаза угрюмые мои
Глядели с ясностью спокойной.
Без грёз и низких страхов я
Вдруг вижу гостя у себя:
Слетел пришелец бестелесный
Под кров мой нищенский и тесный,
Взял тихо, с блеском на челе,
Смычок и скрипку на столе.
И, не дотрагиваясь полу,
Тут стал на воздухе играть...
Я думал, радостный, внимать
Вихрепоющему Эолу.
Так сын враждебных, тайных сил
Меня восхитил, упоил.
И в звуках трепетных и чистых
Дышал высокий, неземной
Напев гармонии святой.
В порывах ярко-голосистых
Лилися буйство и тоска,
И невозвратное паденье,
И безутешное мученье...
И долго мощная рука
Смычок пирующий водила,
И в полных жизнию струнах
Восторг и плач производила,
Рождала гнев, любовь и страх.
Недосягаемые звуки!
Живой и пламенный ручей
Высокой скорби и страстей!
В тех стонах, стонах бед и муки,
Жалел, оплакивал он рай...
Но вот умолкнул дух враждебный,
И мне подав смычок волшебный,
Печально молвил: «На, играй!».
Потом исчез. Я, поражённый,
Неодолимо увлечённый,
Алкал ещё ему внимать
И слух несытый услаждать.
Но после чудного виденья
Не повторилось посещенья.
Судьба на диво мне с тех пор
Переменила приговор:
Я стал надеяться успеха,
Не трепетать стыда и смеха.
С тех пор, едва касаюсь струн,
Летит с них сила и Перун,
И звуков целая пучина,
Клокоча, рвётся на простор –
Для самого меня причина
Неразрешимая. С тех пор.
Надменный, гордый и лукавый,
Мне улыбнулся призрак славы,
И запоздалою молвой
Я удостоен был толпой.
С тех пор, ласкаемый приветом,
Вниманье мира заслужив,
Делюсь я звуками со светом,
Ему несу смычка порыв,
Как дорогое достоянье,
Как мой высокий капитал...
Но в торжестве рукоплесканья,
Среди восторгов и похвал
Ко мне мысль грустная теснится,
Что я всем счастием моим
Обязан демону, что с ним
Я подружился, что кружится
Подле меня он день и ночь,
Со мной живёт, не улетает,
От своего знакомца прочь,
И самовластно управляет
Его бесплотная рука
Движеньем, звуками смычка.
Тогда моей стыжусь я славы,
И точит сердце червь отравы;
Читает внутренний мой взор
Неотразимый тот укор,
Что с сыном вечного паденья
Вошёл я в грешные сношенья,
И содрогаюсь, плачу я,
Как злополучное дитя...

Итак, что вас влечёт, волнует,
Что сильно вас во мне дивит
И поражает, и чарует –
Не мне оно принадлежит.
Я не достиг моим терпеньем,
Всем жаром долгого труда
Того, что чудным вдохновеньем
Вы именуете всегда!



СВИДАНИЕ



Из Гёте

Возможно ль? вновь немые руки
Тебя, светил светило, жмут!
О, что за бездна – ночь разлуки!
Какая цепь скорбей и смут!
Так это ты, струя живая
Моих возвышенных отрад!
Я трепещу пред встречей рая,
Мучений прошлых помня ад.

Когда мир тёмный в сне глубоком
На лоне Бога жизнь таил,
И в люботворчестве высоком
Бог первый час установил,
И рек да будет! зазвучало
Тогда болезненное – ах!
И мощной бытности начало
Заговорило в пустотах.

Явился свет! Полна испуга,
В пучины ринулася ночь,
И побежали друг от друга
Разделены стихии прочь.
Ещё не ведая призванья,
Как в грёзах диких и слепых,
Мертво, без звука, без желанья
Стремилась каждая из них.

Всё было пусто, непробудно...
………………………………
Тогда зарю Бог создал чудно,
И ужас весь пред нею лёг.
Она игрою красок нежной
Мир безотрадный обняла,
И в широте его безбрежной
Любовь и сила ожила.

И жаждет всё неодолимо
С частицей встретиться родной,
И чувство, взор ненасытимо
Стремятся к жизни золотой...
И вот под вихрем сочетанья
Слилося всё одно с другим!
……………………………..
……………………………..
Так, запылав, заря спешила
К твоим устам меня примчать.
И ночь к союзу приложила
Тысячезвёздную печать.
……………………………..
……………………………..
……………………………..
……………………………..



ИЗ ИОВА


Сквозь туман, грозой кипящий,
Бог перунами сверкал,
И глагол громозвучащий
Необъятно простирал:
Кто ты, муж земной юдоли,
Бога смеющий винить
И гордыню дум и воли
От Нею хотящий скрыть?

В ризу крепости и славы
Облачись, питомец лет;
Стань, как царь, с жезлом державы;
Я спрошу, ты дай ответ.
Где ты был, когда паялась
Толща сумрачной земли?
В грани кем она стеснялась,
Кто ей строил вереи?

И на чём её подпоры
Стали тяжкою пятой?
Кто морям склепал затворы,
Очертил их бег слепой?
Кто раскинул над зыбями
Неветшающий покров,
Опоясал их шатрами
Из туманов и паров?

При тебе ль родился ярко
Утра свет, любовь очей,
И заря вспылала жарко,
Предводительница дней?
Ты ль, творя природы зданье,
Чин существ установил,
В бездыханность влил дыханье,
В пепел слово заронил?

Иль спустился ты в пучины,
Их раз грянул и сомкнул?
Стал на звёздные стремнины,
Твердь и тартар пошатнул?
Где, скажи, обитель света,
Мглы и ночи колыбель?
Покорил ты бурю лета,
Унял зимнюю метель?

Кто стремительные грады
С туч бросает, как свинец?
Где снегов таятся клады?
Кто росам, дождю отец?
Чья рука весёлым злаком
Наготу пустынь живит,
Рядит в мох, покрытый мраком,
Неприветливый гранит?

Иль прочтёшь небес таблицы,
Их изменишь череду
И притянешь за косицы
Ты вечернюю звезду?
Кто как чашу опрокинул
Над землёю неба свод,
И на нём сложил и двинул
Облаков летучий ход?

Ты ли грозное желанье
Львов пустынных утолил?
На тебя ли упованье
Ставят тигр и крокодил?
Кто в глуши трущоб унылых
Пищу ворону даёт
И птенцов его бескрылых
Пеленает и блюдёт?

Ты ль бесстрашием и рвеньем
И красой венчал коня,
Налил грудь его кипеньем,
Бурей силы и огня?
Посмотри: он чужд печали,
Бьёт копытом по земле,
Не уклонится от стали
И ругается стреле.

И твоей ли волей твёрдой,
Полюбив надземный дол,
С торжеством, с отвагой гордой
В небе носится орёл?
Беззаботливо-широко
Распростёр он крылья там
И стремит навстречу око
Ослепительным лучам.

И зацепишь ли ты удой,
И запрешь ли в тенета
Вод земных царя и чудо,
Неприступного кита?
И ему рукой надменной
Ты предпишешь ли закон,
И попросит ли смиренно
У тебя пощады он?

Полон славы, полон силы,
Узы станет ли терпеть?
Как канат в нём свиты жилы,
Ребра – кованая медь.
Не услышит наводненья,
И потоп ему мечта;
Примет шумное стремленье
Целых рек в свои уста.

Он взыграет, и трепещут
Недра влажной глубины;
Как денница, очи блещут,
Бурным светом зажжены.
Из ноздрей горящих клубом
Раскалённый пар бежит;
Под его свинцовым зубом
Череп скал не устоит.

Водворяется свирепо
На гранитных персях мочь;
Перед ним всегда и слепо
Ходит пагуба как дочь.
Дух его – растущий пламень,
Разрывающийся гром;
Сердце твёрдое, как камень,
Будто наковальня в нём.

Спит на остриях подводных,
И сокровища, как прах,
Без числа под ним в холодных
Раскидались глубинах.
И встаёт от ложа с пиром,
С вечным жаром великан,
Как сосуд, налитый миром,
Кипятит он океан.



ПРИГЛАШЕНИЕ


На приезд В.А. Жуковского в Москву
Собирайтеся, поэты!
Стройте лиры и сердца,
Сыпьте розы и куплеты
На любимого Певца.
На Певца, что в шуме битвы
Год великий наш воспел,
Год страданий, год молитвы,
Год заветных Русских дел.

Наш Певец был в грозных драках,
Был бойцом в войне святой
И коптился на биваках
С лирой звонко-золотой.



СУХАРЕВА БАШНЯ


Была же смутная пора,
Как под ступенями престола,
Против державного Петра
Шипели зависть и крамола;
Как, обольщённые сестрой
Царя, стрельцы ярились шумно,
Орудье гордости слепой,
Честолюбивой и безумной.
Но между ними полк один –
Хвала и честь! – остался верен,
Как пред отцом послушный сын
Душой в правах его уверен.
Полковник Сухарев свой долг
Неколебимо и свободно Хранил.
Его был этот полк,
Презревший бунтом благородно.

И Пётр полковника любил,
Его заслуги награждая;
Когда же – яд родного края –
Бунтовщиков угомонил,
Призвал Великий воеводу
И молвил в благости своей:
«Хочу оставить я народу
Знак неподкупности твоей.
Где жил ты с верными стрельцами,
Построй там башню, да про вас
Она являет пред веками
Живописующий рассказ!».
Сказал – и мощное желанье
Ретивый муж осуществил,
И достопамятное зданье
Среди Москвы соорудил.
Колоссом крепости и славы
Воздвиглась башня перед ней,
Как отголосок величавый
Заслуг и мужества тех дней.

И эту башню – великану
Столицы – древнему Ивану
Молва невестой нарекла...
Да вместе славою блистают
И племенам они вещают
Про незабвенные дела.

Тех дней борьба, тех дней тревога
Давно уж спят на лоне Бога,
Но жив Иван наш золотой
С своей невестой вековой!
Она таинственно и строго
На мир глядит. Когда-то в ней
Жил тот могучий чародей,
Который, по науке странной,
Знал наизусть судьбу людей.
Читал он в книге звёзд туманной,
И часто в полночи глухой
Сидел один, как демон точно,
С неразрешимым сатаной
Творя беседу полномочно[124 - Говорится о Брюсе.].

И вот волшебница поит
Москву чудесными водами,
И влагу точит, и слезит,
И бьёт жемчужными струями...

За нашей матушкой-Москвой
На север есть одна дорога,
Нередко с чистой верой в Бога
По той дороге столбовой
На поклоненье пешеходцы
К Святому Сергию спешат...
Там есть громовые колодцы,
Из камня брызжут и кипят.
Их прежде не было. Тот камень,
Покрытый мохом весь, лежал
Бесплоден, мёртв. Но Божий пламень
Чудесно сон его прервал.

Из тучи огненной скатилась
Однажды яркая стрела,
И в камень дремлющий вонзилась
И в нём источник добыла:
Из груды раненой тут дивно
Струя ударила... С тех пор
Ток искромётный непрерывно
Из плена рвётся на простор.

Оттуда башня вековая
Влечёт к себе избыток вод
И их столице раздаёт,
В бассейны весело вливая.
Стремятся к башне воды те
Через канал подземный, тёмный,
И наделяют в полноте
Резервуар её огромный.
Бессонно плеск там говорит,
И струй вместилище дрожит.
Но в час вечерний на мгновенье
Утихнет звонкое паденье,
И воды говор прекратят,
Как будто отдыха хотят.
И на немые башни своды
Повиснет будто тяжесть дум...
Но миг прошёл – и хлынут воды,
И снова грохот, плеск и шум!
И снова льётся в наше тело
Бальзам холодный и живой,
Чтобы крепчало и светлело
Оно всегдашней чистотой.

И – диво тёмного народа –
Стоит незыблемо она,
Так неразгаданно мрачна...
И стрелы молнийного свода
Бессильны, тупы перед ней,
И не дерзнул коснуться ей
Пожар двенадцатого года!



ЗАТВОРНИЦЫ


Направя след в предел далёкий,
Путём туманным и степным
Я влекся грустный, одинокий,
Как безутешный пилигрим.
К неясной цели и призванью
Стремился, край оставя свой,
Доверясь тёмному желанью,
Мечты таинственной, глухой.
Я мерил дикую пустыню,
Душа томилася моя,
И вдруг отрадную святыню,
Залог надежды, вижу я...
Передо мною рисовался
Вид мрачных гор, и между скал
Храм пятиглавый возвышался,
Крестами светлыми сиял.
Я позабыл себя в отраде,
Грудь переполнившей мою:
Туда, к спасительной ограде,
Мой шаг удвоенный стремлю...
Там обрету мольбой смиренной
У Провиденья крепкий щит;
Там глубь души моей стесненной
Любовь и вера оживит,
И путь очам укажет ясно,
И мне мою приблизит цель,
И поведёт к ней безопасно
Через житейскую метель.

И вот божественной ограды
Я шагом трепетным достиг,
И там сквозь яркие лампады
Святых увидел кроткий лик.
Неизъясним их взор небесный,
Взор, умиляющий сердца,
Взор непонятно бестелесный,
Зовущий к таинствам Творца!
С мольбами сладость фимиама
К ним возносилась от кадил,
И под широким сводом храма
Священный хор напевы лил.
Чудесный гимн! Какое пенье!
Горели мысли, таял дух,
И в сердце быстрое движенье,
И ликовал несытый слух...
Но кто, восторженный блаженством,
Благоговея пред Творцом,
С таким высоким совершенством
Пел о надежде, о святом?
Кто мог пролить душе унылой
Волну отрады неземной?

Чьи звуки шли с такою силой,
С победоносной полнотой?
Я посмотрел кругом – и что же?
Увидел я отшельниц хор,
Одна другой милей, моложе,
И светел, радостен их взор...
Я торопливо на иконы
От них глаза отворотил,
Хотел молиться, но поклоны
Полурассеянно творил...
Уж я не мог владеть собою,
К святой молитве охладел,
И взор опять к живому рою
Прелестных девственниц летел.

Увы! Они к земному счастью
Нарочно, мнилось, рождены,
И жизни полнотой, и страстью,
И прелестью наделены.
Казалось, им лишь молодую
Дано мутить судьбами кровь,
И поселять в ней роковую,
Неизмеримую любовь.

И, грешник, думал я с досадой:
Каких алмазов дорогих,
Какой красы, какого клада
Наш грустный свет лишился в них!
О, если б некой власти сила
Исторгла их из этих стен
И в мир обширный воротила –
К ним мир повергнулся бы в плен!
И сколько вздохов и желаний,
Надежд томительно-живых,
И раскалённых излияний
У ног распалося бы их!
Теперь под сводом тёмных келий
Постыло блекнет их краса,
И обаятельных веселий
Не оживит её роса...
Но ты явился мне, Спаситель,
Когда я в бездне утопал,
Твой лик очам, как обвинитель,
Неотразимо заблистал.
Ты устремлял в меня, казалось,
Всепроницающий свой взор...
Я обомлел, и сердце сжалось,
Почуя Благости укор.

И тихо стал я тут молиться,
И умилительным огнём
Ещё затлеть, одушевиться,
Несчастный мог перед Творцом.
Твердил я тихим сердцем: Боже!
Щитом Ты юных дев покрой!
Их целомудренное ложе
Приосени Ты чистотой!
Да возвышает их терпенье,
Великих доблестей венец,
И бездремотное стремленье
Уразуметь Тебя, Творец!

И я, исполненный отрады,
Покинул храм, не одолев
Желанья снова бросить взгляды
На посвящённых Богу дев.
Но я взглянул на них с приветом,
Я сердцем их благословлял
И им покрыться славы светом
Недосягаемым желал.
Я говорил в душе им звучно:
Таитесь, чистые сердца,
От жизни мира злополучной
Здесь вечно, вечно для Творца!
Да прочь бегут от вас печали
И волны всех житейских смут!
Чтоб вы земных страстей не знали,
Свершая свой небесный труд!
И проклят будет, кто отлучит,
Хотя на миг вас от него,
И святотатственно научит
Вас петь не Бога своего!



СЛЁЗЫ


Девственно-чистые
Слёзы струистые,
Грустный приветствует вас!
Полный томлением,
Он с наслаждением
Льёт вас, потоки, из глаз.
Вашею силой,
С жизнью постылой
Вновь примиряется он,
Вы облегчаете,
Вы утоляете
Сердца страдальческий стон.
Так мне, забытому,
Горестью сытому
Плакать веселье одно;
В тайном мучении
Слёз упоение
Мрачному сердцу дано...
Падайте ж, слёзы, вы!
К юности розовой
Душу стремите вы вновь;
Радость являйте мне,
Чувствовать дайте мне
Первые сны и любовь!



ЛИЛЕЯ


Полны жизнью и красою
Милы вешние цветы,
Но из них передо мною
Краше всех, Лилея, ты!

Не сравню я с цветом Розы
Нежной бледности твоей:
Та венчает терний лозы,
Ты сидишь в тени аллей.

Как застенчивая скромность,
Ты сокрытая цветёшь,
Умилительную томность
Окружающему льёшь.

Роза – пышна, горделива,
Для тщеславия живёт,
Ты – задумчива, стыдлива,
Любишь тень близ тихих вод.

Розы ветреной любовник –
Терн колючий и шиповник;
Твой товарищ и дружок –
Постоянный василёк.



ВОСПОМИНАНИЕ


Смиряя тревогу в груди уязвлённой,
Задумчиво-грустный, когда-то один
Бродил я в пустыне, в глуши отдалённой,
Меж дебрей туманных, меж скал и стремнин.
В суровой красе предо мной подымались
Громады утёсов и шли до небес,
И дико, но голосом тайн откликались
Мне звучные скалы и дебри, и лес...
Беседовал с ними я дневной порою,
Беседовал с ними во мраке ночей,
И слышал, и чувствовал тихой душою
Глубокую речь говорливых ключей.
Но что мне вещали те скалы, стремнины?
Какие ронились мне в душу слова?..
Ах, это был звук без начальной Причины,
Святой, сокровенный глагол Божества!
И всё проникалось там мыслью одною,
Всё громко твердило о славе Творца,
И все заповедной цвело чистотою –
Нетленным уроком Владыки-Отца...
И в воздухе свято парили станицы
Пернатых – пустыни смиренных жильцов,
И с голосом лебедя речь голубицы
Сливалась в молитвенный гимн средь лесов.
И сладко вздохнул я: в груди облегчённой
Опять просиял упования свет,
И я уж не помнил в отраде священной
Ни прежней печали, ни прежних сует!



ПОЭТУ


Когда тебе дарован гений,
Питайся творческим огнём,
Лови минуты вдохновений,
Невозвратимые потом!
Не подави страстями мира
Сокровищ, вверенных судьбой,
Пусть обличит их свято лира...
Зри солнце – вот оракул твой!
Оно восходит и заходит,
От цели не отступит прочь;
Но за собою следом водит
Непроницаемую ночь...
Так, если гения светило
В твоей закатится груди,
Певец, померкнешь ты уныло –
И молний творчества не жди!
Не закипит душа немая
Опять божественным огнём,
Она забудет тайны рая,
Глухим подавленная сном.



РУССКОЕ СЛОВО


О, слово Русское, о мощная дружина
Души, исполненной небесного огня!
Ты молния мечты, огней в тебе пучина,
Как в столкновении железа и кремня.
Как крепость Русская, и ты неистощима,
Как славный Русский меч, ты лаврами хранима, –
И гордо спят в земле твоих огней жрецы,
России доблестной бессмертные певцы!

Как страшный океан, порой ты носишь бури,
И пенишься, и рвёшь, и смертию грозишь;
Но вдруг утихнешь ты, и нежный блеск лазури
В созвучии своём волшебно отразишь.
И вмиг польёшься ты отрадною струёю,
Как майский ветерок, волна твоя легка,
Как девы поцелуй вечернею зарёю,
Как бабочки полёт к цветочку от цветка.

И спорить кто бы стал, что юга стих сильнее,
Что Франков речь милей, свободнее, звучнее,
Державина пошлю я Памятник в ответ,
Крылова острый стих и Пушкина привет!
Я Русским словом горд – люблю его стихию!
Она в душе моей и сердца в глубине,
И только перед ней склонив покорно выю,
Любовницу души нашёл я в тишине!



ПСАЛОМ НА ГОЛИАФА


И юн, и мал пред всеми был я,
В дому отца и по полям
Овец смиренных предводил я,
Душою тих и кроток сам.
Мои неопытные руки
Орган составили, и я
Перстами ткал на струнах звуки,
Мирозиждителя хваля.

Но кто души восторг умильный
Домчит к небесной вышине?
Услышит Сам его Всесильный!
Послал Он вестника ко мне...
И принял я елей избранья,
И чудно взят был от овец,
Чтоб оправдать знаменованья
И на чело надеть венец.
Мне бурю идольских заклятий
Язычник страшный изрыгал...
Но он у ног моих застынул,
Я вырвал меч из рук его –
И с головой безумца скинул
Позор с народа моего!



ЗИМА


Везде зима пушисты ткани
Самодержавно навела,
Как будто шёлковые брани
Вокруг богатого стола.

Люблю зимы я воздух чистый,
Вид ослепительный снегов,
Морозов иней серебристый,
Поверхность лаковую льдов.

Опять леса полны музыкой
Меланхолической и дикой,
Опять вздыхают и гудят,
Как будто грусть делить хотят.



КУКУШКА


Благовещенье настало,
День великий и святой,
Солнце радостно сияло,
Веселился мир земной.

Православные спешили,
Умиляясь, к алтарям;
О житейском не тужили,
Обратившись к небесам.

Сладко их лилися хоры,
Бога славя и моля...
Им сочувствовали горы,
Воды, пропасти, поля.
И леса благоговели,
Оглашалася их сень:
Птицы радостные пели,
Величая Божий день.

Лишь одна Творца забыла,
Звуков славы не дала,
Дня святого не почтила
И гнездо себе свила.

Как! Свила гнездо в то время,
Безрассудная, когда
Целый мир откинул бремя
Дел житейских и труда?

Бог судил за то виновной
Без пристанища век быть,
В чаще странствовать дубровной
И птенцов не выводить.

С той поры она летает
Бесприютно по лесам,
Своего гнезда не знает
И чужда своим детям.

С той поры она тоскует,
Нет привета в мире ей:
Одинокая кукует
В темноте глухих ветвей.



УТЕШЕНИЕ


С закатом тихий мрак на землю опускался,
Величественный свод звездами убирался,
И точками, едва приметными, оне
Являлись чередой на ясной вышине.
Раб горестей земных, житейского волненья,
К ним поднял я глаза – и чувство утешенья,
Неведомое мне дотоле, ощутил:
Бесчисленность вдали затепленных светил,
Святая глубина небес, их бесконечность
Представили душе таинственную вечность...
Мятежный сын земли! себе я говорил:
Что значат все твои мгновенные страданья?
Пред зрелищем небес умолкнуть им должно...
Вперёд не изъяви безумного роптанья
И верь: твоей душе бессмертие дано...



ПРОБУЖДЕНИЕ


Замыкая полночных светил хоровод,
Вестник утра горит Люцифер средь высот.
Он роскошно над сонной моей головой
Сквозь окно сыплет свет бриллиантовый свой;
Он жемчужными искрами будит меня
Встретить безликое пиршество нового дня.
И, покорный призывному блеску его,
Я встаю торопливо от сна своего...
Но какие заботы, какие мечты,
Утра вестник святой озарил во мне ты?
Неизменный далёко есть друг у меня:
И при сумраке ль ночи, при свете ли дня
Про него я наполнен мечтаний и дум,
Без него не отраден и утра мне шум...
Знаю, там в одичалой, глухой стороне...



ИЗ ГЕЙНЕ


Завешен снегом, кедр высокий
На тёмном севере стоит,
И клонит сон его глубокий,
И в тяжком он покое спит.

И снится кедру пальма: снится,
Как безотрадно там, вдали,
На юге пламенном томится
Она, страдалица земли.



АБАЛАК[Нынешнее село в 25 верстах от Тобольска]



Часть первая

Страну Кучума, край богатый,
Нам Бог чудесно даровал.
Ещё спокойствием объятый,
Тот край судьбы Творца читал:
Там пред неверными очами,
Как вестник мощный, роковой,
Вдруг с колокольнями, крестами
Являлся город золотой;
И с высоты чудесным звоном
Дрожащий слух был поражён,
И степь вопила тяжким стоном,
И грозно меркнул небосклон;
Иртыш багровел, будто гневом
И роковым позором полн,
И мчался вдаль с унылым рёвом,
И тяжко бился грудью волн...

И вот предвестья совершились:
Как непонятный метеор,
Восстал Ермак... Поработились
Нам сонмы чуждых рощ и гор!
Отринул рок мольбы шамана,
Его сковали страх и стыд,
И он в леса, под кров шайтана,
С безмолвным ужасом бежит...

И нет Кучума, нет Искера:
К народам диким вместо их
Спешила истинная Вера,
И шум кровавой брани стих.
И вот, на лоне разрушенья,
На лоне пасмурных степей,
Уж православные селенья
Стоят – отрада для очей.
И свет блеснул в стране суровой,
И там звучит иной земли
Одолевающее слово,
Там мир и счастие взошли...

И вскоре созданы там были,
Как признак жизни и труда,
Как цель промышленных усилий,
Приюты обществ – города.
Сперва над мирною Турою
Тюмень возвысилась, потом
Тобольск над гордою волною,
Над величавым Иртышом....
И свыше благость Провиденья
Приосеняла и вела
Плод человеческого рвенья,
Новорождённые дела.

Уже Тобольск стоит полвека:
В нём быстро всходят и растут
И предприимчивость, и труд,
И все успехи человека.
Уже служители Христа,
Дыша для веры и святыни,
Внесли в далёкие пустыни
Изображение Креста.
Уже влекут они к Распятью
Суровых множество сердец...
Как вдруг обрадовал Творец
Мир целый новой благодатью,
Да оживляющийся край
Поймёт любовь Его яснее,
Кресту поклонится живее,
Увидит свет, увидит рай!

Кого ж избрал Он, Правосудный,
Орудьем благости Своей?
Кто вышней воли голос чудный
Постиг, услышал из людей?
О, простота – удел смиренья,
Удел безвестности глухой!
К тебе слетают откровенья,
Дары премудрости святой!
В быту сокрытом и убогом
Ты помнишь небо лишь одно,
И между смертными и Богом
Тебе посредствовать дано!

В одном селе, глухом и скудном,
Был земледелец. Он лежал,
Расслабленный, в недуге трудном,
И скорбно таял, угасал.
К нему однажды торопливо
Приходит нищий... «Брат Ефим!».
Одушевительно и живо
Бедняк беседу начал с ним:
«Молись Творцу: Он даст пощаду.
Он ныне всем послал отраду...
Ты, на одре лежа своём,
Чай, милость Бога уж прославил!
Друг, о явлении святом Ты слышал?


Ефим

Нет, мой добрый Павел!
Никто в мой угол не зайдёт,
Никто не сядет у кровати,
И не протянет мне объятий,
И речь со мной не заведёт!
А сам я... нет во мне движенья...
Куда и как пойду? Скорей
Про чудо Божьего явленья
Мне расскажи и в грудь пролей
Святую радость утешенья!


Павел

Узнай. Без дружбы, без родства,
Сокрыта в хижине убогой,
Есть в Абалаке жизни строгой
Одна бездетная вдова
В трудах проводит дни Мария,
От мира грешного бежит,
И в тишине мольбы святые
Перед Создателем творит.

Недавно, в хижине смиренной,
На ложе тихом и простом
Она дремала лёгким сном.
И ей, отрадно усыпленной,
Вдруг образ Девы Пресвятой
На светлом воздухе явился
И в вышине остановился
Пред нею с дивной красотой.
Близ Богородицы, блистая,
Лик чудотворца Николая
С Египетской Марией был...
Смутилась робкая вдовица;
В уме нет памяти и сил...
А ей Небесная Царица
Вещает ласково: «Поди
И православным возвести,
Да с верой, с чистыми сердцами
Единодушными трудами
Мне в Абалаке зиждут храм,
И два других по сторонам:
Один во имя Николая,
Другой – Марии, что стоит
Перед тобою... Так святая
Премудрость Господа велит».
Потом сокрылося виденье;
Вдова ресницы подняла
С великим страхом и в смущенье
Встать с ложа долго не могла.
Она как будто онемела,
И чуда сказывать не смела,
Боясь в простой душе своей
Молвы и смеху от людей.
Прошло с тех пор немного дней –
Мария хлеб несла в лачугу;
Вдруг будто облако над ней
Раскинулось... Она с испугу
Упала... видит пред собой
Опять на воздухе в сияньи
Икону Девы Пресвятой,
А Николай – стоит живой
В архиерейском одеяньи...
Он говорит: «Мария, встань;
Небесной воли малодушно
Ты опасаться перестань;
Я вися в Божий мир послушно
И людям выскажи тотчас,
Что видела ты в первый раз,
Да знают все!». Мария встала,
Как пробуждённая от сна,
И пред людьми опять молчала
Вот в третий раз, когда одна
Сидела в хижине она,
Вдруг слышит запах фимиама,
Как от кадил святого храма...
Опять на воздухе пред ней
Явилось знаменье Пречистой;
В одежде яркой и огнистой
Угодник был... С его очей
Текла угроза... Он сурово
Жене вещает: «Для чего
Таишь ты Божеское слово,
Не скажешь миру про него?
Ты понесёшь за ослушанье
От вечной правды наказанье!»
Тут вдруг Марию повело.
Она средь хижины упала...
Тогда, страдая тяжело,
Святую Деву умоляла,
Да ей подаст небесный щит
И грех безверия простит...
Вот слышит голос утешенья
От лика Девы: трудно ей!
Вмиг унялись её мученья,
И чудо скрылось от очей.
Мария встала средь волненья,
Таиться больше не могла,
И чудотворные виденья
Духовнику передала,
Да он откроет их скорее...
Но он увериться хотел
В словах Марииных яснее,
И в мир поведать их не смел.
В четвёртый раз из Абалака
В Тобольск одна Мария шла,
И на пути своём была.
Вдруг посреди густого мрака,
И тёмный столп, как занавес,
Взвился пред нею до небес.
И в том столпе Святая Дева,
И чудотворец, полный гнева...
Изумлена, устрашена,
Остановилася она,
И мук – болезнуя душевно –
Ждала себе. Угодник гневно
Вещал ей: «Грешная жена!
Ещё ль противиться дерзаешь
Небесной воле и вменяешь
Судьбы святые ни во что?
Спеши, открой свои виденья
Всем людям ныне же! Не то
Ты будешь в тяжком расслабленьи,
И в муках Божью благодать
Напрасно станешь призывать.
А если скажешь, и забудут
Твои слова, тогда не ты –
Они терпеть мученья будут
От безрассудной слепоты».
И вдруг видение сокрылось,
И мрак исчез. Марии мнилось,
Что тут прикована была...
От ужаса в ней сердце билось,
Насилу двинуться могла...
Достигла города и с кликом
Там перед всеми начала Рассказ...
В стечении великом
За нею следовал народ,
Крестился, радовался, чуду
Сердечно веровал... И вот –
В домах, на улицах – повсюду
Живая Господу хвала
Из уст признательных текла.
У всех святое нетерпенье
Явилось в ревности своей:
Все люди Божее веленье
Хотели выполнить скорей.
Их на спасительное дело
Архиерей благословил,
И вот уж радостно и смело
Народ к работе приступил...
Уж быстро начали, возводят
Храм в Абалаке, и туда
Из дальних мест толпы приходят,
Чтоб освятиться от труда.
«О друг! Ты весь убит телесно...
Молись Владычице Небесной!
Быть может, веры благодать
Тебя очистит, и покинешь
Ты эту скорбную кровать,
Где в муках медленно так стынешь!».

Так нищий Павел говорил.
Страдалец, вдруг оживший духом,
Ему внимал несытым слухом,
И голос тяжких мук забыл...
Он молвил: «Как теперь утешен
Я безотрадный! слеп и грешен,
Терплю я праведно... мне жить
Уже недолго, может быть...
Всё раб я вечного Владыки –
Он помнит страждущих детей;
Он дал услышать мне, Великий,
Про диво благости своей!..
И вот, как солнце, предо мною
Стоит Пречистая в лучах
С Младенцем Богом на руках,
С любовью, с ласкою святою!
Как тих и кроток взор у ней!
И как легко душе моей!..
Теперь воскрес, теперь живу я:
Глаза увидят новый храм...
Пречистой Образ напишу я
И Богу в дар поставлю там!..
И наполнялся благодатно
Страдалец верою святой,
И плакал горько и приятно,
И Богу жаркою мольбой
Высказывал своё желанье...
И в тот же день его страданье
Смягчилось. Легче и свежей
Дышать он начал и сильней
В груди почувствовал биенье –
Помог болящему Господь!
И возвратилося движенье
В его расслабленную плоть.
Тогда, держа обет священный,
Спешил тотчас он заказать
Иконописцу написать
Пречистой лик благословенный.
А сам со дня на день с тех пор
Живее был; яснее взор
Кидал на мир как будто новый...
И вот пришла ему пора:
Вскочил он весело с одра,
Опять и бодрый, и здоровый.
Каким горячим языком
Тогда своё благодаренье
Он изливал перед Творцом!
Опять в нём крепость и терпенье!
Опять он будет над землёй
Трудиться, действовать сохой!..
И вот он быстрою стопой
К иконописцу поспешает
И образ Девы Пресвятой
Берёт на грудь и притекает
С ним в Божий храм...
Среди людей, Среди молитв
Архиерей Икону принял и святою
Сам окропил её водою,
Священнодействуя пред ней.
И все пред Ликом повергались
И с умиленьем прикасались
К нему устами... и Творца
Глубоко сдавили сердца.
И земледелец исцелённый
Стоял коле но преклонённый,
И, кроме Бога одного,
В себе не помнил ничего...
И все, кто знал его дотоле,
Теперь, взирая на него,
Дивились чудной Божьей воле!


Часть вторая

Стоит пустынный Абалак
На крутизне горы высокой.
В ненарушимости глубокой
Пред ним лесов раскинут мрак...
Вдали громады их одело
Небес туманной синевой;
Внизу шумит осиротело
Иртыш. Он пенится волной,
Невольник грустный, безнадёжный...
Давно хребет его мятежный
Рыбак веслом перекрестил
И в волны сети запустил.
Вдруг слава чудного явленья,
Проникнув мир святым огнём,
Глухой приют уединенья
Одушевила торжеством...
Уж быстро начали, возводят
Храм в Абалаке, и туда
Из дальних мест толпы приходят,
Чтоб освятиться от труда.
Какая ревность в их усильях,
Какой восторг в живых сердцах!
Растёт, летит как бы на крыльях
Священный труд, ходатай благ!
Грядами кедры вековые
Под звучным пали топором,
И их несут валы седые
К горе крутой – на Божий дом.
И вот на избранной вершине
Завет и радость племенам,
Чертог молитвам и святыне
Поднялся новозданный храм.
И миг настал, миг вожделенный,
Миг благодатный, неземной!
Дар земледельцем принесенный –
Икону Девы Пресвятой,
Повелевает Архипастырь
Несть в Абалак и в новый храм
Торжественно поставить там.
И всё стеклось на праздник дивный,
Живых стремительнее вод,
И звон ликующий, призывный,
Благовестит прекрасный ход.
Хоругви тронулись, и вот
Между безмолвными толпами,
Приосенённая крестами
Икона движется... за Ней,
Блистая, стражи алтарей
Идут величественным хором;
Идут таинственным собором
И братья-иноки. Гремит
Высоких, мощных гимнов пенье;
С кадил пылающих куренье
Благоуханное бежит...

Идут среди восторгов чистых,
Горит у всех отрадой лик...
Путь пролегал в полях лесистых
Через деревню Шанталык.
В деревне той печали жили:
Там и трудился, и скорбел
Простой, безвестный муж Василий –
Он дочь болящую имел,
И дочь одна, зеница ока,
Любовь души, во цвете лет,
Завидно хороша, высока...
Но ей отказан Божий свет:
Её глаза лихим страданьем
Поражены, и луч дневной
С своим приветливым сияньем
Ей недоступен, ей чужой.
Пред нею мир глубокой тьмою
Подёрнут весь... Она весною
Не видит прелести цветов,
Ни мглы раскидистых кустов.

И вот узнал отец унылой,
Что Благодатную несут,
И вспыхнул веры чудной силой,
И вмиг забыл печаль и труд...
Спешит во сретенье Пречистой,
И жарко падает пред Ней,
И слёзы льёт волной струистой,
Молясь Помощнице скорбей:
«О, непорочная, святая,
Ты жизнь, Ты свет земли и рая!
Дай бедной дочери моей
Увидеть ясными очами
Твой светлый Образ, да с мольбами
Она поклонится Тебе...
О, помоги Своей рабе!».

И он исполнился надежды,
Домой торопится... Глядит:
С весельем дочь к нему бежит...
Её болезненные вежды
Открыты бодро и светло!
Василий думает: что с нею?
Дочь кинулась к нему на шею,
Цалует в очи и чело...
И крепко грудь его сжимая,
«Родитель! – говорит, – самая я
Себя не помню: погляди...
Огонь в глазах, огонь в груди...
Как ты ушёл – я у порога,
Вот здесь, тебя присела ждать.
Одна, я думала про Бога
И про Святую Деву-Мать.
И долго-долго я сидела,
Глазами тёмными смотрела
Вокруг порога моего
И не видала ничего.
И вдруг я слышу пенье, топот...
Ах, это с Образом идут!

И вырвался молитвы шёпот...
Не знаю, что со мною тут
Случилось, только я невольно
И дико бросилась к окну...
И вдруг глазами не стало больно...
Как будто кто-то пелену
Внезапно скинул с них и светом
Их окатил! И я кресты
И ход увидела... и в этом
Народе Божьем плачешь ты!..
Нет, будь ты нынче весел, ясен,
Как этот день... велик Творец!
О Божий мир! Как он прекрасен,
Как всё в нём чудно, мой отец!».

Душа Василья замирала...
Он сердцем Господа постиг;
Но радость сильная сковала
Его уста, его язык:
Он ищет слов и не находит,
На дочь восторженно глядит.
Вот с ней за Образом спешит.
Он в Абалак его проводит...
И там отслужит Пресвятой
Молебен с верою живой!

И чудо новое мгновенно
Проникло набожный народ,
Один другому умиленно
Его в пути передаёт,
И Образ новым поклоненьем
И новой славою святит...
Но вот пред крестным ополченьем
Уж Абалак вдали открыт,
И храм высокий, храм нагорный
Светло красуется очам...
И вносят Образ чудотворный
В сень освящённую, в тот храм.

О, час божественный!.. Отныне
В глухом углу, в немой пустыне
Всё живо, звучно... разлита
Небесной жажды теплота...
Сюда, к таинственной святыне,
К мечу житейских бед и зла,
Стремятся волны православных,
И здесь свершаются дела
Чудес бесчисленных и явных...

Один идёт на костылях...
Он встал едва с постели бедный;
Он много лет хирел и чах,
И вот пришёл иссохший, бледный
К Святому Образу воздеть
Свои немеющие руки,
Излить мольбу, свой стон и муки,
И грудь надеждой разогреть...
И будто вдруг ручей целебный
Коснулся немощных костей,
И с песнью радостной, хвалебной
Идёт он в дом без костылей.

Другой лишён святого дара
В знакомых звуках изливать
Свой дух и с братьями вещать...
Язык в цепях: какая кара!
Дышать с подобными себе,
Иметь и мысли, и желанья,
И роковые испытанья,
В земной сокрытые судьбе,
И узы вечного молчанья
Печально несть; не в силах быть
Ни тайной думы, ни страданья,
Ни воли брату сообщить!..
Но вот пред ликом Благодатной
Немой срывается язык,
И сильный речью, всем понятной,
Он издаёт восторга клик!

Тот поражён утратой слуха:
Ни ближнего священный зов,
Ни мощный звон колоколов
Дремоту скованного уха
Прервать не сильны...
Божьих слов, Чудесных звуков
Откровенья, Ни утешительного пенья
Не слышит он, когда стоит
Во храме светлом и закрыт
Ему источник умиленья;
Пред ним ключ радости иссяк...
Но вот пришёл он в Абалак
И пролил тёплые моленья;
И ухо дремлющее вдруг,
Ожив, почувствовало звук!..

И годы льются, годы мчатся,
И чудеса Иконы той
Благословенные творятся
Неистощимой чередой,
И слава их потоком звучным
Бежит по сумрачной стране,
И благодати хлебом тучным
Сердца напитаны вполне.

И всякий труд людей смиренных,
К высокой вере приобщенных,
Венчают радость и успех;
Восходят чистые желанья,
Цветут и зреют начинанья
Плодом довольства и утех.
И грудь земли, раскрыв умильно
Всю роскошь тайных сил своих,
Выносит пышно и обильно
Дары на нивах золотых...
И зной живых полей не губит,
И злаков молния не жжёт,
И град стремительный не бьёт...
Роса их ласковая любит,
И их урочною порой
Кропит жемчужною струёй.

Но из годов, цветущих счастьем,
Был год суровый для земли:
Весна грустила под ненастьем,
Дожди холодные текли...
Полей затопленного лона
Чуждался спрятавшийся луч.
И не сходили с небосклона
Громады серых, диких туч.
Ревели ветры буйным хором,
Клубили мрак седых небес,
И под ужасным их напором
Срывались пни, ломался лес...
И мстя враждующим восстаньем
За плен бесславный, вековой,
Иртыш катился с клокотаньем,
С угрозой бешеной, слепой...
И воды, вздутые надменно,
Шли на простор из берегов
И покрывали исступленно
Поверхность пашен и лугов.

И люди чувствовали трепет,
За свой страшилися удел,
Потопа ждали... Скорбный лепет
К Творцу отчаянно летел.
Вдруг Архипастырь повелел
К отраде всех, как оборону
И щит растерзанной земли,
Ту чудотворную Икону
Принесть в Тобольск – и принесли
И чистой, пламенной душою
С благоговейною тоскою
Мольбы смиренные пред ней
Во храме лил Архиерей...
И в тот же день дожди и бури
Утихли. С девственной лазури
Из-за гонимых облаков
Пробился луч, опять готов
Живить, лелеять мир унылый –
И снова прелесть ясных дней
Настала. Схлынули с полей
Ручьи, потоки; жизнь и силы
Проникли землю, и она
Дышала, роскоши полна...
И признак благости небесной
В святой раскинуты красе,
Созрели жатвою чудесной
Поля, запаханные все!

И скорбь сменило ликованье,
Сердца наполнились отрад...
Те дни святит воспоминанье –
Заветный, сладостный обряд:
Как мир под летними лучами
Заблещет светом и красами –
С тех пор бывает каждый год
Из Абалака крестный ход,
И Образ славный чудесами
В Тобольск приносят, а за Ним
С любовью, с трепетом живым
Народ бежит... И, восхищённый,
Выходит сам Преосвящённый
В одежде ярко-золотой,
На встречу к Деве Пресвятой...
И Образ дивный в храм
Соборный Несут и ставят при мольбах:
Восторг пылает животворный
В кипящих ревностью сердцах!
Все – стар и молод, девы, жёны –
Тут умилительно стоят:
Земные, жаркие поклоны
Пред Богоматерью творят.
И непрерывно их моленья
Бегут, как пламенный поток,
Пока святого посещенья
Вдруг не минует краткий срок!




 ЕГО БИОГРАФИЯ – СПЛОШНОЕ БЕЛОЕ ПЯТНО









Местные исследователи упоминают имя Евгения Васильевича Кузнецова чаще как историографа[126 - Очерки истории Тюменской области. Тюмень, 1994. С 144 – 145.], не забывая подчеркнуть, что тот был некоторое время редактором «Тобольских губернских ведомостей». И при этом обязательно сообщается о его огромном наследии. «Свыше 400 небольших исторических статей и заметок на основе архивных материалов»[127 - Сибирская советская энциклопедия: В 4 т. Т. 2, Новосибирск, 1931. С. 1103.] опубликовано им в периодике.

Этой информации, как минимум, лег шестьдесят. И за это время изучение жизни и творчества редактора столь заметного явления в русской периодике – «Тобольских губернских ведомостей» (далее – «ТГВ») – не продвинулось ни па шаг.

В канун празднования тридцатилетия литературной деятельности Е.В. Кузнецова «ТГВ» опубликовала указатель работ[128 - Тобольские губернские ведомости. 1896. №№ 24 – 26.]. В нем насчитывалось ровно триста публикаций. Основная масса из них датирована 1891 – 95 гг. Очевидно, незадачливый составитель статьи о Е.В. Кузнецове вычислил «среднегодовую плодовитость» автора, умножил ее на количество последних лет жизни (в Советской сибирской энциклопедии указаны: 1848 – 1990), и пошла по миру гулять цифирь, которая, в принципе, не дает никакого представления о крупном организаторе культурного центра, историке, ученом, беллетристе.


* * *

Родился Евгений Васильевич Кузнецов 25 февраля 1848 года в семье дьячка в селе Новое Тобольского округа. Образование получил в Тобольской духовной семинарии «еще в дореформенное время, когда в ней тяготела бурса со своею страшною розгой, словом – была пора помяловщины»[129 - Сибирский наблюдатель. 1902, № 2. С. 137.].

Первая его статья была о родном селе и называлась «Село Новое»[130 - Тобольские губернские ведомости. 1866. № 46. (Село Новое находится на территории Уватского района).]. Автор писал: «Село Новое!

Не далее ста верст от Тобольска на северо-восток по тракту Березовскому расположено небольшое село с красивой деревянной церковью. В нем считается 29 домов, расположенных по кривой линии, идущей с запада на северо-восток и оканчивающейся на самом берегу Иртыша; кроме трех-четырех домиков около церкви с белеными ставнями да двух винных лавочек недавней постройки, все смотрится здесь очень невзрачно. Потому-то, должно быть, в окрестности село это носит название Новой деревни.

Основание этого села, по преданию старожилов, относится к сороковым годам прошедшего столетия. Первую церковь, а с нею все исторические акты, местами истребил пожар, бывший в 1822 году. Нет никакого сомнения, что в древности местность населяли татары. Из летописей о Сибири известно, что весной 1583 г. Ермак посылал пятидесятника своего Богдана Брязгу с пятьюдесятью казаками вниз по Иртышу для покорения волостей Уватской, Демьянской и других. Нынешнее же село Уватское тридцатью верстами севернее Нового, и следы сражений Брязги с татарами видны и ныне: по берегам Боровой, пересекающей Новосельский приход, встречается много курганов и земляных насыпей – свидетелей всех боевых схваток былого времени.

Местонахождение села Нового в летнее время не лишено привлекательности: с восточной стороны протекает Иртыш, образуя против села небольшой остров, или песок, с несколькими рыболовными избушками, окаймленными с одной стороны мелким тальником; на юге, верст за восемь, синеется гора, идущая почти в параллель с Иртышом от Тобольска до села Самаровского, а между ней и селом расположены сенокосы с зеленеющими рядами берез, перерезанные небольшими озерами; далее, за высоким огородом, виднеются пашни &lt;...&gt;.

Зато зимой здесь невыразимо скучно. Метели и вьюги, называемые здесь татарскими бабушками, наносят такие громады снега, что из-за них часть домов не бывает видно, и путник только по церкви может узнать о существовании Нового села...

В 1854 – 1857 гг. здесь были постоянно большие наводнения, и жители понесли много невзгод. Грустно жилось тогда здесь: все пашни и сенокосы были покрыты водой, которая долго не входила в свои берега; она доходила до самых домов, выживала &lt;людей&gt; даже на вышки и сараи &lt;...&gt;; в это время, особенно к северу от Нового села, многие семьи сидели голодом по нескольку дней или же питались мукой, заваренной в воде, многие лишились последних домишек, разбитых волнами, и, скрепив сердце, опускали свои семьи нищими, а сами шли на рыболовные пески по Оби &lt;...&gt;.

Главный промысел здешних жителей в настоящее время сосредоточивается почти в одной рыбной ловле. Хлебопашество здесь нельзя назвать промыслом, потому что здесь самый зажиточный крестьянин засевает не более 8 – 12 десятин ржи, а то ограничивается от одной до трех; пшеницы вовсе не сеют...

В приходе Новосельском в настоящее время, как видно из исповедных церковных росписей за 1865 – 1866 гг., 3035 душ обоего пола; из них мужского – 1453 души и женского 1582 души. Приход этот состоит, кроме села, из 19 деревень: Белкиной, Чумлаковой, Малысяцкой, Новоселовой, Красноярской, Петровской &lt;...&gt;. Самая дальняя из этих деревень – Слинкина-Нагорная – отстоит от Нового села в 19 верстах.

Прихожане села Нового, можно сказать, народ религиозный: каждый воскресный и праздничный день в зимнее время церковь бывает полна народом. Нет сомнения, что все то, в чем нуждается народ здешний, может принести распространение грамотности. Но, к сожалению, в столь немалолюдном приходе, каков Новосельский, да и в соседних, Бронниковском и Уватском, нет ни одной школы, ни училища. Некоторые крестьяне, желая научить грамоте своих детей, нанимают учителей большею частью из ссыльных или отставных солдат, но здесь курс наук для мальчика ограничивается прочтением несколько раз нараспев часослова и псалтыря...».

В данном тексте приводится столь длинная цитата, чтобы было понятнее современному читателю, как культивировалось в то время краеведение. Для каждого оно начиналось с малой родины...

В 1870 г. «определяется сын дьячка Кузнецов в штат Тобольской казенной палаты»[131 - Тобольские губернские ведомости. 1870. № 9.], вскоре в «ТГВ» появилась подпись «И.д. начальника газетного стола»[132 - _Там_же._ 1870. № 15.], а затем «И.о. редактора Е. Кузнецов»[133 - _Там_же._ 1870. № 16.]. Распоряжением губернатора 9 июня 1870 г. «назначается помощником столоначальника тобольского губернского правления Кузнецов, и.д. начетышка, газетного стола и редактора губернских ведомостей (вместо Меркушева)». В это время появляется его первая «историческая статья»: «Материалы для истории заселения Тобольской губернии до покорения Сибири Ермаком». Вместе с ней и псевдоним – Е.К.

Публикаций в то время у новоявленного редактора было мало. За три с половиной года редакторства материалов за его подписью появилось не больше десяти. А 26 мая 1873 г. «перемещен согласно желания редактор Тобольских губернских новостей и начальник газетного стола Кузнецов столоначальником тобольского губернского управления по II отделению».

Чем занимался на протяжении более полутора десятка лет Е.В. Кузнецов, сегодня пока сказать трудно. Но в июне 1891 года приказом господина губернатора назначен «состоящий в штате Тобольского общего губернского управления и откомандированный для занятий в канцелярию Губернского Совета по крестьянским делам коллежский асессор Евгений Кузнецов редактором неофициальной части «Тобольских губернских ведомостей» вместо Голодникова».

Судя по еженедельнику, это была пора творческого расцвета в жизни Е.В. Кузнецова. Неофициальный отдел выделился в отдельную тетрадку, и даже делалась попытка издания ее не в один день с официозом. Вокруг газеты группировались пишущие талантливые люд и. В то время в «ТГВ» печатались томичи, красноярцы, омичи, тюменцы. В каждом номере помещалась разнообразная информация из самых отдаленных мест губернии, империи, мира. С точки зрения сегодняшнего дня, это был образец качественной газеты – отсутствие всяческого комментария в информации.

21 декабря 1892 года «редактор неофициальной части «ТГВ», действительный член Тобольского губернского статистического комитета и член-соревнователь комитета Тобольского губернского музея &lt;...&gt; коллежский асессор Е.В. Кузнецов на заседании Общества археологии, истории и этнографии при Императорском Казанском университете &lt;...&gt; избран действительным членом этого общества»[134 - Тобольские губернские ведомости. 1893. № I. С. 7.].

В это время Евгений Васильевич много печатается. Появляются беллетристика, стихи (практически всё обнаруженное помещено в настоящем томе). Е.В.К., Е.К., Искорка, Кузнецов-Тобольский[135 - _Масанов_И.Ф._ Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей: В 4 т. Т. 4. М., 1957. С. 260.] – это далеко не полный перечень псевдонимов, под которыми публиковались его произведения.

Казалось, ничего не грозит ни газете, ни автору. В еженедельнике то и дело появляются имена И.Я. Словцова и П. Головачева, С. Голодниковой и уже покойного Н. Абрамова, К. Газеивинкеля и Цейнера. В начале 1895 года в «ТГВ» (№№ 5, 8, 10, 12, 14, 16) была опубликована статья «Еврейский вопрос и евреи в Сибири» за подписью А-ла-ч, а чуть позднее (№ 3) статья С. Зарьина «Роль благотворительности при выходе обществ из капиталистического строя» со ссылками на работу К. Маркса.

Было ли это поводом? Скорее всего, да. И 23 октября 1895 г. появилось очень современное распоряжение губернатора: «По случаю введения в Тобольской губернии с 1 ноября сего года штатов губернских управлений следующие лица, не получившие назначения, оставляются за штатом». Газета осталась, неофициальный отдел также, а вот чиновнику особых поручений надворному советнику Е. Кузнецову в ней работы не нашлось.

Что произошло? Сказать трудно. Скорее всего, па этот вопрос должны ответить историки.

В архиве удалось обнаружить документ, датированный 1901 г. В нем говорится, что «Государь император утвердил в звании директора Тобольского губернского комитета попечительства о тюрьмах» Е.В. Кузнецова и ему выдан билет за № 289 с нравом входа в тобольский тюремный замок и каталажные камеры.

Чем он занимался в то время? Но писать еще писал. И публиковался. Где-то в Томске, в Красноярске...

В архиве удалось обнаружить бланки чиновника особых поручений при Тобольском губернаторе коллежского советника Кузнецова, наброски неопубликованных «Очерков современной мифологии Западной Сибири», шестидесятидвухстраничную рукопись «К библиографии декабристов: Перечень воспоминаний, записок, рассказов, беллетристики и поэзии современников», отдельные страницы «Заметок о старой медицине», а также начало статьи «Сибирский лекарь XVII столетия: К истории лечения травами». И больше ничего.

Год, когда он ушел от нас, удалось узнать, перелистав десятки килограммов газетных подшивок. «Степной листок» М. Костюриной опубликовал буквально несколько строк: «Волею божию скончался в ночь на 10 октября»[136 - Степной листок. 1911. № 120.]. «Сибирская торговая» оказалась щедрее на газетную площадь. Она решила напомнить о прошлых заслугах покойного. Приводим некролог полностью.

«На днях в Тобольске в довольно преклонном возрасте скончался отставной чиновник Евгений Васильевич Кузнецов, известный в сибирской литературе под фамилией Кузнецов-Тобольский. Е.В. интересовался сибирской историей, работал в тобольских архивах, кроме разработки архивных материалов, покойного интересовала особенно сибирская библиография, им издан довольно ценный библиографический указатель по литературе о завоевателе Сибири Ермаке и т.п. Е.В. в свое время немало работал в Тобольском музее, был секретарем Тобольского статистического комитета, редактором неофициальной части «Тобольских губернских ведомостей» и т.п.

Не чужд был покойный к беллетристике. Он в сибирских изданиях помещал нередко небольшие рассказы и стихотворения. За последние годы Е.В. очень интересовался декабристами и их жизнью в Тобольской губернии, по этому поводу он собирал материалы. Где они?»[137 - Сибирская торговая газета. 1911. №220.]

А «ТГВ» в своей хронике сообщили лишь: «10 октября в здании Абалакского вол. правления скоропостижно умер крестьянин Багишевской вол., имя, отчество и фамилия которого неизвестны»[138 - Тобольские губернские ведомости. 1911. №42.].

И ни строчки о своем редакторе. Смерть неизвестного оказалась для «ТГВ» более важным событием.





    Ю. Мандрика




Е.В. КУЗНЕЦОВ. ЛЕТОПИСЬ МИРНОГО ГОРОДА. РАССКАЗЫ, ЗАРИСОВКИ, НАБРОСКИ, СТИХОТВОРЕНИЯ





ТОБОЛЬСКИЕ ПИСЬМА


Иртыш вскрылся ныне по-небывалому: 1 – 3 мая был ещё в полной силе ледоход, хотя вечером первого мая уже и пришёл из Тюмени пароход «Дельфин» г. Тюфина. Увидя, что Тура и Тобол уже очистились ото льда, смельчак этот шёл по ним без приключений, думая было пролететь и мимо нас, но, пробираясь от юрт Медянских к городской пристани, должен был защищаться от ледяных гор и поломал, бедный, свои колёса об эти торпеды.

С началом весны и хотелось бы поговорить о чём-нибудь из наших, также иногда по силе чарующих прелестей её, вроде, например, шёлковых полей или запаха сирени, а то, пожалуй, и песни жаворонка – одним словом, о чём-либо вроде этого, но боимся: только захочется – прелести в минуту исчезнут: шёлковые поля покроются снежной пеленой, задует злой север, а тут уже не до запаха сирени или песни жаворонка – всё раздует, разнесёт... без остатка!

Это у нас ныне уже и случилось. Хотя и нельзя сказать, чтобы начало мая было вполне обворожительно, но всё же оно было почти такое же, как и у людей, также исчез снег, зазеленели было и поля, начали распускаться деревья, заговорили, что скоро зацветёт черёмуха, слышал кто-то даже и кукушку. «Должно быть, скоро уже и жара, – залепеталось нам по-ребячески, – потому ведь был уже и гром, хотя и глухой какой-то, а всё ж таки гром. Скоро, значит, лето!»

А тут... нет? Подул этот злой север, или точнее, по-нашему, «сиверко». «Подождите ещё, – говорит, – тоболяне, лето своё!». Дует, а сам так вот внятно и выговаривает: «Какое вам ещё лето? Захотели чего?! А не знаете того, что у вас мостовые не поправлены, того и смотри – сломишь шею или вывернешь ногу. Жаль мне вас, и, извините, я уж сам прикрою пока ваши мостовые – не хочется же мне видеть вас калеками! А тут вы, авось, и догадаетесь – поправите их!».

Дул он, дул этот «сиверко» с такими приговорками и к вечеру 14 мая образовал снова в городе зиму. Отличная санная дорога...

И случилось-то это затейливо: с вечера на 12 число повалилась какая-то крупа, которую поклонники лета приняли за град (потому-де время же быть и ему!), затем началось что-то вроде дождя со снегом, называемое у нас «слякотью», а в заключение повалил уже и снег, да такими хлопьями – вовсе уже не майскими!

Завывает это «сиверко», а снег идёт да идёт: шёл он и ночь на 12, шёл 13 и 14 числа, под конец казалось даже что-то вроде бурана или вьюги; на окнах узоры, мало чем разнящиеся с декабрьскими. Обманутые тоболяки – в затруднении.

– Ты, брат, – вопит барин своему вознице, – сегодня уж тово... в сани али не мешает и в кошёвку, а то, брат, на колёсах-то не тово...

– Да оглобли-то на бане! Бес попутал... угораздило запятить... – ворчит возница.

– Ну уж хотя и на бане, а всё он-таки тово... надо, брат, слазить за ними, а то, говорю, на колёсах-то не тово...

И возница удовлетворяется – лезет за оглоблями.

– Как же сего дня в палату-то? – спрашивает у себя поселившийся где-то на краю города скриба. Без шубыто? Бес попутал... угораздило спустить...

Между тем половина уже мая, а у нас снова зима; мостовые на пол-аршина закрыты снежным саваном. Но, вероятно, не всё же после этого мы будем оставаться равнодушными к этим злосчастным мостовым своим – поправим их! А то долго ли до греха: пожалуй, и в июне подует тот же «сиверко», укоряя ими, и... снова завалит нас снегом!

Некоторые старожилы, впрочем, утешаются на этот счёт какой-то своей приметой: будто бы «пройдут Сидоры – продуют и сиверы». Мостовые, стало быть, можно оставить пока и без поправки, потому-де Сидора уже было ещё 14 мая!


* * *

Город наш – город «древний», а когда видишь его издалека, в особенности с московского тракта, то, пожалуй, он и «чудный».

Красивый горный утёс с высокой колокольней Софийского собора и массивными зданиями присутственных мест и архиерейского дома, старинная башня – остаток работы пленных шведов, памятник Ермаку с вечно зеленеющим садом – всё это за десяток вёрст выглядит очень приветливо.

Но когда подъедешь поближе к нашему старцу да завязнешь в первой полусгнившей мостовой, очутившись вместо виденных им палат и дворцов среди грязных домишек, так называемых хуторов – городского предместья, то всё «чудное» исчезнет и начнёшь подумывать – не поехать ли назад?

Когда мне приходится подъезжать к этому старцу всегда приходит на память встреча с одним капралом двенадцатого года.

Я встретил этого ветерана при переправе через Иртыш. Пока он был на противоположном берегу реки, то показался мне таким юношей, таким красавцем, что я никак не мог предположить ему и тридцати лет – румянец во всю щёку...

Переехал я реку, вижу его ближе и не узнаю. Да неужели, думаю, это он? Передо мной стоит дряхлый, девяностолетний инвалид, и не румянец у него, а какие-то багровые пятна...

Как же, думаю, я мог ошибиться? Дай-ка заговорю с ним.

Заговорил – во рту у него ни одного зуба.

– Я, знаете, и под Бородиным ещё этого французишку тово уже... крошил! – шавкал капрал. – И на Кавказе с Барятинским, что называется... как дома хозяйничал. Насчёт подвигов, бывало, чёрта съел, а всё обходили: кому отличие, а тебе, говорят, ладно и так! И теперь вот уже на девятый десяток, а даже... без пенсиона!

Со времени этой встречи почему-то всегда, как только завидишь Тобольск, непременно уподобишь его этому несчастному служаке, вспомнив его постоянные не

удачи по части отличий; иногда думаешь даже: да не Тобольск ли уже это показался мне в виде такой военной древности?

А тут и факты налицо.

Задумали, например, окаймить Сибирь телеграфом. Дошли с линией до Тюмени.

– Куда же отсюда?

– В Омск!

– А Тобольск же как? Ведь губерния?!

– А ему ладно и так!

Зародилась мысль провести железную дорогу. Доводят её мысленно до той же недоброжелательницы нашей – Тюмени.

– А отсюда куда?

– На Курган, можно на Ишим!

– А Тобольск же как? Ведь губерния?!

– А ему ладно и так!

И никто-то не замолвит словечка в пользу Тобольска, кроме одного какого-то убогого мещанина, продержавшего, к сожалению, «проект» свой где-то за пазухой!

Затевают ныне университет. Ладят ему местечко и в Томске, и в Омске.

– А Тобольск же как? Ведь губерния!

– А ему ладно и так!

Точь-в-точь, как моему капралу: кому отличие, а ему... ладно и так.

Бедный Тобольск – ты столица Сибири, а тебе не дают разинуть и рта для новых благ. Забудь, бедняга, об этих благах, довольствуйся тем, чем богат ты, – своими мелкими обыденными явлениями, и от нечего делать исчисляй и отвешивай их! Вот на большом, например, нашем базаре строят вместо старого деревянного новый, каменный гостиный двор. Проектировался этот двор чуть не десятки лет, а начался постройкой только ныне. Причины этого крылись не в архитекторе, чертившем свои планы, а в строителях, из числа которых только у двух – трёх постоянно водятся деньги, а у остальных они бывают только разве «проездом» перед великими праздниками да разве перед ярмарками.

Новый гостиный двор будет состоять из двенадцати лавок – от двенадцати хозяев. Такое число последних определялось при заложении здания, но ныне, уже во время постройки, оно сократилось: два строителя – братья Г. – обанкротились, и потому в новые лавки класть им будет нечего; помышляют, что ещё один из строителей покапчивает свою торговую деятельность[139 - Общественные ряды везде теперь считаются достоянием городов; там, где они строились частными людьми, общества стараются скупить их. Старина же Тобольск, видно, глух ко всем новым взглядам на городское хозяйство.]...


* * *

С самого начала военных действий у нас деятельно идёт сбор в пользу раненых воинов, и цифра пожертвований весьма значительна. К этому сбору не так давно присоединился ещё новый – для помощи вдовам и сиротам тех воинов, которые в продолжение настоящей войны погибнут на водах; сбор этот производится местным правлением общества подания помощи при кораблекрушениях. И на все эти святые дела пожертвования даются с тёплой любовью, никто не отказывает в благом деянии. Но в семье не без урода. На одной из главных улиц города красуется огромный каменный дом с раззолоченными балконами. Здесь проживает известная капиталистка – купеческая вдова П.

Между другими лицами, к которым обращены были приглашения к пожертвованиям, является рассыльный с письмом от правления общества подания помощи при кораблекрушениях и к этому нашему «крезу в юбке». В письме – воззвание о пособии вдовам и сиротам гибнущих воинов, письмо за печатью общества и при разносной карте.

Берёт его П. и видит печать, изображающую красный крест с якорями.

– Это что? – спрашивает П. рассыльного. – Опять красный крест?.. Опять денег?.. Не нужно, не нужно! Ступай, братец, ступай! Не нужно...

И П. возвращает письмо рассыльному нераспечатанным и машет руками.

Письмо приносится в правление обратно, где не хотят верить передаваемому рассыльным.

– Быть не может этого, – вопит секретарь правления, – все приняли приглашения, все делятся по-братски, а чтобы П. при её доброте и имея такое состояние... отказалась? Быть не может! Я лично... или нет, ступай, братец, сходи ты, – говорит он уже кому-то другому. – Знаешь П.?

– Как же-с?

И письмо при карте снова несётся к П.

Снова отпираются покои терема П., и она снова выходит к пришедшему.

– Что это?.. О, это – то же!? Я сказала, что не нужно!

Быть может, что-нибудь... – цедит сквозь зубы посланный.

– Не нужно и не нужно! – кричит П. – Ступай же и ступай!

Одно остаётся – в шею! Посланный бежит от П. без оглядки, а пакет с письмом, не принятый П., остаётся нераспечатанным при делах правления.

И это, заметьте, особа, у которой и пароходство по рекам Западной Сибири, и рыболовство на Оби, и пр. и пр.!


* * *

На этих днях к нам пришёл английский винтовой двухмачтовый пароход «Луиза», на котором приехал известный уже Сибири Даль. Говорят, что пароход этот вышел из Лондона 7 июня, но как он пробрался к нам и уцелел от напора льдов – непостижимо, и расспросить его об этом истинном подвиге мы ещё не успели.

Теперь этот пароход служит предметом всевозможных толков и предположений.

Говорят, что «Луиза» будет у нас зимовать.



    (Сибирь. 1877. №25; №42.)




НА ПОВАЛЬНОМ ОБЫСКЕ


У крыльца земской квартиры села Б-го стояла ватага мужиков.

– Еремей Петров! К барину! – послышалось с крыльца.

Мужички наострили уши.

– Ерр-ёмм-а!! Где он? – заговорило в толпе. – Барин требует! Айда к барину!

И один из толпы – низенький мужичок – начал разглаживать бороду и подниматься по крутой лестнице.

На земской квартире был земский заседатель, заменяющий у нас в Сибири российского станового. Толпа народа, пришедшая вёрст за двадцать, понадобилась ему для спросов о поведении одной крестьянки, необходимых к делу о намеренной покупке ею у неизвестного прохожего человека женской юбки, оказавшейся после краденою, или – для повального обыска.

Мужичок на цыпочках вошёл в комнату следователя.

– Ну что? Приняли присягу? – спрашивает следователь.

– Как же, ваше б-дие, как есть... приняли! – отвечает вошедший.

Следователь начал рыться в бумагах.

– Да ведь мы ничево и не видали, ваше б-дие, – начинает мужичок говорить и топтать ногами пол. – Как есть ничево... Меня первого и дома-то не было, на мельницу ездил, а оно тут как есть и тово... подскочил...

– Да кто тебя о чём спрашивает? Тебе ведь ничего ещё не сказано, а ты уж и об мельнице!

– Вестимо! Зачем пришли, так уж надо.

– Говорят, что тебя ещё не спрашивают!? Что ты... растворяешь... пасть-то?

И Ерёма замолчал.

Следователь снова порылся в бумагах и, взяв одну из них, начал свои вопросы.

– Есть у вас Матрёна Исакова?

– Как не быть, ваше б-дне, есть она у нас, – начал Ерёма и, сказав то, стал приближаться к следователю, побуждаясь, вероятно, заискивающим любопытством последнего. – Есть, есть она у нас... Матрёна, – снова повторяет Ерёма, а сам шагает, стараясь обойти следователя и заглянуть в его бумагу.

– Куда ж ты лезешь? Остолоп! – горячится следователь.

– Ничево-с! – пропел Ерёма и запятился.

– Знаешь ты её? Матрёну-то Исакову? – снова спрашивает следователь.

– Ишшо бы?! Как не знать, ваше б-дие?.. В одной деревне... да не знать? Грех не знать такую женщину. Одно слово, что уж баба. Как есть... женщина!

– Какого она поведения?

– А Бог её знает!

– Как же ты не знаешь, ведь ты же одной с ней деревни?

– Вестимо – одного поля ягода. Ну да до энтова никаких худочеств не было, как скажешь?

– То есть до чего – до этова?

– Ну да до энтова!

– До чего же, спрашиваю, до этова? – снова начинает горячиться следователь.

– Ну да уж про добро спрашивать не будут. Меня вот так спозаранку хватили. Тупай да тупай! Об Матрёхе, говорят, присяга. Делать нечево... и тово...

– Да говори же: какого поведения Матрёна Исакова – доброго или худого?

– Ну да до энтова ничево не было!

– Опять до этова? Да говори же мне, наконец, просто: доброго поведения или худого поведения?

– Ну да доброго!

– Зачем ну да? нужно говорить прямо: доброго.

– Ну доброго!

– В воровстве ты её не замечал?

– Што ты, ваше б-дие. Как можно?

– Ну да ведь вот юбка же оказалась краденою?! А как можно!

Слух-от, правда, был, што юпка-та такая... А опять как скажешь? Не куплено, не меряно!

– Ну и говори прямо: доброго или худого?

– Ну, окромя энтова, доброго. Как скажешь? Боле ничево не знаю.

– То есть чево... этова?

– Ну, стало быть, юпки.

– И убирайся! Посылай сюда Петра Маркова!

– Петрована? Ладно, ваше б-дие. Сичас!

И мужичок скоро исчез, а в комнату вошёл другой, повидимому, солдат.

– Ты знаешь Матрёну Исакову?

– Точно так, ваше б-дие!

– Какого же она поведения?

– Она поведения такого... худова, ваше б-дие, настоящая художница.

– Почему же худого?

– Она, значит, по всяким делам уж бывала. Ей уж и обчество не радо. Обчественники предъявляют теперь вашему б-дию о качествах её небольшую слезничку.

И солдат, вынув из-за пазухи засаленный полулист бумаги, подал его следователю.

– Тут, ваше б-дие, всё росписано!

Следователь взял эту «слезничку» и начал читать: «187 года февраля 27 числа т-й губерни и округи б-й волости, деревни к-й, вопчем были собраньи опкресьянке Матрёне Исаковой такжо оппрошлогодных её качесвах она Матрёна типерь дочь Петра Савинова била и ругала и похвалялась что я буду тибе хресна стех пор стала нездорова на Тирентья Захарова кинулась сухватом она жо Матрёна опеть Андрея Торопова тоже обругала варнак острожный не один рас Луку Юдина пристарости лет то жо обругала всячески, Трофима Смольникова то жо обругала такой говорит сякой и все она Матрёна во всех доказательствах Матрёна Астафья Сартакова то жо обругала, Андрияна Егорова жену то жо обругала етая жо самая Матрёна опеть жо похвалялась при крестьянине Кириле Савинове всвадьбу говорила что оне поехали квенцу а я говорит испорьчю всем нашим опчесвеному не рады стали Матрёне и по опчесвеному разобранью Матрёну виним, а ково она била одобрям оне не в каких приликах не бывали об этом докладываем вашой милосте ктому жо опеть и об юпке опеть спросы, а всё она жо Матрёна, ей нечево, а нас мают». (Следуют подписи).

– Кто это писал? – спросил следователь.

– Я, ваше б-дие, – сказал солдат. – Что опчественики показали, то и выписал.

– Ты?

– Точно так, ваше б-дие.

– Зазови же сюда всех общественников!

Солдат смаршировал, и через несколько минут в комнату ввалила вся толпа, стоявшая на улице.

– Какого поведения Матрёна Исакова? – начал опять следователь.

– Да как сказать, ваше б-дие, худочеств никаких не примечали, – начал было тот же Ерёма, выступивший на этот раз вперёд как человек, знакомый уже следователю. – Оно будто бы только юпка-то...

– Чево ты орёшь??! – послышались голоса сзади из толпы. – Замолол охинею-ту!! Заорал, да и слушай его!!

– Кто там? – спросил следователь.

– Мы все, ваше б-дие! Все как есть, ваше б-дие!! Худова поведения!! Худова!! – закричали мужики.

– Тише! Говорите по одному! – сказал следователь.

В толпе воцарилось молчание.

Следователь, видя, что вопрос его остаётся без ответа, подошёл к толпе ближе и, обращаясь к первому стоявшему мужичку, снова спросил:

– Какого поведения Матрёна?

– Худова, ваше вы...со...к.., то бишь благородье; негде не бывал! Не знаю, как и назвать.

– Ну, ты? – спрашивает следователь следующего.

– Худого!

– Ну, ты?

– Худого!

– Ну, ты?

– Куда мир, туда и я!

– Стало быть, все говорите, что Матрёна худого поведения.

– Худова, худова! Все говорим – худова! Худова! Худова! – заревела толпа.

– Как же ты, рыжая борода твоя, приняв присягу, смел говорить, что она доброго поведения? – закричал следователь на спятившегося к печке Ерёму. А? Ах ты?

– Ничево-сь! – запел Ерёма. – Помилосердствуйте! Так, значит... бес... попут...

– По домам! – скомандовал заседатель, и толпа, словно ошеломлённая чем, бросилась из комнаты.

– Как же насчёт слезнички-то, ваше б-дие? – спросил один мужичок, приостановившись у растворённых дверей.

– Ладно, ладно! Запирай! – вскричал следователь.

– Хорошо-с!

И мужичок исчез за дверью.



    (Сибирь. 1878. №39.)




ЛЕТОПИСЬ МИРНОГО ГОРОДКА


Се повести временных лет...

    Преподобный Нестор

Город наш, расположенный на горном, довольно живописном берегу одного из притоков Оби, считающегося в весеннее полноводье доступным пароходам, сохранил своё древнее татарское название, но вместе с тем приобрёл немало даров европейской цивилизации: две тюрьмы – одна для срочных и подсудимых арестантов, другая – для пересыльных – ясно говорят об этом... С внешней стороны мы не блещем пышностью: две церкви, четыре магазина. Кладовая казначейства, пороховой погреб да два-три товарных склада – вот и всё, что воздвигнуто в нём каменного; из деревянных же строений, кроме трёх-четырёх десятков домов, всё остальное принадлежит к тому неизбежному при господстве благодетельного капитала и, количественно, наиболее употребительному архитектурному стилю, который носит название «хибарки».

Но зато у нас так же, как во всяком благоустроенном городе, есть и городская дума, и полицейское управление, есть также казначейство, почтовая контора и мещанская управа.

Этим, впрочем, наши присутственные места далеко не исчерпываются. На одном из городских каменных домов выведены золотом следующие надписи: «Окружной суд», «Тюремный комитет», «Общее присутствие», «Больничный Совет», «Рекрутское присутствие». Собственно говоря, это всё один и тот же окружной суд; но владелец дома, вмещающего в себе наших жрецов Фемиды, – один из банкротящихся Шмулей, в особую угоду квартирантам своим, решающим нечистые дела его, над каждым из пяти окон верхнего этажа вывел по надписи, а над этажом нижним, во всю длину его, растянул огромную вывеску: «Оптовый склад»; таким образом, мы можем без всякого заднего смысла сказать, что основание нашего правосудия промышленно-торговое, и в частности водочное.

За сим у нас имеются телеграфные и почтовые станции, две команды – местная и конвойная; есть базар. Мало того, есть биржа и уличные столбы с фонарями, которые даже однажды зажигались именно осенью, кажется, 1882 года, в проезд М.Н. Галкина-Врасского.

Идя далее, вы встретите две гостиницы с громкими наименованиями «Нового Света» и «Новой Сибири», из окон которых днём вылетают иногда к ногам путников пустые бутылки, а по ночам слышится «карра-улл»... «спасите» и т.п.

Назад тому около десяти лет здесь существовало и общественное собрание, для которого утверждён был, говорят, даже и устав. Но после недолгого существования собрание это закрылось. Причина будто бы простая: столпотворение Вавилонское, которое, как известно из священной истории, уже раз совершилось с тем, чтобы более не повторяться, стало в нашем клубе совершаться в каждый клубный день, вследствие чего языки вновь смешались и разбрелись в разные стороны. А чтобы в помещении собрания «после этакого, знаете, содому, не стало чудиться», мирные обыватели отдали его под квартиру полицейской власти – помощника исправника, «если, мол, и кикимора заведётся, так ничего... выгонят!».

Был когда-то у нас и городской сад. Один из исправников – любитель природы и знаток ботаники – разбил его на высоком берегу омывающей город реки: посадка деревьев, нечто вроде павильона, аллейки, цветники – всё было устроено как следует; но вышел естествоиспытатель в отставку – и о саде осталось одно воспоминание. Уцелела только часть красивой оградки с воротами да беседка, с которой но временам дамы наши в раздумье посматривают в «лазурную даль» и вздыхают о новом ботанике в исправничьей форме, не подозревая того, что с введением у нас городового положения городская ботаника передана в ведение гг. гласных и членов управы; так что стоило бы дамам настрочить этих самых господ, и сад мог бы снова зацвесть.

Но едва ли не самой ценной достопримечательностью нашего города (по крайней мере, если принять во внимание, во что обошлась она ему) надо признать его голову Мирона Мироныча.

Мирон Мироныч – довольно тучный, старый, белеющий уже от седины холостяк, с ежедневно подбриваемыми бородой и затылком, всегда подмазанный, подчёсанный, прилизанный, с пронзительно тонким, писклявым голоском, по которому весьма часто даже знакомые, слышащие его из другой комнаты, признают за Надежду Сысоевну. Осанкой и манерами он представляет тот известный тип людей, которые, смотря на городское общество как на дойную, а на начальство – как на бодливую корову, обеих их гладят, приговаривая: «Стой, бурёнушка! не бодайся, пестряночка! я ли вас не люблю, мои родные! я ли вас не ублажаю, мои золотые!..». Перед начальством такие люди «тише воды, ниже травы», перед равными «были бы твои», а перед подчинёнными – «мягко стелют, да жёстко спать».

«Родился Мирон Мироныч», – гласит местное мещанское преданье, – «между нами же грешными, в бедности: богатым же стал не оченно давно – всего каких-нибудь годов десяток; больше же повалило ему, как выбрали в головы. Слова нет, была винна торговлишка и раньше, да так себе, пожалуй, не лучше шёл братца-то, а этот и доселича ещё в целовальниках. Старый домишко его и посичас на наших памятях: крыша-то была, так хоша веретеном стряхни! Однако надо и то сказать: немало добренького перевалило ему и от Ивана Фёдоровича. Простяга принял его в кампанию по винной части, доверился, а потом – запивать да запивать, и душеньку Богу отдал... А Мирону – лафа, зашибать да зашибать деньгу. Мало покойного объегоривал, так оплёл, говорят, и Марину Павловну. А ныне, смотри, Мирона и в пару не знать. Начальство не надыхается. Никакой генерал не проедет. Со старым исправником как сойдутся, так бедовое дело: кум, говорит, мой милой, и... давай нацаловываться!.. Скажем, што всё деньги, ну да уж не до этова же? Тот как купил, говорят, мельницу (это исправник-то), деньжонок-то накал пачено было маловато, ну и тово... к Мирону: не оставь, говорит, кум родимой! Дал пятьсот... зато после этого Мирон што сказал, то шабаш – не поделать ничево; даже квартальный по утрам стал ездить: не прикажете ли, говорит, чево, Мирон Мироныч? Вот оно куда пошло! Силу большую возымел!».

Мирон Мироныч служит у нас головой со времени введения городового положения и городское самоуправление постиг до тонкости. В два-три четырёхлетия своей службы он познал как свои пять пальцев, какая, например, годовая пропорция сена и овса, при счёте года в 366 дней, потребна для показания куплею по книгам и какая годовая же пропорция этого материала, при счёте года в 183 дня, потребна для прокормления лошадей городского пожарного обоза; познал также, что стоит приготовить для своего домашнего обихода 500 копён сена, обработать и убрать 15 десятин хлеба и нарубить с доставкой на дом 200 – 300 сажен дров наймом; а с другой стороны – сколько бы составило экономии, если бы заготовить всё это заблаговременно чрез пожарных, выполняющих службу, по отзыву его, «на боку лежа»; рассчитал с математической точностью, что стоит в год содержание с жалованием кучера, дворника, лакея и во что обойдётся это содержание, если названные должности при особе его будут исполнять управские ходоки или рассыльные, которых избирается по шести – восьми человек и которые также, как и пожарные, «всё равно дрыхнут на боку лежа».

Таким образом, городская экономия торжествует и, занося её полугодно в «формуляр» свой, с подразделением на городские расходные статьи, мы насчитываем этой экономии сотни тысяч рублей! «Я ведь, ваше п-ство, – поёт обыкновенно Мирон Мироныч проезжающему начальству, – всё сам: и по городу, и по тюрьме; у меня ведь не пропадёт ни клока общественного! Я ведь вымеряю да вывешу каждый пуд, каждый фунт; ведь пожарную пучину, али арестантское брюхо не начинишь. От того, слава Богу, и экономии за службу тысячи. Изволили, быть может, усматривать в формуляре?». И начальство ухмыляется: вот, дескать, скупердяй-то! Ну, за этим щепка общественная – и та зря не растратится!

По этой же экономии у нас всё старое, видимо, рушится, а нового ничего не воздвигается.

Не думайте, однако, что наш голова скупится, когда городские нужды требуют иного: за одно ближайшее время можно указать целых три капитальных постройки, производившиеся Мироном Миронычем: во-первых, строились в прежнем мясном ряду для полицейского архива новые полки, во-вторых, неподалёку от пришедшего в разрушение моста чрез перерезывающую город речку – кабак; и втретьих, на вышке острога забито досками слуховое окно.

Первая постройка потребовалась потому, что Миронову приятелю поднадобилась под товар лавка гостиного двора, в которой помещался ранее архив полиции. Мирон и распорядился через своих управских ходоков свалить в сани кучами и перевезти местные архивные древности в старый мясной ряд с изгнившей крышей. Понадобилось, стало быть, устройство в этом ряду и новых полок. Через некоторое время вздумал было исправник заглянуть в новый архив, да не попал – занесло до крыши снегом; оставил до лета, а затем, говорят, забыл – ведь мало ли у командира дел! А тем временем из древностей-то от дождей образовалась бумажная каша. Ну что ж делать, стало быть, уж так Богу угодно было! Да и то сказать: чем бумажная каша не кушанье? Кто нас ею не кормит? И полиция, и суд, и иные власти, и даже сам Мирон Мироныч! А вот едим же, да ещё облизываемся!

Ко второй постройке Мирон Мироныч отнёсся внимательнее. Осматривая мост, требовавший капитального исправления, о котором граждане то и дело галдели ему, что «вы-де, Мирон Мироныч, когда-нибудь и сами изволите тут провалиться», голова рассчитал, что для него выгоднее будет заменить в мосту две-три более других изгнившие плахи новыми, а около моста, как лежащего на тракте, воздвигнуть винное помещение. «Оно, видите, и для города экономия, сбережение», – рассудил вытянувшийся перед Мироном Миронычем в струнку управский секретарь, – да и крестьянству вольгота: с базару промёрзнет, знаете, а тут как раз и тово-с... облегчение готовое!».

Задумано – сделано. И вот с моста, через дырявое полотно его, любопытные глазеют на удаль щуки, гоняющейся в речке за ершами, а с берега любуются удалью Мирона Мироныча. «Чистую же игрушечку вытянул, – отзываются обыватели, – посмотрите: даже и крыльчико-то с колонками, и труба-то выбелена, да и дверь-то окрашена ярью-медянкой!».

Третья постройка вызвана совершенно необычным происшествием 3 августа.

Обыватели, принадлежащие к той категории, которой самим Богом сказано в лице праотца Адама: «в поте лица снеси хлеб твой», давно спали. «Интеллигенция» не спала, но усердно занималась насаждением в диком крае цивилизации путём стуколки («генеральский» у нас не популярен) «отечественной» и свежепросольных огурцов с рыжиками.

И вдруг в ночной тиши раздаётся (в одиннадцать часов!) совершенно явственно ружейная пальба! Понятно, во всём городе поднялась суматоха: уж не нашествие ли неприятелей, мол?

Не скажу, чтобы мы совершенно были лишены моментов, напоминающих военное положение. Но мы к ним уже привыкли: разбудят ли нас часа в три утра, в самый сладкий сон, пожарные колокольчики, или в полночь раздастся где-то неподалёку выстрел – мы знаем, в чём суть, и не тревожимся: пожарная бочка не мчится на пожар, а развозит воду на дённое продовольствие полицейским чинам, а старый Карло у винного склада «палит из дробовика для страха воров». Всё это вошло в привычку, а потому и не страшно: бочка требуется полицейским каждый день, а Карло «палит» каждую ночь.

Но в ночь третьего августа пальба поднялась настоящая: выстрел следовал за выстрелом, и всё со стороны пересыльной тюрьмы. Все и всё переполошилось. Летит начальство, бегут, толкая друг друга, солдаты местной команды со своим майором; бегут, задыхаясь, полусонные обыватели.

– Господи! Да что же это такое? Опять! Слышите?! Вот уже в двадцатый раз... И опять!.. Слышите?..

– Слышу, слышу. Бегите скорее...

Пальба чаще и чаще.

Но вот прикатило начальство, и выстрелы остановились.

– Что случилось? – воззвал зычно исправник, пригнавший верхом с револьвером на бедре и ружьём через плечо.

– Да рестанты бегут, вашескородие! – вопит первый часовой, держащий ружьё в боевом положении.

– А?!.. У тово угла бегут? – едва выговаривает начальство и гонит к углу.

– Где бегут? – обращается оно к часовому у угла.

– Рестанты-то? – протяжно цедит гот.

– Да говори, шельма!

– Никак нет, вашескородие, не бегут! Так, должно быть, похимистило... Сперва вон у энтова окошка, с вышки-то, ровно чево-то зашебарчало, а потом как будто полетело. Ровно бы рестанты.

– Арестанты? Из окошка?!

– Никак нет, вашескородие! Должно, какая-нибудь птица. Я выпалил, а те робята услыхали, ну и пошла...

– Птица?! Ах вы, черти!

И начальство стремглав бросилось по лестнице в слуховое окно вышки, но, кроме пуганых голубей, прижавшихся к печной трубе, ничего не нашло.

Стража между тем, воодушевлённая прыжками по лестнице начальства, пока, до прибытия его, ворвалась вовнутрь камер пересыльной тюрьмы, произвела между полусонными арестантами суматоху и начала с неповинными узниками расправу ружейными прикладами:

– Вот он! Вот он, вашескородие!! Бежать-то который хочет!! Вишь, и кандалы-то спустил! Вали ево, робя...

– Кто? Кто? А?! Бежать! Ты?! А, бежать?! – задыхается от гнева начальство, соскочившее с вышки.

– Сдавило ноженьки, вашескородие! Ей Богу, к ночке только спустил... Отдохнуть маненько! Напрасно!... Пощадите, вашескородие! – плачет арестант, притиснутый солдатами к стене.

– Вали ево, робя!.. – снова было заревела рать, но начальство прицыкнуло и принялось за поверку арестантов.

Поверка была сделана дважды: по первому счёту, против документов, арестантов оказалось на два человека больше, по второму счёту – на одного человека меньше; наконец, уже по строгой арифметической выкладке смотритель тюрьмы пришёл к желаемому результату, что арестанты все.

Начальство успокоилось и, убедившись, что всему причиной испуг на вышке не склонных к побегу голубей, оставило тюрьму.

На следующее утро мы узнали следующую резолюцию успокоившегося начальства: «просить почтительнейше г. директора-казначея тюремного комитета Мирона Мироныча уничтожить слуховое окно на чердаке пересыльной тюрьмы, выдворив оттуда навсегда через смотрителя тюрьмы самовольно поселившуюся стаю голубей, так, чтобы оные влетать туда более не могли; жалобу же арестантов об изувечении их ружейными прикладами будто бы со стороны воинского караула как бездоказательную оставить в окончательном положении».

Таковы причины, приведшие к третьей «постройке», совершённой Мироном Миронычем, – к заколочению досками слухового окна.

На днях встретился я с головой у общих знакомых.

– Тургенев умер, Мирон Мироныч! – говорю.

– Тургенев! – протяжно вторит глава.

– Да. В Париже.

– Иностранец!

– Нет, наш родной, русский. Писатель.

– Тургенев?! Да-да. Так-так. Наш русский. Писатель, писатель. Верно.

– Не худо бы и нам панихидку сослужить?

– Панафидку?

– Да. Везде служат. Даже в Нерчинске!

– Верно, живал там?

– Нет. Заслужил, и везде молятся об успокоении. И у нас, и за границей.

– Та-ак!

– Я думаю, Мирон Мироныч, надо бы было и нам собраться, да тоже бы панихидку.

– Надо бы. Да как исправник? По утрам ведь рапорта.

И глава позевнул.

– А опять же можно, поди, и так обойтись, – начал мой собеседник. – Надо будет к отцу Павлу. А он ведь у нас такой... Попусту не молится.

Новая позевота, при которой Мирон Мироныч, перекрестив троекратно рог, порешил скорее покончить беседу и процедил:

– У одного рапорта, другой попусту не молится. А нам ладно и без панафиды!


* * *

Кстати, об этих самых «рапортах».

Театр представляет приёмную комнату в квартире местного помпадура. Немчура в серой твиновой блузе читает какую-то деловую бумагу, то и дело хлопая ладонью по маковке совершенно безволосой головы и обороняясь тем от мух.

Начинается приезд полицейских надзирателей с утренними рапортами. Первый является Кольчега.

– Имею честь доложить, что по первому участку всё благополучно, арестованных девять человек, – читает бойко полисмен, подавая рапорт.

– Те же самые? – вопрошает власть.

– Те же самые. Прикажете держать?

– Да.

– Тут, Яков Яковлич, Хомяк к вам просится. Прикажете допустить?

– Как же, как же.

– С полициантом или одного?

– Одного.

Небольшая пауза.

– Да, вот забавный случай, Яков Яковлич. Вчера неизвестный мальчик трёх лет принёс часы. Говорит, что нашёл. Как прикажете? Вот эти самые, – и Кольчега представил начальству часы.

Немчура ухмыляется и начинает рассматривать находку.

– Вот это, батинько, ты кстати!

– Анкер, на тринадцати камнях: крышки серебряные, с пробой, прочные, – рапортует Кольчега.

– Да, батинько, кстати, кстати. У моих пружина лопнула.

– Так возьмите!

– Как же, возьму, возьму!

– Только свободное времечко будет, так номерочек бы записать.

– Как же, запишу, запишу. Не так.

– Более приказаний не будет?

– Нет, не будет, Хомяка-то только тово... одново.

– Как же. Одново, одново. Не так.

И Кольчега исчезает. Является и рапортует Жареный.

Имею честь доложить, что по второму участку всё благополучно; арестованных нет.

– У вас, батинько, всегда пусто, – замечает начальство с некоторым озлоблением, продолжая рассмотрение часов. – Ах, кстати. Тут врачебная управа о проституции и сифилисе такую рацею напорола, что, батинько, беда... ужас! Сколько у нас их?

– Сейчас три. Все в «Новом Свете». Четвёртая была, да нос... тово... так лечилась, прошло. Сейчас у меня в горничных.

– Как же это вы, батинько, этакую... и вдруг... горничной?

– Да сейчас-то она ничего!

– Да каже это вы, батинько, говорю, смели? А?!

– Да ведь это, Яков Яковлич, Орина, что у вас жила в горничных.

– Ах да, Орина. Так-так. Жила!

– Более приказаний не будет?

– Нет. Только, батинько, у вас всё как-то пусто...

– Постараюсь!

Жареный исчезает. Начальство снова вперяет взоры на часы. Является и рапортует смотритель тюрьмы Животиков.

– Имею честь доложить, что по тюремному замку всё благополучно, пища – скоромные щи.

– Ах да! Я всё хочу сказать вам. Это очень хорошо и даже похвально, что всё скоромное. Но ведь можно же, как говорится, обращать порося и в карася. Оно бы, батинько, и тебе, и мне... Ведь арестантскую пузу не начинишь!

– Я хотел, Яков Яковлич, даже тово... доложить вам... да думаю...

– Ах, батинько. Будьте вы, как с отцом!

И немчура, потянувшись к этому детищу всем своим остовом, обнимает его.

– Действительно. Я бы, то есть, не то что как гю-детскому, а даже бы и более.

– Стряпай-ко ты им, батинько, габер да кашицу. Ну а щи-то вперемежку. Только чтобы тово... Счёт-то старый же. Понимаешь?

– Понимаю, Яков Яковлич.

– Чтобы по документам-то гладко. Так и означай: щи и щи, мол, всегда скоромные!

– Чтобы, то есть, при ревизии.

– Да-да, при ревизии...

В это время отворяется дверь кабинета и помпадурша в белом чепце возглашает:

– Яша!

– Что, мамочка?

– Да иди же! Осип Алексеич с гусями...

– Ну, батинько, некогда. Об остальном завтра...

Смотритель раскланивается, и немчура начинает обычные приёмы с чёрного крыльца.


* * *

Времени с появления первых глав летописи прошло немного, а между тем, посмотрите, сколько утекло у нас воды!

И всё перемены и перемены: то сокращения, то уничтожения, то перемещения, а то и совершенные смещения – и всему этому несть числа!

На первом плане – сокращение разных полезных учреждений: закрыты, например, Тюремный комитет и Больничный Совет, и закрыты кем, вы думаете?., одним из банкротящихся Шмулей и по озлоблению к нашей летописи. Выведя на своём тереме, как значилось в летописи, золотом пять надписей, означавших «окружной суд», «тюремный комитет», «общее присутствие», «больничный совет» и «рекрутское присутствие», и растянувши под ними огромную вывеску «Оптовый склад», Шмуль сей сразу после прочтения летописи приказал забелить вторую и четвёртую из надписей известью без остатка и тем поведать мирным гражданам, что учреждения тюремного и больничного у нас более не существует. Мало этого. Озлобление израильтянина дошло даже до подачи им в «Сибирскую газету» на апелляцию, что он, хотя действительно, как говорит летопись, и Шмуль, но только не банкротящийся, ибо не говоря уже о том, что им, Шмулем, у себя дома один и тот же окружный суд разветвляется почти на полдюжину разных присутственных мест, им же, Шмулем, строятся для казны и даже в долг такие же места и во многих разных городах. Что же делать? Исполать вам, г. Шмуль! Содержание у себя в дому казны – дело, вообще, лестное, но зачем же вам, сударь, из одного озлобления к летописи лишать-то нас и тюремного комитета, и больничного совета? Благо ещё, что приказание ваше и кисть вашего маралы коснулись только этих учреждений. А что бы было с нами, если бы вам вздумалось лишить нас, например, окружного суда или рекрутского присутствия?!

Но не все, однако ж, отнеслись равнодушно к фортелю Шмуля. Окружной судья Макар Макарыч, он же и председатель всех названных учреждений, при исчезновении вывесок злополучных комитета и совета, пришёл в необыкновенную ярость и в пылу её, умалчивая, однако ж, об этом исчезновении, вероятно, из страха быть «к оному прикосновенным», повёл с Шмулем по начальству свои иные фортели: сначала представил кому следует, что Шмуль этот, состоящий незаслуженно директором тюремного комитета, по неплатежу взносов подлежит лишению этого звания, а когда это не помогло, так как Шмуль фактически квитанциями и также по начальству доказал, что он взносы эти платит исправнее других, то Макар Макарыч признал, что дальнейшее оставление вышепоименованных учреждений в доме сего израильтянина представляется небезопасным, «ибо, писалось в рапорте по этому предмету, в квартире суда, поблизости к присутственной камере, помещается преогромный ретирад, зловония которого испаряются исключительно в ту камеру, так что он, судья, не может поручиться, чтобы с наступлением весенних оттепелей в среде членов суда не произошло ветлянской заразы, а потому, приискав в заречной части города благоприличное помещение, испрашивает на перевоз туда подведомых ему учреждений надлежащего, в установленном порядке, разрешения». Чем разрешится такое ходатайство – неизвестно, но Шмуль и на этот раз, по привычке, подал на апелляцию, и рапорт Макара Макарыча, говорят, тормозится.

Далее – произведён опыт уничтожения публичных, развращающих нравы, заведений: двух упомянутых в летописи гостиниц – «Нового Света» и «Новой Сибири», из окон которых вылетали иногда к ногам путников пустые бутылки, а по ночам слышалось «карра-улл...», «спасите» и т.п., хотя и номинально, но также не существует. «Новый Свет», торжественно закрытый самим Яковом Яковличем, превратился в «Швейцарию», а «Новая Сибирь»... так та сама подняла на себя руки и навсегда сняла свою вывеску, сохранив остальное всё неприкосновенным.

Но, подействовав разрушительно на названные учреждения и заведения, летопись благотворно повлияла на оптовый склад, помещающийся у разгневавшегося Шмуля. Все порядочные люди обратились к этому складу. «Где водку берёте?» – спрашивает после первых рюмок крякающий гость хозяина. «Да в окружном суде-с!» – отвечает последний. «Чудна водка!» – «Да-с! Единственная. Так сказать, судейская-с».

Затем и в доме, где существовало общественное собрание и куда впущен был жильцом помощник исправника, произведено благотворное превращение: преуспеянием Мирона Мироныча здесь, на городскую экономию, открыто училище, для которого глава из своих средств соорудил вывеску.

Но всё это – перемены внешние, посмотрим теперь на перемены внутренние.

Недавно от нас перемещен куда-то помощник исправника Задира, якобы за неблагонравные отношения к командиру и, вообще, непризнаванье в Якове Яковличе высоких его добродетелей. Хотя чин этот, подобно Рыбникову Щедрина, и хотел изобразить из немчуры «начальника», который, по призванию своему, может только «носить поноску», но тем не менее граждане по случаю перемещения его нашли целесообразным излить своё негодование даже в особом заседании городской думы, сводя все свои прения на одно: «кабы этого самого немца выжить, а помощника бы посадить вместо его...», но после совещаний, приняв во внимание, что немец сей выписной, казне стал дорого, «да и девать его, вестимо, некуда», развели руками, погалдели, что «тут ничаво не поделаешь» и... разошлись.

А между тем Якова Яковлича в это смутное время трясла, говорят, тринадцатая лихорадка.

Но как всегда бывает, «свято место не живёт пусто»: отбывший полисмен, не оказавший пред помпадуром должного смирения, заменён новым и, как нарочито, Смиренным, за которым, к слову будет сказано, привезён вдогонку целый воз вопросных пунктов разных следователей, выписок из судебных решений, запросов и т.п. – обычных спутников всех перемещающихся из одного города в другой полисменов.

За Задирой смещён с должности полицейский надзиратель Жареный – тот самый, у которого, по отзыву помпадура, было «всегда пусто», но который, желая оправдать себя в глазах начальства, начал было выдаваться энергией по части сбережения скота, теряющего хозяйские дворы.

За Жареным перемещён куда-то смотритель городской больницы Промывательный – за неоказание должного уважения к другому командиру – Макару Макаровичу: не оказал и с шестерыми птенцами... понёс злополучие!

Но самой крупной переменой нужно, бесспорно, признать оставление своего поста нашим достославным головой Мироном Миронычем. Больно не хотелось этому городскому благодетелю, так насидевшему и столь нагревшему своё место, покидать его, но нужно было покориться велению судьбы. Сколько мы назначали по этому грустному обстоятельству и избирательных собраний, производившихся будто бы всякий раз с промахами, сколько строчили и донесений, и писем в губернию о неправильности якобы новых выборов, сколько потратили трудов и искусства по заговариванию зубов не только избирателям и гласным, но даже управским ходокам; наконец, сколько раз развёртывали свой формуляр и предъявляли публике щёлканьем на счётах свою фиктивную городскую экономию – ничего не помогло! Более других сословий при выборах взбаламучено было мещанство, у которого Мирон Мироныч давно сидел на шее: «скажем, што таких блаадетелев, как ты, Мирон Мироныч, со свечой искать, однако всячески пора уж нам и стыд спознать и твоей милости сдоху дать; оченно уж мы тобой довольны, как есть по горло, пусть таперича послужит новинькой», – цедило это мещанство, на лицах которого так и просвечивало, что «нет, брат, шабаш, ни за какие коврижки тебя более не надо», цедило, цедило и... увы, Мирон Мироныч, выцедило-таки вместо вас нам нового голову!

Прощайте же, Мирон Миронович! Благодарить вас за службу не нам, грешным; заслуги ваши, разумеется, оценят по достоинству уже история и потомство наших обывателей. Жаль только, что с оставлением своего поста вы навсегда уже лишитесь генеральских визитов и поцелуев исправника... да мало ли чего лишитесь? Даже ездивший к вам иногда по утрам и вопрошавший: «не прикажете ли чего, Мирон Мироныч?» – полицейский надзиратель Кольчега – и тог... более к вам уж не приедет. А потерять всё это, и так неожиданно, из-за какого-нибудь мещанства, как хотите, нелегко!

И вот, как видите, у нас всё перемены и перемены: то сокращения, то уничтожения, то перемещения, а то и совершенные смещения.

Что делать? Должны претерпеть!


* * *

Памятны нам последние слова его...

– Погодите... Помянете и Мирона Мироныча! Да как ещё помянете!! – говорил, покидая свой пост, наш старый голова.

И верно, поминаем!!!

Скажем, что новый голова начал свою деятельность осуществлением благой цели – установить соглашение между делами города и полиции, о чём и Мирон Мироныч по временам подумывал, но до чего, не тем будь помянут, никак не мог додуматься, но к чему же такое предприятие да начинать-то сгоряча?! Что, например, общего между теми делами и квартирой помпадура, или – какая связь между доставкой воды полицейским чинам и делами городского самоуправления? Какое отношение имеют к этим делам, например, населяющие город евреи, или – что однообразного в тех делах и стенах полиции?! А между тем новый голова уловил же во всём этом и общее, и связь, и отношение, и однообразие, и на первых же днях своей службы начал подводить намеченное к одному знаменателю.

Достижение задуманного действительно началось с квартиры Якова Яковлича. Прибыв сюда, немчура поселился в одном, по нашему городу довольно комфортабельном, но сиротском доме, состоящем, ко греху, в заведывании городской управы, и, поселившись, возомнил, что-де здесь, в Сибири, и сиротские дома, хотя по малости, а всё же могут давать... ну хоть ребятишкам на молочишко! Мирон Мироныч потрафлял вообще экономии, и командир так бы и жил да жил, но на беду избрали нового голову, и последний сначала словесно, а потом и письменно попросил квартиранта «разделаться».

– Что это вы, батинька, из-за пустяков-то! – уговаривает Яков Яковлич.

– Нельзя-с! Не наше ведь, сиротское. Покорнейше уж просим разделаться! – настаивает голова.

Больно не хотелось этого командиру, но после которого-то подтверждения пришдось-таки действительно «разделаться», внеся в городскую кассу сколько-то радужных.

– А что?! – с улыбкой поёт Мирон Мироныч.

– Поминаем вас, батинько, поминаем! – вторил в унынии помпадур.

Покончив с оплатой квартирного дома Якова Яковлича, голова коснулся уже того, о чём приснопамятному предместнику его никогда и не думалось.

В летописи нашей по поводу происшествия 3 августа уже было замечено, что мы не лишены подчас и моментов, напоминающих военное положение, и что если, примерно, разбудят часа в три утра пожарные колокольчики, то мы не тревожимся – это пожарная бочка мчится не на пожар, а развозит воду на дённое продовольствие полицейским чинам.

Казалось, что бы тут особенного? И кому бы пришла надобность касаться этого веками освящённого обычая? Но голова наш и тут признал необходимым вмешаться и предложил полицейскому надзирателю Кольчеге заподрядить для доставки воды на дённое продовольствие полицейских особое благонадёжное лицо из местных водовозов, которое бы, доставляя воду в указанное время и по справочным ценам, получало за то условную плату по истечении каждого месяца уже от потребителей.

– Как прикажете, Яков Яковлич? – докладывает Кольчега.

– Да что это, батинька, всё за реформы? – кипятится помпадур.

– Очень даже все этому удивляются! – подпевает полисмен. – Как говорится, не изловил, да оттеребил!

– Ну вот я посмотрю, что будет дальше. Я это всё, батинько, ведь молчу... Ну а уж если чаша терпения переполнится, то уж, извините-с, поворчу!

– Конечно! Так прикажете заподрядить?

– Водовоза-то?

– Да-с?!

– Разрешаю, разрешаю!

И звон пожарных колокольчиков заменился стонами скрипучей водовозной колымаги.

– А что? – с улыбкой поёт Мирон Мироныч.

– Поминаем вас, батинько, да как ещё поминаем! – вторит в унынии помпадур.

Как на грех, одновременно с этим происшествием у нас развелось столько евреев, что население начало подумывать: в Бердичеве ли оно? Но весь этот пришлый, по большей части ссыльный, не имеющий права городской оседлости люд, хотя и не в таком числе, а жил у нас ранее, жил и никому не мешал, между тем голова не мог и тут сдержаться и о немедленном изгнании из города неповинных израильтян послал длинное-предлинное отношение.

– Да ведь ничего не будет! – замечают ему гласные.

– Попробуем. Можно будет и подтвержденье-с, – отвечает голова.

И вот господин помпадур думает думу: «Да что же это, наконец, за нововведения? Ведь жили же и никому не мешали! А тут – извольте порадоваться: изгнать да ещё немедленно! Нет, батинько, позвольте об этом уже мне вперёд подумать.

– А что?! – с улыбкой поёт Мирон Мироныч.

– Поминаем вас, батинько, да как ещё поминаем! – вторит в унынии помпадур.

Далее. После бесцеремонного обхождения Якова Яковлича с своей квартирой между гласными городской думы зародилось непреодолимое желание дознать: не должна ли платить городу кортом и сама вверенная помпадуру полиция, занимающая помещение в общественном доме, быть может, должна, да не платит! Прибегли к городовому положению с дополнениями, и последнее с точностью разъяснило, что действительно «должна, да не платит!».

– Так сколько же примерно положить? – вопрошают гласные.

– Пятьсот рублёв, и чтобы написали контракт-с! – решает голова.

– И вот теперь полиция наша у нас на кортому!

– А что?! – с улыбкой поёт Мирон Мироныч.

– Поминаем вас, батинько, да как ещё поминаем! – вторит в унынии помпадур.

Но, наконец, чаша терпения у Якова Яковлича, как предрёк он Кольчеге, действительно переполнилась, и нижеследующий прискорбный случай навёл его на недобрую мысль даже о междоусобии.

– Я это всё, батинька, ведь молчу... – многократно повторял он. – Ну а уж если чаша терпения переполнится, то уж, извините-с... поворчу!

Благодаря Мироновским распорядкам, установившимся в пожарной команде, управлявшейся до сего времени каким-то инвалидом под руководством Кольчеги, новый голова явился и туда и, по праву городского хозяина потребовав сведений об этих распорядках, выразил желание составить для этой команды инструкцию: пожарных людей нанимать по контрактам, имея при найме сведения о поведении, и проч. и проч.

Является помпадур.

– Это что?

Голова повторяет свои желания.

– Ну на это, батинько, я скажу вам одно: что всё это не ваше дело, а моё; здесь хозяин не вы, а я, что тут за реформы!

– Да позвольте-с, Яков Яковлич, позвольте-с, – начинает голова, – хозяин ли вы – это ещё будем посмотреть-с, а вот, к примеру, сказать, этот фонарь – стекло выбито, а с ним везде лазят... вы у нас и пожарную спалите-с, мы ведь...

– Так позвольте же вам, батинько, господин голова, – прерывает власть.

– Нет уж, спалить пожарной не позволим-с, – перебивает голова.

Далее, говорят, беседа была ещё оживлённее, но подробности её неизвестны; знаем только, что помпадуру не повезло и тут: через неделю им получено в копии постановление думы, подробно изъяснившее, что всё то, чего коснулся голова, дело его, головы, и что всё, практикуемое им к улучшению команды, будет приведено в надлежащее исполнение.

– А что? – с улыбкой поёт Мирон Мироныч.

– Поминаем вас, батинько, поминаем.

– Я ведь справедливо говорил, что помянете... – цедит Мирон.

– И верно: поминаем!!!


* * *

После сокращений, уничтожений, перемещений и смещений у нас затишье: Мирон Мироныч стушёвывается.

Задира забывается, а Жареного и Промывательного как будто и не существовало.

Но от затишья этого, не нарушаемого даже и нововведениями головы, нам не легче; напротив, думается только: живём ли мы или прозябаем?

Было время, что и у нас, хотя не часто, но всё-таки проявлялись же разные поползновения, свидетельствовавшие, что есть благородные порывы, высокие стремления, энергия и проч. и проч., – одним словом, есть жизнь, а не прозябание, и всё это было так недавно!

Ранее, например, мы читали, а прочитанное усваивали и старались по возможности прилагать к делу. Так, когда появились «Пошехонские рассказы» Щедрина, то мы непременно и к делу и не к делу, а переспросим друг у друга: «Вы не из департамента ли Препон?» или: «А вы не служили ли в департаменте Оговорок?», а когда, бывало, Жареный после двух залпом выпитых рюмок коньяка сделает без перерыва то же самое и с третьей, то мы уж обязательно воскликнем по-губернаторски: «Молодец, Ухватов!». Или: ещё ранее, когда служивал у нас бурбон и выходили щедринские «Ташкентцы», то бурбон этот также обязательно всякую весёлую кампанию заканчивал эпилогом: «А ведь по правде-то, как ежели по совести... свиньи мы, господа!» – и воскликновению бурбона мы внимали и таковое, по своему разумению, разделяли, находя это соединением приятного с полезным, потому вычитали, усвоили и к делу прилагаем.

Ранее, например, вдруг и совершенно неожиданно или у казначейши, или у помощника акцизного зародится желание дать в казарме местной команды спектакль с благотворительной целью. И даём! Играем все от мала до велика, и точно не любители, а актёры от рождения! Или: соберёмся то у того, то у другого и сочиним что-нибудь вокально-упоительное и, сочинивши, длим его с частыми разнообразными финалами вроде: «приложиться!», «повторить!», «пропустить!», «подканифолить!», «опрокинуть!» и т.п. И прикладываемся, и повторяем, и пропускаем, и подканифоливаем, и опрокидываем, и снова начинаем – и так далеко за полночь, а то и... до утра!

А теперь ни поползновений, ни порывов, ни стремлений, ни энергии – одним словом, не живём, а прозябаем!

Между тем интеллигенция не сознаётся в этом и мнит, что она живёт, хотя остальное всё, соглашаясь с нами, и вопиёт, что прозябаем.

Для примера приведём воскликновения на эту тему двух наших помпадуров и вопли на ту же тему подчинённой им братии.

– Живём! – восклицает Яков Яковлич. – Служа при сенате, когда приходилось сидеть ещё на исходящем да макать в помадную банку, я, батинька, этого бы не сказал; секретарствуя потом в суде, даже в то время, когда благодетель вызывал уже сюда помпадуром, я тоже этого бы не сказал. А здесь, батинька, в Сибири, скажу, потому здесь всё основано на деньге! На первых порах Сибирь меня удивила. Спрашиваю благодетеля: как и что? А как, говорит, хочешь; здесь, говорит, помпадуру жить – умирать не надо, потому, говорит, можно сделать всё и не иметь ничего, и можно, говорит, не делать ничего и:., иметь всё. Это, говорит, от тебя зависит! Думал-думал, как тут быть? То недурно и это хорошо. И выбрал, батинька, золотую середину: вести дела, по крайней мере, поважнее. Принялся сгоряча. Вижу – непорядки: и по исправлению дорог, и по раскладкам, и по писарской части. Запутанность ужасная! Ну и действительно, батинька, стоило труда. Однако поставил на точку, сосредоточил: теперича дороги у меня – скатерть, а писаря, батинька, так можно сказать... аристократы! Одно, батинька, скажу: народ здесь – кобылка! Со мной, батинька, один здешний чиновник так что проделывал? Отчего, говорит, Яков Яковлич, вы дела о дорогах на дому держите и никому не показываете? Отчего, говорит, аристократов этих в чижовку не садите? Фу ты, думаю, дьявол! Но как быть препона миновала – убрали! Иди вот милейший Макар Макарыч. Ни с того ни с сего, батинька, вяжется ко всему, лезет во всё. Что ему от меня надо – не пойму. Я, говорит, докажу, как вам больничное мясо пожирать!.. Так-таки вот без зазрения совести и орёт! Вы, говорит, здесь всё развратили, вашим аристократам, у которых вы руки пожимаете да бостоны производите, мало, говорит, тюрьмы; погодите, говорит, вот я скоро буду управлять крестьянским самоуправлением, так я – и пойдёт, и пойдёт! Фу ты, думаю, дьявол! Благо, батинька, что я терпелив и всё молчу, ну а уж если чаша терпения переполнится, так, извините, Макар Макарыч... поворчу! Или вот то же новый градской голова: то вот это не так, то вот то бы надо этак – всё не по его. Фу ты, думаю, дьявол! Так вот, батинька, я говорю и всегда скажу, что жить в Сибири помпадуром – умирать не надо, но уж народ, батинька, кобылка! Умей, стало быть, ладить! Но кто как, а я так, батинька, – люби Бог правду – таков: по мне и в аду хорошо, лишь бы перепадало... Живём!».

– Прозябаем! – вопиют полицейские столоначальники. – Потому, кроме жалованьишка, не видишь ничего: обирает всё... один! Прозябаем!

– Живём! – восклицает Макар Макарыч. – И, как говорится, на пути к прогрессу и цивилизации! Ничего, знаете, что в уездном городке, а действуем, так сказать, во всё и, как говорится... до тонкости! Побольше бы, знаете, только энергии, и гады бы эти, знаете, выписные, как говорится... подохли! Да, впрочем, Бог даст, введётся крестьянское самоуправление, так дело, знаете, пойдёт на чистоту, и они исчезнут сами собою. Я беспорядков не потерплю! Да. Первее всего спрошу: где, мол, у вас, господин помпадур, дорожное дело? Заберу, знаете, пронумерую, прошнурую, скреплю, припечатаю и... по принадлежности: извольте, мол, полюбоваться подвигами новгородца, ибо новгородцы, мол, по истории Устрялова, народ воинственный; не сравнить, мол, с нами, забайкальцами! Ха-ха-ха! Ей-Богу!.. Потом, знаете, доберусь до раскладок, и у меня ни одна копейка, ни один гусь не ускользнёт. А потом уж, знаете, перейду и к животному царству: пожалуйте, мол, господин помпадур, для ознакомления дела о ваших аристократах по определению, мол, их и служебным доблестям; нет ли, мол, между ними поднадзорных, о достоинствах которых вы, мол, как известно, ведёте целые дела, оставляя без внимания кражи и грабежи... И выйдет, знаете, целая история, как говорится... комическая! А в заключение, знаете, объявлю ему, что вы, мол, сударь, развратили здесь всё, как говорится... до мозга костей! Я ему говорил это уже раз, но для него, как говорится... горох к стене! Теперь же, приняв председательство в крестьянском самоуправлении, я докажу это до тонкости! А как, знаете, отрадно слышать о скорости крестьянской реформы. Так вот и кажется, что стоишь на пути, как говорится... к прогрессу и цивилизации! Живём!

– Прозябаем! – вопиют судейские заседатели. – Потому, кроме жалованьишка, не видишь ничего: собака... сама не есть и людям не даёт! Прозябаем!

Но разве, господа помпадуры, это жизнь? Скажем, что в воскликновениях ваших есть и поползновения, и порывы, и стремления, и энергия, но всё это, как изволите видеть, направлено к тому, чем мы, если бы вы только не явились сюда издалека для насаждения между нами древес познания, никогда бы не решились злословить этой летописи. Благо ещё, что между нами нет уже упомянутого выше бурбона, а то пришлось бы воскресить снова в памяти излюбленный его эпилог... «по правде-то, как ежели по совести...».

Что бы тогда было?!


* * *

Любители споров из кожи лезут, уверяя, что разные атмосферные явления отнюдь не предмет предзнаменований бед или напастей. Мы и ранее мало разделяли эти споры, а ныне воочию убедились в основательности их.

Не так давно у нас, например, некоторыми замечено было интересное воздушное явление. И что бы, вы думали, предзнаменовало оно? Напасть! Да ещё какую!!

Над домом некоей Озериной, куда Макар Макарович во гневе на Шмуля намерен был переместить от предположенного им появления в тереме израильтянина наши судейские места, но взамен этого поместился только сам со своими чадами, и над сиротской квартирой Якова Яковлевича, наделавшей новому голове столько хлопот по установлению оплаты её кортомом, при совершенно тихой и ясной погоде часа в два ночи образовалось два облачных дождевых столба наподобие смерчей. Столбы эти в верхних концах начали понемногу сближаться и, соединившись вместе, образовали довольно обширную воронку, занявшую затем всё воздушное пространство между квартирами помпадуров. Вскоре за этим с северной таёжной стороны подул небольшой ветерок, и на воронке, принявшей вместо серого мутного нежно-розовой цвет с беловатыми оттенками, моментально появилась дрожащая

тень знакомого нашего – атамана новгородской вольницы Акаши Заглоткина. Бледный, измождённый, после медового месяца, Заглоткин пристально смотрел в сторону к дому Озериной...

Явление длилось с четверть часа и исчезло; вместо столбов и воронки с Акашею образовалась какая-то неопределённая масса бурого цвета, которая, превратившись в облако, при переменившемся ветре с шумом унеслась на восток по направлению к Черноярску.

Интеллигенция наша, сладко спавшая, явления этого не видела, заметили его только рабочие, прочищавшие в устраиваемом новым головой общественном садике аллейки, но и те не особенно всматривались в перемену картин явления, а когда оно исчезло, то отозвались, что «будет какая-нибудь напасть али на скотину, али на людей».

– А может, и ничево не будет, – сказал один. – Может, облако это на немца, потому, вишь, как судья-то его гложет. Ну, тогды, вестимо, обчествам облекченье – пондравка будет!

– А судья-та крешшоной? – спросил другой, затыкая рот трубкой.

– А неужля так?!

– Ну крешшоной, дак нехристя поканать! – заключил любопытный, вынимая изо рта трубку и плюнув сквозь зубы в близстоявшую берёзу с каким-то особенным свистом.

Наконец, мы сообразили и убедились, что предзнаменовало явление: предзнаменовало оно действительно напасть, но не на скотину и людей, а на предположенное помпадурами открытие Мирногородского по крестьянским делам присутствия; ещё точнее – на собственную персону бедного Макар Макарыча!

Сколь нетерпеливо ожидал Макар Макарыч открытия желанного присутствия и какие соединял с ним по отношению к Якову Яковличу упования, нам уже хорошо известно из монолога его, помещённого в прошедшей главе нашей летописи.

«...Бог даст, введётся крестьянское самоуправление, – говорил между прочим Макар Макарыч, – так дело, знаете, пойдёт на чистоту. Я беспорядок не потерплю! Да первее всего спрошу: где, мод, у вас, господин помпадур, дорожное дело? Заберу, знаете, пронумерую, прошнурую, скреплю, припечатаю и... по принадлежности: извольте, мол, полюбоваться подвигами новгородца, ибо новгородцы, мол, по истории Устрялова, народ воинственный, не сравнишь, мол, с нами, забайкальцами! Ха-ха-ха. ЕйБогу...» и т.д.

«И выйдет, знаете, – заканчивал Макар Макарыч этот монолог, – целая история, как говорится, комическая!».

Таковы были сладкие мечты Макара Макарыча – мечты, исполнения которых также нетерпеливо ожидали и мы. Макар Макарыч – маленький, но юркий, вообще ретивый человечек, привыкший «проникать», по собственному его выражению, «во всё, как говорится, до тонкости», – в годичную службу у нас успел снискать репутацию бескорыстного и прямого человека. Поэтому, ожидая введения нового крестьянского самоуправления, мы уверены были, что, приняв председательство в окружном по крестьянским делам присутствии, он хотя и не будет с этого поста хватать звёзд, но всётаки прекратит приобревшие уже популярность и распространившиеся на всё и вся жажду и сосание Якова Яковлича.

Но как сам Макар Макарыч, так и мы с ним горько ошиблись. Будь бы у Макара Макарыча на этот раз поболее такта и сдержанности, да не состой бы Заглоткин новгородским предводителем, желания бы наши, пожалуй, сбылись, а то хотя действительно и вышла «целая история, как говорится... комическая», только совершенно не того содержания, которое с такой уверенностью проектировал Макар.

В апреле месяце Макаром Макарычем получено было начальственное предписание, помеченное 29 марта, в котором, между прочим, говорилось:

«...и 26 марта постановлено: открыть в Мирном Городке окружное по крестьянским делам присутствие под председательством окружного судьи, из членов – окружного исправника, окружного стряпчего и казначея.

Сообщая об этом для немедленного исполнения вашего высокоблагородия, покорнейше прошу о распоряжении этом сообщить от себя означенным лицам и о времени открытия действий присутствия донести».

Таким образом, под председательством Макара Макарыча присутствие должны были составить исправник Яков Яковлич, стряпчий Лев Львович и казначей Азар Адамыч.

Получив распоряжение начальства об открытии присутствия, Макар Макарыч от преизбытка чувств и радости сначала выронил его из рук, а затем едва совсем не утерял. Первой заботой его в этом деле оказалось приискание для присутствия делопроизводителя, и выбор его пал на своего излюбленного судейского секретаря Остроме не кого.

Видя, как говорится, вашу деятельность, – изрёк он последнему, – труды и энергию, всегда, как говорится, разумную и полезную, я порешил назначить вас делопроизводителем вновь открываемого присутствия. Завтра молебен и открытие. Заготовьте и об этом и о себе журнал, а при открытии присутствия я предложу его, как говорится, к подпису.

И вот открытие.

Яков Яковлич напялил мундир; Макар же Макарыч, по неимению такового за недостатком средств, надел свой старенький фрачец, накинул сверху легонький, майский, как говорится, белый балахон, именуемый им «крылаткою», и, захвативши журнал об Остроменском, направился к молебну...

Но... писать, что происходило тут далее и чем завершилось открытие желанного присутствия, мы находим излишним. Возвращавшийся из Черноярска старый наш знакомец из корреспондентов Касьян Пафнутьевич Пифагоров так изобразил это событие в пародии на басню деда Крылова «Квартет».

Проказница-Немчура,
Макар,
Азар
Да Лев Смиренномудрый
Хотят присутствие открыть.
Достали положенье о крестьянах
И на молебен о мирянах
Бегут в мундирах во всю прыть –
Мольбой начало сей реформе положить.
«Стой, батипьки! – кричит Немчура. – Погодите!

Как быть присутствию?
Позвольте ж, поглядите:
На председателе мундира нет! А он
В старинном фрачишке, без тальи
Напялил сверху белый балахон!
По-моему, ему, каналье,
Пристало блюда подавать
Иль торгаша изображать!».
«Так вы мне, сударь, возражать?! –
Кричит Макар. – Не смейте петушиться,
Как говорится,
Теперь уж вы ничтожное созданье есть,
Которое легко нам будет съесть.
Ни сплетничать вам более, как говорится,
Ни злиться Я не позволю! Да-с!».
На шум примчался сам Заглоткин в сей Парнас.
Тут с воплем все к нему, чтоб разрешить сомненье.
«Ах, ваше п-ство! Порассудите! Нет терпенья.
Охота нам присутствие открыть
И сельским обществам благое сослужить.
Но как нам с немцем быть?!».
«Чтобы открыть присутствие – нужны уменье
И председатель толковый, –
Заглоткин им вещал. – Дружней
За дело следует вам взяться
И... Немчуре повиноваться!».

И как же после всего этого спорить, что атмосферные явления не предзнаменуют бед или напастей?!

Через неделю по отъезде от нас Заглоткина Яков Яковлич, восчуяв мощь и назюзюкавшись, объявил своим сочленам по секрету:

– Ак...какий послал мне тел...леграму: Мак...карыча гонят в Штанск, к Пром...мывательному.

– А самим бы вам, Яков Яковлич, вместо Промывательного?! – сказали бы мы на месте этих сочленов. Или бы на подножный корм к Жареному?

- Да много есть мест, хотя и не тёплых, но для вас подходящих! До свиданья-с!


* * *

...А у нас всё злополучия!

Где возятся с холерой, где изгоняют иностранцев, где выдавляют протори и убытки, а у нас, грешных, смешение языков! И ничего ведь не строим, ничего не воздвигаем, а языки... мешаются!!

Правда, что не так давно были же некоторые постройки: строились, например, мосты чрез речки Мирную и Кулебятку, но их строил один новый голова без всякого участия; устроились дома обывателей, канцелярского служителя Жука и титулярной советницы Цыть, но это производилось без нас же, обивался и красился затем терем достославного Мирона Мироныча, но и это делалось на счёт собственной персоны его. Хотя, впрочем, незадолго до этих построек в нас и поселяло некоторый страх сооружавшееся здание окружного казначейства, которое, действительно, выходило узким-преузким и высоты необычайной, наподобие, пожалуй, вавилонского столба, но мы скоро успокоились, полагая, что если и быть смешению от этой высоты, то разве между строителем Шмулем Шмулевичем и казначеем Азаром Адамычем, потому никто иной, а они одни причиною её. Стало быть, постройки были вовсе не злокачественные и никто в них не мешался, а языки-то... всё-таки мешаются!!!

Бывали у нас смешенья и прежде: так, например, частенько мешались языки, когда бывал у нас клуб, столь злополучно прекративший бытие своё; мешались один раз языки по случаю встречи Нового года из-за того, что чада Фиты не оставили ничего на общей ёлке птенцам Ижицы; мешались в другой раз языки при устройстве любительского спектакля по причине того, что т-те Жареная с кузиной своей затанцевали до упаду бедного Володю, мешались потом языки... да сколько раз мешались! И не перечтёшь! Но всё это были смешения кратковременные, не имевшие характера эпидемии, которым обостряется смешение настоящее. Смешение это почти всесословное. Началось оно между членами нашего по крестьянским делам присутствия и, начавшись, перешло сперва на дорогие половины присутственного состава, а затем, коснувшись мирных граждан, обуяло даже духовенство.

Начнём по порядку.

Макар Макарыч, не почитая «лице старчо» Азара Адамыча и не признавая его даже за разумное животное, не кланяется ему; Яков Яковлич отворачивается и производит «скрежет зубный» от Макара Макарыча; Азар Адамыч, когда-то шутник-прешутник, подкрадывавшийся и тыкавший указательным и большим пальцами и Макара Макарыча, и Якова Яковлича для утехи компании и испугу то в бока, то под коленки, теперь уже не тычет ни которого, а по временам показывает только спинам их свой кулачище, в котором между названными пальцами прирастает на время третий палец, вызывающий во Льве Смиренномудром хохот до упаду; Лев же Львович, «мудрствуя лукаво», изучает положение о крестьянах и под фокус Азара, называемый им сложным тройным правилом, устраивает между беснующимися членами вылазки и травли.

– А судья-то наш порет себе дичь и ухом не ведёт: плюю, говорит, я на них, – цедит он Якову Яковлевичу.

– Погоди, батинько, ужо заседание – и расхлещу же я его!

И немчура составляет проект того, как он расхлещет Макар Макарыча.

– А исправник, говорят, обязал-таки писарей во всём испрашивать его разрешения; что, говорит, вам присутствие, плевать, говорит, на них, – цедит Лев Макару Макарычу.

– А вот заседание – и разобью же я этого новгородца, как говорится, в пух и прах!

И Макар составляет проект того, как он разобьёт в пух и прах Якова Яковлича.

Оба проекта Львом Смиренномудрым одобрены – и вот заседание: помпадуры сразу же встают на дыбы, и начинается междоусобие; Азар Адамыч снова показывает спинам их своё тройное правило, а Лев, уткнувшись в положение о крестьянах, упорно молчит, мудрствуя по-прежнему...

Казалось бы, после таких заседаний, называемых Яковом Яковличем почему-то «очередными», должны бы были наступать и мирные антракты, ибо – что же? – собрались, потолковали и хотя чуть не подрались, но всё ж таки разошлись, но нет: возвращаются утомлённые члены и зрят восвоясях, что дорогие половины открыли у себя временные отделения того же самого крестьянского присутствия.

Во храмине Якова Яковлевича, под председательством «мамочки», казначейша Пудовна и случайно явившийся «доложить одну нужную-пренужную бумажку о писаре Максиме» полицейский секретарь из полячков Онуфрий Крыса обсуждают текущие дела присутствия.

Мамочка скоро-прескоро и почти без перерыва щебечет, то и дело поправляя сбивающийся набок свой чепец; Пудовна усердно сосёт свой мундштучок «с вертушкой» и отрывисто, полубасом отчеканивает некоторые свои замечания; Онуфрий же Крыса, как бы созерцая в сочленах своих Царицу Прасковью и велемудрую Степаниду, с улыбкой вторит их щебетанию и отчеканиванию, причём на личике его так вот и выговаривается: «я ляжу добродзеи, а вы меня... побейте!».

– Яша с этим присутствием даже спит мало, – щебечет мамочка, – сну лишился. Надо и в округ, надо и в полицию, а тут это присутствие и судья; ничего не понимает, а во всё мешается да делает скандалы.

– Яков Яковлевич даже как будто похуже и на обличие стали; я даже хотел им дол-ло-жить, – вставляет, облизываясь и как будто что глотая при последнем слове, Крыса.

– А что он только вытерпел от этого негодяя, когда открывалось присутствие?! – продолжает мамочка.

– Ладно ещё, что они перед этим чикнули, – отчеканивает Пудовна. – А мой таки накануне ещё отпел ему: что вы, говорит, привязались ко мне с повесткой своей, как дурак с торбой!

– Да ведь что! Духовник-то с толку сбил! – поёт мамочка. – Те не знают, что делать: молебен ли петь али взад идти. Потому рёв, гам...

И так далее.

Между тем в квартире Макара Макарыча судейша Настасья Настасьевна уединённо копирует приёмы мамочки при виде мзды и делит последнюю на роды и виды, по именам писарей и других поильцев-кормильцев Якова Яковлича. Тут слышатся имена и Арефы-бессребреника, и Демида-учётчика, и Максима – сына генеральского, причисляемого помпадуром к какому-то родословному древу, и дорожного подрядчика, и поставщика саней особой конструкции Беспрозванного и пр. и пр., коим несть числа и имя коих легион. До появления супруга, сопровождаемого секретарём Остраменским, Настасовна успела уже представить главные приёмы мамочки; осталось только изобразить, как старый писарь Стародубец, восчуяв возвратившуюся к Якову Яковличу с новгородской стороны прежнюю мощь, просит у помпадура старое место.

Макар Макарыч изъявил желание изобразить для утехи супруги самого Якова Яковлича; Остраменский, натянув на себя наскоро какую-то стёганую короткую фуфайку и прилепив к бороде растрепавшийся шиньон Настасовны, пожелал быть Стародубцем, а сама судейша – мамочкой.

Сцена началась. А la немчура сидит, облокотившись на письменный стол в глубоком раздумье; слышны вздохи... Неподалёку от него стоит угнетённый Стародубец в виде полубочья, в серой засаленной фуфайке с раскольничьей бородой, часто отирая от пота свою красную запухшую физиономию. По временам вперяя в помпадура лукавые глаза, Стародубец тоже будто бы о чём-то вздыхает.

– Ну так что же, батинько?! – начинает помпадур.

– К нашему милосердию, ваше выс-кородие. Один вы у меня защитник есть и покровитель, можно сказать, мычит полубочье.

– Так вот что, батинько! Уж докажу же я им!!

И помпадур хлопнул по столу так, что полу-бочье пошевелилось, а Настасовна в виде помпадуршы, надев на этот раз для верности картины преогромный чепец, выскочила из соседней комнаты.

– Это что, Яша?

– Ничего, мамочка, ничего.

– Так себе, – запыхтело и замычало полубочье. – Их выс-кородие маненичко досадуют. Должно быть, барыни, в судье опять непорядки замечают-с, – закончило оно шёпотом, обращённым к мамочке и так, чтобы не слышно было помпадуру.

– Ах, и в самом деде, Яша, – защебетала было мамочка, но, не договорив, юрко потащила полубочье за подол фуфайки к дивану.

– Садитесь, садитесь, Осип Алексеевич! Что вы стоите? Яша, небось, не догадается!?

– Не то, мама, на уме.

– Постою, ваше выс-кородие, так поросту! На отставке то-с!..» – зашипело полу-бочье, глаза которого на этот раз совершенно закрылись веками.

Но мамочка притянула его таки к дивану.

– Вот так, небось! Пока мы здесь, – снова защебетала мамочка, – вы не поминайте нам эту отставку. Я говорю: Яша, что же это за гадости? Да неужели какой-нибудь судьишка старше тебя? Тебе что сказано Акашей?! Забыл!? Сам же ведь ты говорил, что теперь уж все писарские бумаги у одного тебя будут. Коли так, так и давай Осипу Алексеичу писаря. Что же ты за помпадур? У, да я бы на твоём месте разгромила бы их всех.

– Их выс-кородие и так уж из-за меня маненичко разгорячаются, – вставило полубочье. – Худой, верно, стаю, барыни... на отставке то-с!?

– И не говорите! – опять защебетала мамочка, но, увидя, что начинает раскрываться рот и Якова Яковлевича, затихла.

– Всё я знаю, мамочка, – начал торжественно помпадур, и полу-бочье, внимая начальству, стало было приподниматься с дивана, но мамочка подавила его слегка, и оно спустилось.

– Сиди-сиди, батинько, – заметил помпадур. – Не говори только, что худой стал.

– Ну говори, Яша, что начал?!

– Да так всё, говорю, я знаю и всё понимаю. Я порешил уж, батинько, быть тебе в Дралахте. Останавливаюсь только за переводом Макара в Штанск. А то опять устроит каверзу!

– Да разве их переводят-с? – вопросило полу-бочье, поддерживая косматый конец бороды.

– Да. Это решено. В Штанск его, к Промывательному!

– Вот как-с! К благополучию-с, к великому благополучию, – загудело встрепенувшееся полу-бочье, – дошли, стало быть, до Бога молитвы угнетённых, можно сказать... И помолятся же за вас, ваше выс-кородие, за благодейство ваше! Вы ещё терепеливы-с, ваше выс-кородие. Херу им небесный, можно сказать, благовеститель...

– Я ведь, батинько, всё молчу; ну а уж как переполнюсь чем, то, извините... поворчу! Ну-с, батинько, гак, как только получу перевод Макара – и Дралахта, брат, твоя. Так уж и быть. Для тебя только! Тебя уж я знаю, и ты, батинько, меня уж понимаешь. И перевод Макара, скажу тебе таперича, то есть перевести...

– То есть перевести, ваше выс-кородие, теперича и я могу маненичко, ну а уж потом, как объяснено-с, – не дадо договорить помпадуру полу-бочье и подсунуло под чернильный прибор их выс-кородия якобы пук ассигнаций в виде разных черновых бумаг крестьянскою присутствия.

– Ха-ха-ха! – разразились неистовым хохотом Макар Макарыч и Настасья Настасьевна. – Ловко, ловко мы изображаем, как говорится, подвиги новгородцев, – закричал Макар. – Хоть на сцену! Ну, Константиныч, молодец вы. Ей-Богу! Чистый Стародубец! Пойдём-ка обедать!

– А вот у меня, Макар Макарыч, дома есть ещё парик жидовский. Так я изображу вам когда-нибудь, как немчура с Кольчегой делили соль между жидами, преуморительно!

– А то они показывают ещё, как Онуфрий Крыса кормит конфетками одну писаршу. Тоже презабавно, – заметила Настасьевна. – Ну, идёмте!

И актёры отправились к обеду.

Совершенно иное происходит на высоком овраге при спуске в Кулебятку, где когда-то мельник-исправник разводил полицейский сад, но, не окончив по причине отказа Мирона Мироныча в выдаче старых тюремных палей для огородки своего детища, уехал разводить сады между золотопромышленниками енисейской тайги... Здесь, в здании присутственных мест городского синедриона, мирными гражданами производится выбор нового соборного старосты вместо отказавшегося от этой должности городского головы.

Казалось бы, уже столь благое дело не могло внушить мысли к тому, чтобы обратить его в смешение, но явившийся сюда протопресвитер Павел под влиянием междоусобий вышеописанных членов превратил и это собрание в нечто вавилонское...

Избирается старостою купец Белоус.

– Полновеснее Ефрема Семёныча нам не найти. Человек могучий и для храма благодетель будет! – шумят избиратели.

– Нет, господа! Белоус не может быть старостой! поёт пресвитер.

– Что вы, ваше высокопреподобие! Такой человек да в старосты не гож! Да мы его в головы хотели!!!

– Нет, нельзя, господа! Потому нельзя, что он не христианин, ибо семь лет уже не был у исповеди и св. причастия. Его на эпитимию следует, потому целых семь лет, семь лет, говорю, сряду не исполняет этого великого христианского долга!

– Ах, батюшка. Да какой же есть теперича человек на свете без греха? Там епитимье, так епитимье, власть будет ваша, а всё же таки быть уж ему старостой. Поговеет после вас же, ну и простите. Чево делать-то?! Человеческо, – галдят миряне.

– Нет, нет, в противном случае я донесу епархиальной консистории.

– А чем доносить консистории, так нельзя ли как-нибудь так. По тому как будто бы с консисторией споры заводить. Ведь уж консистория по-нашему не рассудит, а всячески тебя же покроет, ваше высокопреподобие!?

Но, несмотря на эти доводы, Белоус забракован; избирается другой кандидат, но и этот оказывается не бывшим у исповеди пять лет, избирается третий, и этот – тоже.

– Целых пять лет не исполняют важной христианской обязанности, – возглашает пресвитер, – а вы, господа, избираете их в старосты!!!

– Выбрать ему, господа, такова, от которого бы, значит, как от козла... – перешёптываются избиратели и в конце концов избирают «такова», к удовлетворению желания его высокопреподобия.

– Ужо приедешь ты, батько, об Рождестве али с постной молитвой!!! – галдят миряне по уходу пресвитера, заканчивая свои выборы.

Но пока довольно; о таких злополучиях как-то не пишется.


* * *

И опять – злополучие...

Нас покинул тот, в ком мы нелицемерно зрели и неумолимого карателя за свои прегрешения, и верного защитника от бед и напастей, – нас покинул Кольчега!

Припомним же на разлуке с незабвенным полисменом хоть долю из того, чем оплодотворялись его широкие деяния...

Прошедшее Кольчеги для нас – во мраке неизвестности. Знаем только, что виноградарь наш, Яков Яковлич, прибывши для насаждения между нами своих древес в сентябре 1882 года, сразу же узнал в Кольчеге бывшего сослуживца своего по сенату, всегда якобы неуклонно исполнявшего его поручения; соображая же сенатскую деятельность самого Якова Яковлича, не распространявшуюся, по его откровению, далее «сиденья на исходящем» да «маканья в помадную банку», можно без затруднения предположить, что делаемые Кольчеге поручения были немногосложны: разводил он разве чернильную гущу Якова Яковлича да бегал для него к Малафеевне за пирогами или в Разгуляй за жидким...

Появление Кольчеги в наших весях относится ко временам одного помпадура, положившего у нас начало червонному валетству и завершившего свои деяния оставлением после отъезда в столицу сотрудников своих:. Максима, сына генеральского, Бурёнки и других на казённом продовольствии. Мы говорим о приснопамятном Бароне Хамке. Кольчега был тогда ещё юношей и начал свою службу с должности помощника писаря той счетоводной волости, где сидит теперь Демид-учётчик. Казалось, та среда, в которой волею судьбы Кольчеге суждено было начать эту службу, или, вернее, то зло, какое поселено было валетством Хамки по нашим волостям, должны бы были неминуемо вовлечь в ту ораву Барона, какая пошла за ним под суд, и нового служаку, но в ораву эту Кольчега не попал, хотя благодаря ей и с быстротой постиг, что такое по теории «мзда» и что такое на практике известная за одиннадцатую заповедь её – «не зевай». Через короткое время мы видим Кольчегу уже дельцом сначала за настольными реестрами уголовных дел нашей полиции, а затем и на том самом стуле, который неукоснительно огревает теперь Крыса Онуфрий, сиречь – на должности полицейского секретаря.

На новой должности Кольчега скоро проявил себя за полезного деятеля, за что и удостаивался исполнении разных важных поручений исправника-мельника не только по полиции, но даже и по самой счастливице-мельнице, например – составлением списков и откомандированием по ним на последнюю с дорожных участков потребного количества достойных и опытных рабочих людей, установлением между ними порядка управления и пр. и пр.; часто командировался даже ко временному исправлению обязанностей полицейских надзирателей, для чего признал необходимым сшить себе и подобающий мундир. За это время службы Кольчеги наш общий шут и балагур заседатель Гошка рассказывает следующее:

«У нас не было дома ни исправника, ни помощника, я, значит, за всех, а Кольчега был секретарём. Только, батюшки мои, вдруг телеграмма: встретить и проводить, как должно быть, енарала Тихонькова! Что делать? У меня, значит, ни сашки, ни перепашки, а одно вот это полукафтанье; всё оставил дома. Беда, думаю. А у Кольчеги, значит, мундер, как его, полностию: и сашка, и перепашка, и жгуты, и балшущая-пребалшущая папаха, чуть не с его, словом всё, как должно быть, с иголочки; потому который надзиратель затрезвонит во вся – Кольчега в командировку; ну и сшил, значит. Говорю, что всё как с иголочки. Ладно. «Кольчега, – говорю, – у тебя мундер есть. Будь ты исправником, а я, стало быть, мелкой сошкой – заседателем Гошкой!». «Ладно!» – говорит. «Я, значит, встречу енарала в Желтоярье, а к тебе гонца; ты, значит, в полном облаченье, как должно быть, следующим порядком к перевозу; имею, мол, честь вашему п-ству представиться и доложить, что во вверенном, мол, мне округе всё как ни на есть благополучно». Кольчега сначала прыснул, а потом ничего. «Идёт, – говорит, – кабы, – говорит, – парень, после не отдубасили?!». Ни черта, мол, не будет! Ладно. Гоню я в Желтоярье. Только пригнал – пых – и енарал. Ну встретил, одно слово, как должно быть, следующим порядком. К Кольчеге, значит, нарошнова: доложить, стало быть, начальству! Отлично. Катим с енаралом. Припалили к перевозу, а Кольчега с командой – на той стороне, хотит уж плыть к нам. Вас, мол, желает встретить, ваше п-ство, господин исправник, говорю енаралу. Они, мол, сечас прибудут! «Это, – говорит, – там, в папахе-то?» – «Точно, мол, так, ваше п-ство!» – «Хорошо, – говорит, – я подожду господина исправника». Смотрим. Кольчега сел в лодку и плывёт. Сломайся же у него, на беду, весло, и его, милого, снесло от нас на полверсты, да саженях в пяти от берега возьми да и посади на мель. Енарал стоит и смотрит, а я сзади не могу удержаться: зажал уж и нос, и рот, думаю, вот-вот разорвёт... беда! Кольчега смекнул, что брести до берега непригодно, потому в облаченье; думал-думал да и сел к одному гребцу верхом на плечи, сел и едет... «Вот, – говорит енарал, – и господин исправник подъезжает!». Точно, мол, так, ваше п-ство! А сам жмусь и жмусь, думаю себе, вот сечас тресну от хохоту. Наконец Кольчега слез с мужика на берег и для скорости припустил к нам во всю прыть; задувает – только пыль столбом! Запыхался бедный! Папаха набоку, говорить не может! Только и слышно: «име-ме...» – значит, имею честь представиться, а «исправника» так и не выговорил – позеленел!.. Енарал смотрел-смотрел и говорит: «Что вы, господин исправник, сами беспокоитесь?! Очень, – говорит, – приятно...», – и руку! А Кольчега, значит, сначала под козырёк, а потом – тоже руку. Фу, думаю, канальство! Я Кольчеге тоже, значит, под козырёк. «Вы, – говорил енарал, – господин исправник, не беспокойтесь сопровождать меня; для меня, – говорит, – довольно и одного господина заседателя». Вижу, Кольчега мой отходит-отходит и... отошёл! Ну, думаю, слава Богу! Едем на перевозе. «Большой у вас округ, господин исправник?» – говорит енарал. «Агроматный, ваше п-ство!» – отвечает Кольчега. «И округа же, – продолжает енарал, – у вас в Сибири! Ваш округ, вероятно, больше Франции?». «Больше, ваше п-ство! Куда тут Франция?! Преагроматный!» – орёт Кольчега. Переехали за перевоз, Кольчега остался, а мы – далее...».

Вскоре после этого велением судьбы и по удостоению начальства этот а la исправник уже навсегда облачился в полицейский мундир: ему дали должность полицейского надзирателя первого участка Мирного городка.

На этом поприще за короткое время Кольчега стал неузнаваем. Благодаря той многосложной деятельности помпадуров, по которой они из круглого года одно полугодие посвящают устройству мельниц, а другое полугодие оставляют или на экскурсии по округу с промышленными целями, или же на ведение сложных дел о достоинствах изгоняемых писарей, Кольчега преобразился у нас и в полицмейстера, и в судебного следователя, и в мирового судью, и во многое множество разных рангов: сегодня он рыщет по окрестностям городка – то в Мозоли, то в Желтоярье, разыскивая срезанные ночью с торговых обозов товары; завтра занят важным-преважным следствием о целой шайке конокрадов; через короткое время мы видим его уже на словесных разбирательствах разнородных жалоб: туг и рыдающая жена с пуком волос, вырванных дорогой половиной, тут и ицки, и хайки, и жиганы, и жулики, и кого тут нет?.. И все мудрым начальственным словом Кольчеги удовлетворяются и выходят от него довольными-предовольными... Одним словом, Кольчега стал для нас – всё. Обворуют ли нас до нитки – мы не знаем никого, а прямо к Кольчеге: «Поищи, родимый!». И Кольчега ищет и – находит. Загорим ли мы – никто к нам быстрее не примчится и никто нас не утушит, а один только... Кольчега! Страшно ли нам тёмной ночью в ливень-дождь или в бурю, когда вот так-таки и отдирает кто-то наши ставни, – Кольчега и тут успокоит и воодушевит: проедет мимо, подует в свой свисток, натычет сонного караульного, и... спасибо ему – принимаемся отхрапывать! Строгими служебными правилами Кольчега завоевал себе популярность не только между доморощенными жуликами, но сделался известен даже всему бродячему люду, которому необходимо проходить через наши мирные веси: «мотрите, братки, от Черноярска пасите по трёшнице, а то там Кольчега бедовый... не пропустит!» – наставляют бывалые небывалых.

Яков Яковлич всё это в Кольчеге ценил. «У моего Кольчеги, батенька, есть нюх, да такой нюх, которого и я, грешный, не имею», – обыкновенно говорил он. И правда! Получит ли батенько наш телеграмму: «Схватить (такого-то)... важного-преважного... бежавшего и скрывшегося...» – и за Кольчегу: «Постарайтесь, милейший Кольчега, начальство в долгу не бывает!». И Кольчега рыщет и – находит, а батенько только рапортует: «Благодаря принятым мною лично секретным розыскам» и т.д., рапортует, а сам восклицает: «Ну, батенька, у моего Кольчеги и ню...у...х!..». Не так давно, например, обворовали у нас магазин Гадюкова. Кольчега рыскал, мучился, нашёл преступника, убедил его сознаться и нашёл всё краденое до последней нитки, а батенько доносит: «Благодаря особо придуманному мною плану и личному руководству при розысках» – и врёт так далее и т.д.

Но, несмотря на всё это, Кольчеге приводилось выносить и неприятности: в прошедшем году, например, подучив от проезжавшего сановника, для распоряжений о даче почтовых лошадей, подорожную его п-ства, он по оплошности отправил с ней в противоположную сторону какую-то повивальную бабку, а подорожную последней представил его п-ству для дальнейшего следования, за что и получил от Якова Яковлича наистрожайшее внушение; после этого, производя по распоряжению батеньки секретные розыски составителя настоящей «летописи» и заподозрив такового в отставном канцелярском служителе Жуке, недели две мочил левую ланиту свинцовой примочкой и жаловался на одержание её флюсом; спустя месяц после этого, завернувши как-то поздней ночью с коллегой своим Жареным в «Новую Сибирь», по оплошности ткнул несколько раз кием свою правую ланиту и снова недели две так же мочил и так же жаловался... А сколько было таких неприятностей за всю многолетнюю службу?!

И всё это Кольчега стойко перенёс и удостоен ныне повышением на должность полицейского пристава г. Черноярска. Место его у нас занял некий Бабица – преемник Жареного, а место последнего – злополучный пристав, изгнанный из Черноярска новгородскою ратью – некий Иван от Знаменья.

Прощай же, незабвенный Кольчега! Если Провидение смилосердится на увольнение Якова Яковлича на покой – приезжай к нам... помпадуром!



    (Сибирская газета. 1983. №44; 1984. №№216, 20, 23, 29, 42, 45.)




СТАРЫЙ ПИКЕТЧИК. (СВЯТОЧНЫЙ РАССКАЗ)


Хмурая октябрьская ночь... Над старинным селом, приютившимся у слияния двух сибирских рек, низко нависли облачные массы, точно сорвавшись с диких северных пустырей; массы эти, как скопища чудовищ, шипят и гонятся, угрожая смять, прищемить, стереть кого-то с широкого пути... Студёный порывистый ветер, несущийся за чудовищами с тех же пустырей, силится обогнать их, но чудовища начинают менять контуры, растут, крепнут и задерживают порывы смельчака. А там вдали, где-то на юге, видится чистая полоска света, за краями которой, окаймлёнными пурпуром, отражаются лучистые отблески. Полоска начала румяниться, но... побледнела и затрепетала. Чудовища налетели, и она исчезла без следа... Ветер словно ужаснулся, завыл и, бросившись от чудовищ, застукал в окна и крыши сельских строений.

В сонном селе, кроме старого пикетчика, не видно никого живого.

Давным-давно, один-одинёшенек, Тарасьич прохаживается здесь в эти хмурые ночи. От времени серый зипун старика так же, как и сам он, пожелтел, а чёрная овчинная шапка превратилась в пегую и на память о длинных наушниках оставила небольшие клочья. Постоянные спутники пикетчика тоже изменились: мохнатый Буянко на правый глаз окривел, а берёзовый посох покосило, и с рябого набалдашника, изображающего толстяка, стёрла часть носа да пол-бороды; прерывавшая же по временам мирные сны колотушка вовсе отслужила свою службу.

Тарасьич всё думал, что колотушка переживёт его. Но последний год подруга стала дребезжать и отстукала ранее, чем он ожидал. Сегодня он вышел с новой колотушкой, но эта уж не то... Старуха – звонкая была, да и привык он к ней.

При таких переменах в служебном положении Тарасьича сладкий сон обывателей редко чем нарушается, и ужасы хмурых ночей царят здесь точно для тревоги одного пикетчика. Но старческое ухо привыкло к этим ужасам. Воздушные чудовища редко останавливают его внимание, а завывания и отстукивания ветра и вовсе не тревожат. Но вот послышались какие-то новые звуки... Старина ранее их не слыхивал.


* * *

...Звуки эти там, за бурой многоводной полосой, где тихая Ангара, восходя из тайги, сливается с Енисеем. Загадочные, тёмные, они, словно вырываясь из какой-то трубы-чародейки, то полетят к хмурому небу, но устрашатся грозных явлений и, поймавшись за стволы гигантских лесов, спустятся по ним и прилягут к безмолвной земле; то, забравшись на горные утёсы, бросятся с них и понесутся по слиянию великих рек, но даль их подхватит, снова поднимет и дробит их над тайгой, пока не замрут последние отзвучия... Прощается ли это с дорогим привольем таёжная царица вод, отдавая судьбу свою сердитому Енисею, шлют ли ей последний привет омытые ею места, но в голове Тарасьича гнездятся другие мысли...

Там, в этом дремучем царстве скорбей, скрыта глубокая тайна пикетчика. Закрадываясь по временам в душу старика, она мучила его мрачными думами, но он прерывал их колотушкой. Старая подруга помогала. Постучит в неё – станет легче на душе, и думы улетучатся. Тайна будто бы уже и забывалась. А теперь под эти звуки она снова воскресает в старческой памяти со всеми её ужасами. Тарасьич прислушивается и стучит в колотушку. Не выручит ли и молодая спутница?

Но звуки не стихают. Из загадочных и тёмных они переходят словно в зловещие, роковые... Где-то там же, в этой глуби беспросветных лесов, слышатся движение и говор, за которыми разливаются заунывные напевы... Стихнут напевы – что-то рухнет, будто тяжёлая береговая масса свалится в подмывшие её волны... А даль отзовётся и рассыплет отзвучия чем-то рыхлым, могильным...

Замолкнут звуки – пикетчик слышит удары своего дряблого сердца и переливы крови в морщинистых жилах. Жутко ему. Он снова хватается за колотушку, но это не старая подруга... Скользит и выкатывается из руки. И Тарасьич усаживается на своё излюбленное место, укрывавшее его ранее от бурь и непогод, – к старому винному складу.

Отсюда тайга уже не кажется угрюмой, а стоит в той же красе, в какой пикетчик оставил её в последний раз...


* * *

Та же глушь, те же трущобы... Те же исхоженные, измеренные пути-дороженьки... И не расстался бы с ними Тарасьич, не сменял бы их на колотушку, да рок судил... Бродяжья удаль разлучила.

Свежая струя тёплого ветра пахнула в лицо пикетчика, и тайга зашумела. А шум – знакомый, говор, голоса его – родные... Зубчатые ели, вытянувшись бесконечной линией, будто после долгой разлуки, глухо шепчут ему приветы свои. Стройные лиственницы беззаботно машут гибкими ветвями, словно ласкаются, убаюкивают тревоги его: «не горюй, мол, друг непомнящий, здесь более тебе привета!». А эти красные стволы высоких сосен тёмно-густой зеленью только и звенят: «не ходи, друг, не ходи отсюда!». Осина подслушивает гигантов и дрожит, и трепещет, точно боится, чтобы не покинул он привольные места.

И под этот шум приветов и ласк прохладным июньским вечером молодой коренастый Тарасьич крадётся по тайге, убежав с приисковых работ с товарищами – бродягой Ветряным и стариком Кручиной.


* * *

В тайге темнело... Солнце скрылось за дальним утёсом, и румяная заря потухала на западе. Рваные зипуны с неразлучными котелками пестрели в зелени кустарников.

Под треск валежника в трущобах шёпот...

– Ты не чуешь, братко, што около нас... Фарт ведь... Богачество... Стара-то падина, слышь, золото прёт...

– Неужли?

– Наверняк. Я давно смечаю: что, мол, он всё ощупывается. А даве и впрямь доглядел. Самородок, слышь... С добрый кулак будет.

– А где найтить яво?

– Да в суменке, на вороту; в тряпочке... Даве, как спали, вынял, посмотрел, лизнул еще и снова туды упрятал. А к солнышку так, слышь, и воссият... заигрыват...

Бродяжья кровь закипела.

– Погоди... Ты иди, ужо, попярёд, не кажись... А я яво... дергану...

Молодые бродяги решили участь старого. Тарасьич скрылся в кустах, а Ветряный, сняв с себя ремень, судорожно завязал его петлёй и стал поджидать отставшего Кручину.

Последний двигался как тень.

– Устал, чай, дедко... Присядь-ка, здохнём... – проговорил Ветряный.

– Года, дружок...

И Кручина в изнеможении опустился на сломанную грозой лиственницу. На ходьбе у старика скатился с боку котелок, и, поправляя его, он повернулся к спутнику спиной.

Злодей побледнел. На лице появлялась дикая улыбка.

– Устал... устал, дедка; пора ж таперь и... на... отдых, – шипел сквозь стиснутые зубы Ветряный, а сам накидывал уже на шею несчастного старика выдернутый из рукава ремень. Упёршись коленом в спину бессильной жертвы, бродяга рванул конец петли...

Безмолвный Кручина повалился в ряд с погубленным деревом и не вздохнул... Пошевелил только рукой, пальцы которой точно прилипли к висевшей на груди кожаной сумке.

– Таперь яво не спрячешь... – прорычал зверь-бродяга и сорвал с Кручины сумку.

Но между обрывками дратвы, пучками щетины и лоскутьями кожи там лежал обёрнутый в грязную тряпицу большой жёлтый... ком еловой серы.

– Не фарт... Только старика извёл... – проговорил убийца и, бросив сумку, пошёл своей дорогой.

Догоняя товарища, Ветряный увидел оставшуюся в руке табакерку убитого и кинул её в свой пустой котелок.


* * *

Роковую ночь сменило утро. Ночные тени не успели ещё укрыться, а солнечные лучи уже будят эти сонные горы: тёмно-синие хребты одеваются нежной бирюзой, серые утёсы стают светло-розовыми, а на каменных обрывах идёт игра разноцветных блёсток и искр. Покров ночи исчезает, и последние тени его бегут в горные расселины и прячутся в глуши.

Тайга просыпается. С дремучих высей раздаётся пение. Под звуки иволги и жаворонка там заголосил целый певучий мир, а здесь, внизу, в густоте хвойных зарослей, послышалась малиновка и откликнулись обитатели кустарников. К песням соседей и говору речек и ручьёв примкнули переклички жильцов воды: зачирикали утиные выводки, пошло кряканье коростелей, крики куликов... И царство Макара загудело многотонной гармонией.

Всё встрепенулось, закипело жизнью. Только в дальнем углу лесной просеки, над глубоким оврагом, жалуется на судьбу свою одинокая кукушка да колотит чью-то сердцевину толстоносый дятел...

Но кукушкины жалобы показались Тарасьичу знакомым воем, словно голосит его Буянко. Да и туканье дятла... Точь-в-точь его старая колотушка.

Осмотрелся пикетчик – Буянко тут... жмётся у ног его; нет только подруги... Да и не надо! Тайга снова заманила, зазвала к себе пикетчика...


* * *

Но... вещунья вспорхнула, полетел и сердцеед – испугались беглецов.

А они спешат уйти, скрыться скорее от коварного места, приютившего неповинного Кручину. Убийца мрачен. Невесел и Тарасьич. Но ему всё мерещится заветный самородок...

– Ни за что старика извёл... – говорит Ветряный. – Как был этот ком проклятый, так он и есть...

– А я как и сичас... на золото гляжу, – толкует Тарасьич, поглядывая искоса на задумчивого товарища.

Котелок Ветряного давно уже приковал внимание спутника. Там нет-нет да и стукнет... а то и перекатится...

«Врёт, дьявол, – думает Тарасьич, – не хочет казать самородка...».

Но Ветряный не слышит бряцанья забытой в котелке табакерки; незаметны ему и подозрения товарища. Мысли и чувства его там... у трупа Кручины.

– Куды ж ты дел яво? – приступает Тарасьич.

– Ково?

– Да ком-от?

– Да там же и бросил. Куды ж яво? Старик жевал, знать, аль дратву тёр...

Дремучий лес редел. Бродяги выходили на обрывистый берег Ангары.

«Врёт, врёт, варначья душа, – словно шепчет кто Тарасьичу. – Богачество у него тут... в котелке».

А там снова перекатилось, будто зазвенело. Тёмная дума душит Тарасьича.

– Да попьём хошь чаю, – говорит он, – из твово котелка.

– Мой течёт... – бунчит нехотя Ветряный.

– Дуй же хоть огня, – говорит Тарасьич, а сам не спускает разгоревшихся глаз с котелка.

Набрав сухих корней, Ветряный уложил их в кучку и прилёг к земле, раздувая огонь, а спутник, схватив попавшийся под руку большой осколок дикого камня, размозжил ему голову...

Ветряный не вскрикнул и словно прильнул к залитому кровью огню...

– Прятать, собака, задумал... – прорычал теперь этот новый зверь-бродяга и, сорвав с убитого котелок, пнул под крутой берег тёплый труп товарища.

Безмолвная Ангара зашумела. А опомнившийся бродяга раскрыл котелок... зарыдал.

Это рыданье было последним прощаньем Тарасьича и со спутниками, и с тайгой...

* * *

Облачные массы рассеялись. Ветер стих. Звуки замолкли... На рассвете холодного утра Буянко выл над трупом своего хозяина. На щеках последнего обледенело две слезы...

Старый пикетчик отстукал!



    (Сибирский вестник. 1890. №3.)




НА СЛУЖБЕ У САТАНЫ. (ЭСКИЗ ПО АРХИВНЫМ ОБРЫВКАМ)


В конце марта 1744 года мирные обыватели Демьянского яма, лежавшего в 263 верстах к северу от Тобольска, встревожены были неожиданным событием, случившимся в доме вдовы Авдотьи, слывшей более под именем «Комисарихи»: приехавшие из города сержант сибирской канцелярии Дмитрий Ноздрёв, два солдата заковали в ручные и ножные кандалы и увезли с собой сына Авдотьи Якова. Как ни умоляли обезумевшие от страха мать и жена молодого, небывалого нигде Якова сказать, зачем и куда его везут, «служивые» не поведали.

Через недолгое время по яму прошёл слух, что Якова увезли «на допрос» по какому-то «извету малого пономарёнка», обучающегося в архиерейской школе. Слух оказался верным: тринадцатого числа июля приплывший в ям с указом консистории митрополита рассыльщик Мирон Лукьянов увёз в город и самого пономаря Ивана с другим старшим сыном; по этому указу демьянский закащик поп Андрей Федотов должен был «в самой крайней скорости, не допуская пономаря Ивана Завьялухина до дому, осмотреть и, ежель какие сыщутся письма, то те письма, не рассматривая, собрать в один конверт и запечатать своею печатью, и как его, пономаря, так и те письма вручить оному нарочному рассыльщику Лукьянову».

После строгого обыска пономарь Завьялухин вместе с найденными у него письмами был отправлен в город «за караулом», но демьянцы и тут не дознались, в чём заключается суть самого дела.

А дело было совсем не пустое: главным действующим по нему лицом оказывался сам сатана...

У обучавшегося в славяно-латинской школе при доме тобольского митрополита Антония пономарского сына Демьянского яма Алексея Завьялухина были найдены случайно «заговорные подозрительные письма». Письма эти были представлены в консисторию митрополита, куда немедленно был взят на «допрос» и сам 14-летний владелец их. Здесь, перед собранием присутствующих консистории, школьник с полной детской откровенностью объяснил, что взятые у него «письма» составляют копии тех писем, которыми он, Завьялухин, вместе с ямщиком Демьянского яма Алексеем Комисарихиным обязались служить сатане.

По рассказу Завьялухина, летом 1741 года, когда он жил ещё у отца, то нередко в сотовариществе с Комисарихиным ходил по окрестностям Демьянского яма для ловли дичи. Во время этой ловли весьма часто случалось, что у Комисарихина птицы попадало много, а у него, Завьялухина, мало, хотя «пленицы» (ловушки) были одинаковы и ставились на одних местах.

– Отчего это у меня пусто да пусто, – спросил раз Завьялухин у Комисарихина, – а у тебя всё есть да есть?

– Я заговор знаю, – отвечал тот. – Читаю заговор и зову сатану. Сатана помогает! Ежели хочешь, и у тебя будет попадать. Я, пожалуй, скажу сатане...

Мальчуганом овладело любопытство.

– Что же? Можно... – сказал он, вовсе не помышляя, что предложение Комисарихина повлечёт за собой необходимость личного свидания с сатаной.

Дело было в лесу. Комисарихин, услышав на предложение своё согласие товарища, неожиданно юркнул в густоту леса и, возвратившись через короткое время, спросил Завьялухина, хочет ли он посмотреть сатану?

Мальчуган струсил.

– Страшно, Якша, – проговорил он в испуге. – Нет, не надо. Пойдём лучше домой.

– Да ты не бойся, – начал утешать его Комисарихин. – Я уже сказал ему. «Ничего, – говорит, – парень добрый, возьму, – говорит, – его к себе, пусть служит». Бояться нечего. Он только посмотрит на тебя. Да вон и он... Смотри, смотри его!

И по указанию Комисарихина Завьялухин в стороне действительно увидел выходящего из густого кустарника небольшого человека, который, по словам консисторского «допроса», имел «чернообразный с хвостом вид». Человек этот быстро подошёл к Завьялухину, посмотрел ему в лицо и, не сказав ни слова, «с шумом ветру подобным», исчез.

Испугавшийся Завьялухин побледнел, но снова был ободрён своим товарищем. Идя домой, последний продолжал внушать Завьялухину предстоящие обильные ловы птицы, безопасность сатаны и дорогой предложил спутнику снять с шеи крест.

Завьялухин не думая долго исполнил и это, отдав снятый крест Комисарихину.

– Теперь, брат, это носить уже нельзя, – проговорил последний, бросив крест в сторону от дороги. – Только смотри: чего видел в лесу – никому не сказывай, а то жив не будешь. Ночью задавит.

На следующий день товарищи снова пошли в лес.

– Захвати, парень, чернильницу с пером, – сказал Комисарихин. – Понадобится.

Придя в лес, Комисарихин, по консисторской записи, «принуждал его, Завьялухина, написать кровью своею письмо в такой силе, чтобы он, Алексей, веровал явившемуся сатане и службою б ему обязался» с тем, чтобы Завьялухин разрезал свою руку. Однако ж от пореза руки Завьялухин отказался и под диктовку Комисарихина написал требуемое письмо чернилами. Бумаги не было, и письмо писано было на бересте. Взяв это письмо, Комисарихин ушёл ненадолго в лес и, возвратившись, сказал товарищу, что письмо его уже у сатаны.

«После того, – говорит та же запись, – он, Алексей, видал оное сатанинское привидение один себе два раза». Сначала – несколько дней спустя, когда ходил в лес смотреть пленицы. Случилось это в то время, когда он вынимал из ловушки попавшую птицу и начал при том шептать молитву. «Тогда явился пред ним именуемой означенным ямщиком Комисарихиным сатана и дунул на него, Алексея, отчего он пал на землю и лежал с час времени от нашедшего на него безгласного страха». В другой раз сатана посетил Завьялухина при доме отца, в скотском дворе, где он давал овцам сено. Здесь сатана спросил только у Алексея, «чьи-де те овцы» и, когда узнал, что «отцовские», исчез.

Через несколько дней после «допроса» школьника перед лицом консисторских судей предстал и присланный из сибирской губернской канцелярии ямщик Демьянского яма Яков Комисарихин.

Из всего рассказанного Завьялухиным Комисарихин на вопросы судей подтвердил только то, что он действительно занимается уже несколько лет ловлей птицы с отцом Завьялухина, пономарём Иваном, и старшим сыном его, но со школьником Алексеем он на ловле той бывал всего не более двух – трёх раз и ни о каких сатанинских делах ему не говаривал, да и сам их не знает.

Вслед за этим Завьялухину с Комисарихиным дана была очная ставка. Мальчуган и здесь, утверждая рассказанное ранее, настойчиво повторял Комисарихину о своих общих с ним похождениях, дополняя тем «допрос» свой некоторыми подробностями.

– Как же ты, Яков, говоришь, что никаких писем от меня не брал? – наговаривал он Комисарихину. – Да ведь ты же заставлял писать их? Сначала ты унёс моё письмо. Я написал его на бересте чернилами. Потом ты принёс мне с пригоршню крови и велел писать другое письмо. Пиши, гыт, ему теперь от меня: «Яков, гыт, значит, Комисарихин принял к себе в товарищи пономарского сына Алексея, и сообща будем служить сатане». Не ты ли говорил?

– Ничего я не говорил, – отвечал, хотя и неуверенно, Комисарихин.

– Да ведь я же тебе писал это письмо? Ты мне и бересто дал. Написал и отдал тебе, а ты сказал: «Пойду, гыт, унесу ему теперь и то; то, гыт, было от тебя, а это – от меня.

– Ничего не знаю, – снова протянул Комисарихин.

Очная ставка кончилась ничем, и растерявшийся от улик юркого школьника Комисарихин, скованный по рукам и ногам, консисторскими служителями взят был «под караул».


* * *

Два первых дня ассистент сатаны провёл полуголодным в одиночном заключении одного из тёмных удушливых подвалов архиерейского дома, походившего более на обожжённую кирпичом могилу. На утро третьего дня тяжёлый железный засов двери был отодвинут, явившиеся двое консисторских служителей сияли с Комисарихина ручные кандалы и вывели из подвала на свет. Пройдя под стражей их широкую ограду архиерейского дома, Комисарихин введён был под какой-то длинный навес. Здесь, по середине земляного, чисто выметенного пола, стоял небольшой квадратный стол, покрытый чёрным засаленным сукном; кроме неуклюжей чернильницы из красной глины с воткнутым в неё гусиным пером да огарка сальной свечи, укреплённого в деревянный подсвечник незатейливой работы, на столе не было ничего. Понедалёку стояла старая уцелевшая принадлежность из того разнообразного запаса орудий, каким изобиловала затейливая пытка времён XVII века. Это была «дыба». Около неё, частью на полу, а частью на длинной широкой скамье, занявшей место вплоть до стола, были разбросаны в беспорядке кнуты, плети, «морские кошки», «хомуты», ремни и т.п.

Комисарихин, не бывавший далее окрестных родному яму лесов, не мог сначала сообразить, что это за помещение и для какой надобности привели его туда; всмотревшись же в присутствующих тут лиц, он оробел. Вблизи стола, на одном из деревянных обрубков, вкопанных в землю и служивших для укрепления ремней «дыбы», сидел краснощёкий широкоплечий мужчина с большими, навыкат, глазами, огромными рыжими усами и окладистой бородой, в полу-разорванной на голове, надетой набекрень скуфейке. Длинное одеяние его из синего полинявшего холста, представлявшее вид полу-кафтанья, с разорванными воротом и локтями, и нахальный взгляд, которым он измерял с ног до головы Комисарихина, делали его в глазах последнего страшнее самого сатаны. Это был один из соборных звонарей, исполнявший, когда требовалось, и обязанности консисторского палача. В стороне от этого страшилища, на скамье, стоявшей у одной из стен помещения, сидели два архиерейских служителя: один скручивал какую-то верёвку, делая на конце её петлю, а другой приводил в порядок развившуюся от времени длинную чёрную плеть, свитую из тонких, осмоленных ремней.

Вслед за Комисарихиным, присевшим по указанию палача на скамью у стены, туда же вошёл известный человек, которому присутствовавшие, поднявшись с

мест, отвесили по поклону. Смотря на других, то же сделал и Комисарихин. Вошедший был приземистый мужчина, лет под пятьдесят, черноватый, с такими же в проседи редкими волосами, узкими серыми, непрерывно мигавшими глазами и гладко выбритой бородой, от которой вблизи ушей оставались неприкосновенными два щетинистых клочка. Этот чин, одетый в довольно ветхую, потерявшую от времени определённость цвета, суконную епанчу, был канцелярист консистории и считался старым воротилой секретных дел консисторского суда, заправляя письмоводством по ним ещё в то время, когда во всей силе были в ходу грозные «слово и дело».

Усевшись за стол и положив перед собой тетрадь бумаги, канцелярист начал дуть на вынутые из бокового кармана очки и протирать их полой епанчи, обводя глазами стоявшего у скамьи Комисарихина.

– Что ты, Комисарихин, скажешь нам сегодня по взведённому на тебя школьником Завьялухиным «извету»? – проговорил чин, обращаясь к подсудимому. – Подойди-ка сюда!

Комисарихин приблизился.

– Что, говорю, скажешь сегодня? – повторил чин с возвышением голоса. – Как вы с Завьялухиным ублажали сатану?

– Ничего я не знаю, – отвечал тихо Комисарихин, поглядывая в страхе на подаваемую в это время палачу одним из служителей громадную ременную плеть.

– Так-таки и не знаешь?

– Не знаю.

– А ну-ка, Спиридоныч, спроси-ка теперь его ты, – произнёс канцелярист отрывисто, обращаясь к палачу и закладывая за ухо остававшееся в руках перо.

Палач быстро ухватил подсудимого за ворот полушубка и поддёрнул к «дыбе». При помощи подскочивших служителей с Комисарихина сдёрнут был полушубок, после чего Спиридоныч, бойко надев на руки его шерстяной «хомут», прикрепил к последнему длинный широкий ремень. Сделав это, Спиридоныч перекинул ремень через брус, лежавший на двух врытых в землю столбах, приподнял подсудимого от полу и передал конец ремня одному из служителей. Последний привязал ремень к железному кольцу вкопанного в пол обрубка дерева. После этого палач, накинув на ноги подсудимого петлю верёвки, поданной ему другим служителем, притянул недостававшие полу ноги его к кольцу другого обрубка, вкопанного на противоположной стороне.

Во всё это время канцелярист внимательно следил за приготовлениями и, когда последние были кончены, снова обратился к палачу:

– Спроси-ка теперь, Спиридоныч, какой, примерно, на свете бывает сатана? А впрочем, пока спрысни, чтобы языку-то было повольготнее.

И дюжий звонарь-палач, обнажив Комисарихина, начал наносить ему по спине тяжёлые удары плетью.

Раздался отчаянный крик подсудимого.

После нескольких ударов канцелярист, вглядываясь в лежавшую перед ним бумагу, проговорил:

– Спроси-ка, Спиридоныч, сатана-то не «чернообразный ли»?

Плеть взвилась, и несчастный заголосил:

– Чернообразный! Чернообразный!

– Вот это верно. То же сказал и Завьялухин. Погоди, Спиридоныч, запишем... – протянул канцелярист, вынимая из-за уха перо. Написав две-три строки, он опять обратился к палачу:

– Спроси-ка теперь: не «остроглавый» ли?

Едва раздался удар плети, как Комисарихин неистово закричал:

– Востроголовый! Востроголовый! Батюшки, пустите!

– Погоди, Спиридоныч. Внесём сюда и это.

И канцелярист, выведя ещё несколько строк, начал их читать: «чернообразный, или будто кожею чёрною обшитой человек, остроглавой». Так ли, Комисарихин?

– Верно, верно! – проговорил подсудимый, издавая от невыносимой боли постоянные стоны.

– Далее наша речь будет о хвосте. Скажи нам теперь, сударь, есть ли у сатаны хвост?

Есть, есть! С хвостом! – продолжал Комисарихин, стараясь через силу опередить своим ответом ожидаемый удар палача.

– Теперь нам, Комисарихин, надлежит дознать и то: обучал ли ты пономарёнка писать сатане «запретные письма!»? Спрашивай-ка, Спиридоныч!

И палач снова принялся за экзекуцию; при первых же ударах плети Комисарихин отчаянно завопил:

– Учил! Учил! Батюшки! Пустите! Всё расскажу, как было дело! Ох тошно! Расскажу! Пустите же только, благодетели!

Вскоре голос несчастного начал ослабевать, и канцелярист дал палачу знак освободить его от «дыбы», после чего Комисарихин отведён был служителями под руки в тот же тёмный подвал, где он провёл и первые дни пребывания на суде.

Описанная экзекуция, наименованная канцеляристом в записи своей «приличным увещанием о показании правды», отозвалась на демьянском птицелове весьма мучительно: сколько от напряжения рук и ног, перетянутых «хомутом» и ремнями «дыбы», столько же и от беспощадных ударов плети Комисарихин чувствовал нестерпимую боль; в продолжение же бессонной ночи воображение его в живых образах представляло перед ним то канцеляриста, являвшегося для нового «допроса», то страшилищу-палача, снова ведущего его к «дыбе», то, наконец, самого сатану – того «остроглавого», обтянутого «кожею чёрною» и «с хвостом» человека, каким последнего описывали ему при экзекуции.

На следующее утро страхи Комисарихина увеличились. Явившиеся двое консисторских служителей при содействии караульного тюремного подвала, носившего название «ключаря», снова надели на него снятые накануне кандалы и вывели его на свет. Путь их, как и накануне, лежал через архиерейскую ограду, хотя и в совершенно противоположную сторону от места вчерашней пытки. Это подсудимого несколько ободрило. Вскоре Комисарихин введён был в знакомое ему уже помещение консистории, где три дня назад снимали с него первый допрос.

– Приличное увещание тебе, заблудшее чадо, уже сделано, – начал писклявым старческим голосом, обращаясь к подсудимому, один из присутствующих. – Ты должен теперь сказать здесь об изверге рода человеческого, иже есть сатана. Глаголом твоим должна быть самая сущая правда. За утайку, чадо, не минуешь праведного суда и вечной погибели души своей. Иди же с миром к ответу, – закончил старец, обращаясь к стоявшему около Комисарихина тюремному ключарю и указывая на противоположный угол присутственной камеры.

Здесь взорам подсудимого представился образ того же самого канцеляриста, который накануне командовал его экзекуцией. Воротило с заложенным за ухо пером, порывшись в бумагах и вперив в него, как и ранее, без устали мигавшие глаза, приступил к новому «допросу».

– Вчера ты, Комисарихин, по «приличном увещании», как сие и вписано, – начал он, заглядывая вновь в лежавшие перед ним бумаги, – пояснил, какой примерно на свете бывает сатана, а далее учинил чистосердечное признание, что обучал пономарского сына Демьянского яму Алексия Завьялухина писать сатане «запретные письма». Теперь ты должен пояснить, когда и как ты сам сблизился с сим извергом рода человеческого и стал его, сатаны, приверженцем, – закончил воротило, посматривая искоса на присутствующих.

Комисарихин молчал.

– Быть может, ты знал его как-либо инако, а не сатаною, – снова начал канцелярист. – Зовут же сего изверга и «лешим», зовут, примерно, «лукавым».

– Поведай, чадо, имя его без страха! – послышался ласковый голос старца-присутствующего.

– Он сказывался, – проговорил тихо Комисарихин, – что зовут его «Матвей лукавой».

Канцелярист торопливо выдернул из-за уха перо и быстро начал писать.

– Стало быть, тот изверг рода человеческого, сиречь сатана, называл тебе себя «Матфеем лукавым», – начал снова канцелярист, усиливая мигание глаз и вновь поводя ими на присутствующих. – Теперь ты расскажи чистосердечно, без утайки, когда, где и как ты с «Матфеем лукавым» познакомился, – заключил канцелярист, обращаясь к подсудимому.

– Я ходил раз на болоте – ловил птицу... – начал Комисарихин.

– Когда? – прервал канцелярист.

– Годов уж с пять тому будет.

– И где? – снова спросил воротило.

– Вёрст с десять от нашего яму. Ходил и потерял дорогу: не могу выйти, а место – знакомо. Ходил-ходил, да возьми и избранись: «разве, мол, лукавый, съел дорогу-то?». Только вымолвил это – он и показался. «Я, гыт, Матвей лукавой, за что, гыт, ты бранишь меня? Сбрось, гыт, лучше это», – и указал на крест. Я оробел и бросил. «Станем, гыт, теперь вместе птицу ловить».

Начатый Комисарихиным рассказ привлёк к нему всеобщее ласковое внимание не только присутствовавших, но и самого ненавистного ему канцеляриста, быстро записывавшего слова подсудимого. Это прибавило ему бодрости. Он вполне подтвердил сделанный за него Завьялухиным «извет», считая последнее единственным средством к скорейшему освобождению себя от тюремного заточения и возможных впереди дальнейший истязаний.

Допрос был кончен, и канцелярист, подойдя к столу присутствующих с исписанным им листом толстой синей бумаги, начал громогласное чтение.

В этом новом «допросе» согласно рассказанному Комисарихиным между прочим говорилось:

«...А зовут-де его именем Матфей лукавый, и никому о том сказывать не велел – ни отцу духовному на исповеди, по которому научению он, Яков, креста святого на выи своей не носил никогда, а стал носить на себе крест уже ныне, за день до нынешнего его взятья в Тобольск, и никому о том не сказывал и на исповеди духовному отцу не открывал...».

«...А с того времени, как оное привидение ему, Якову, показалось, повсягодно птиц он, Яков, ловил же, и оной лукавой часто ему являлся в лесу ж, при болотном месте, ездящий будто на коне, и пленицы у него, Якова, принимал и, отставая от него, Якова, в сторону, окуривал их и потом велел ставить для ловли птиц, которыми-де пленицами и ловил он птиц довольно».

Далее, подтвердив во всём «извет» школьника Завьялухина, запись канцеляриста продолжала:

«...А прошлого-де года, осенним же временем, оной лукавой явился ему, Якову, паки в лесу ж, на болоте, одному и сказал ему: «живи-де ты, Яков, да бойся отныне», а чего бояться – того именно не сказал. И после того в лес не хаживал, и нигде тот лукавый ему не являлся. А заговорным-де словам о птичьей ловле и о протчем непотребстве научился он, Яков, изустно от самого лукавого, ходячи в лес, а не от людей каких, а когда-де в лес хаживал, тогда-де заговорные слова всегда говаривал, токмо-де ныне таких слов изустно выговаривать не помнит, в чём во всём приносит он, Яков, вину свою; а других-де никого, кроме означенного малолетнего Алексия Завьялухина, он, Яков, заговорным словам не учивал и чрез действо лукавого никого никогда ничем не повреждал».

По окончании этого «допроса», подписанного за неграмотного Комисарихина тюремным ключарём Моисеем Матвеевым, подсудимый отведён был обратно в подвал.


* * *

Казалось бы, дело разъяснилось, признание обвиняемого, хотя и при содействии плетей, сделано; оставалось только постановить приговор о наложении на него меры взыскания. Однако ж процессу старинных судебных «наказаний» всегда почти сопутствовала ещё волокита. Не обошла она и дела Комисарихина. Всю весну и начало лета демьянский птицелов томился полуголодным в тёмном, сыром подвале, и уже около половины июля в Тобольск потребованы были из Демьянского яма «к допросу» отец школьника Завьялухина пономарь Иван и старший сын его. Вызов их для разъяснения дела принёс только рассказ Завьялухиных о том, что, занимаясь ловлей птиц пленицами, они всегда для успеха ловли окуривали их «богородскою травою». Однако ж, несмотря и на это, томление Комисарихина продолжалось, и только в половине сентября состоялся приговор консистории митрополита об участи его. Приведя несколько указаний, касающихся идолопоклонников, чернокнижцев, чародеев и т.п. лиц по «книге Кормчей», и дополнив их узаконениями о суеверных заговаривателях ружей из «военного артикула», приговор определял:

«Помянутого ямщика Комисарихина, яко без нужды рукописанием к службе дьяволу себя обязавшего, послать на покаяние и в тяжкие груды в Троицкий Рафайлов монастырь, при указе, без определения времени, до дальнейшего о нём рассмотрения такового: не покажется ли ещё впредь что за ним от вышеречённых вин подобного чего; и велеть ему ныне быть в том монастыре неисходно; о исправлении же его и о побуждении за столь тяжкое преступление к покаянию поручить его во оном Рафайловом монастыре честному и трезвому и постоянному из иеромонахов старцу, который бы мог его в том увещевать, наставлять и исправлять, и к покаянию и сердечному о грехе его сожалению и сокрушению приводить и исправлению его чрез достойные плоды покаяния предусматривать. А хотя он, Комисарихин, по силе военного устава, главы первой, пункта первого, и подлежал бы за то его тягчайшее преступление отсылке в гражданский суд к розыску, однако ж, как он показал, что, кроме мечтательного ему от дьявола привидения, ни от кого от человек никаким сговорам он, Комисарихин, не учивался и сам никого ж, кроме объявленного малолетнего пономарского сына Завьялухина, тому не учивал, и в том, при бывшем ему жестоком наказании, в роспросе утвердился, для наказания в гражданский суд его не отсылать, того для: как из церковных историй видно, что дьявол, обретши человека чрез преступление заповедей Божьих лишена божественной благодати, а наипаче в смертных грехах без покаяния пребывающего, тогда по оной вине, помрачивши ум для погибели души человеческой и без посредства человеческого с ним обязательства, производить может и такие причины делать, кои душе человеческой вредительны и служат к вечной погибели. Однако ж объявить ему, Комисарихину, под великим истязанием и под неотменною в гражданской суд к розыску отсылкою и под смертной казнию, буде впредь чрез какой-нибудь извет, или признание и предусмотрение, что-либо от вышеречённых до чародейства касающихся вин хотя мало окажется, что он, паче чаяния, других людей на то кого приводил, то имеет он без всякого извинения в гражданский суд к розыску и к смертной казни отослан быть. А малолетнего, им, Комисарихиным, ко обязательству в службу дьяволу соблазнённого, пономарского сына школьника Завьялухина за малолетство его и что он при первом своём допросе во всём не запёрся, от наказания свободить и сысканные у него непотребные письма сжечь».

Однако ж предположенного «приговором» для лучшего вразумления Комисарихина перед отправкой в монастырское заточение нового «великого истязания» с «неотменною в гражданской суд к розыску отсылкой», к благополучию подсудимого, не состоялось: при утверждении приговора резолюцией тобольского митрополита Антония велено было, «рассуждая немощь человеческую», Комисарихина «прелестию дьявольскою уведшася, аки сущего простолюдина и крайнего невежду, не посылая по вышеписанному определению консистористов, в суд гражданской послать на вечное покаяние в Рафайлов монастырь», куда «секретный колодник» и был отправлен под «строжайшим караулом».

Что ожидало бедного демьянского птицелова, оторванного от родины и семьи в монастырском заточении, сказать нетрудно. Жизнь «колодников» при монастырях старого времени имела ужасающую обстановку: тот же произвол, те же сырые подвалы, те же строгости и истязания, какие сопровождали их осуждение в эти места, были почти неразлучными спутниками их и во всё продолжение монастырских заточений.


* * *

Спустя с лишком двадцать пять лет тихим апрельским вечером 1770 года на крутую гору Демьянского яма поднимался белый как лунь, тщедушный старичок, то и дело останавливавшийся от мучивших его отдышки и кашля. Это приближался к родной хижине старый ассистент сатаны злополучный Комисарихин, отпущенный из рафайловского заточения по случаю «дряхлости».



    (Тобольские губернские ведомости. 1893. № 7. С. 90-93; № 8. С. 106-109.)




ПРИСОЛИЛИ. (ИЗ ДОРОЖНЫХ НАБРОСКОВ)


За станцией К., красиво раскинувшейся вблизи горных утёсов, начинающих собой золотоносную площадь енисейской тайги, в ямщике моём сверх чаяния оказался неумолкаемый краснобай. С самого выезда со станции он начал то и дело заглядывать с козел в повозку и невольно остановил на себе моё внимание.

– Что тебе? – наконец сорвалось у меня.

– Да ты, ваше почтенье, к примеру, из штацких али из торговых? По обличью-то якобы тово...

– Для чего тебе это понадобилось? – прервал я.

– Али, например, из акцизных? – тараторил он, не обращая на слова мои внимания.

– Для чего, говорю, знать тебе? – снова спросил я.

– По обличью-то якобы из штацких. Я вот, к примеру, и сам грешным делом тоже при службе находился, да верно Владычица не судила дослужить, как други, например, протчи. Испёкся, почитай, без масла, да вот другой годочик и маюсь.

– Кем же служил ты?

– Старостой, друг! Сельским старостой! Да ты, поди и взаболь, ваше благородье, а я тебя дружком навеличиваю?

– Всё равно, зови и так. Но отчего ж ты не дослужил?

– Рассказывать-то много. А дело-то, слышь, подошло таково, што цела, например, притча... За мёртву женьшину, да вот, поди ты... какая теперича оказия доспел ас ь?!

– Но в чём же дело?

– А вот и послушай...

И словоохотливый возница передал мне то событие, которым мы намерены поделиться здесь со своими читателями.


* * *

«Была у нас, милой человек, на прошлый год женьщина, вдова. Устиньей звали. Муж-от был негодявой, прожил с ней каких-нибудь полгода, ушёл на Олёкму, да так и сгинул. Мальчишко вышел как есть художник. А она, стадо быть, всё по чужим людям. Для работы, например, какой, ади в страду – одно слово. Ну, женьщина, значит, что твоя бомба!

Только, братец ты мой, этой самой, стало быть, Устинье вдруг выпадает, значит, статья. Наезжают к нам теперича красильшики по церковной части, и, например, один гоголь берёт эту самую Устинью к себе в канпанейки. Смотрим – наша Устинья вдруг заходила козырем: и ботинки, например, с востряками, и платье, значит, с прихвосьем, ну, одним словом, на городской манер. Так и полагаем, что лафа, мол, подошла. Красильшик, например, своё колено производит: посадит теперича её на стол, подопрёт ей под шею руки да и начнёт малевать... А Устя уж смекат: сидит себе и не моргнёт. Целый, братец ты мой, патрет намалевал!

Но ведь это для нас не касательно? Хоша бы я староста али другой, прочтой! Какое мне теперича дело до бабьего, например, положенья, а тем паче народ ещё гульной, да и по церковной части. Ведь хоть немного, да смекаю, например, чё к чему клонится!

И так эта самая канпанья прохлаждалась у нас месяца с два. Напоследок красильшик, значит, вывел свою линию и от Устиньи отшатился. Баба бы и осталась бабой. Так бы оно и тово... Мало ли, например, какова клешебойства бывает с ихой сестрой? Не теперича сказано: «волос долог...». А между тем смотри ж ты, милой человек, какая выходит оказия!

Подгонят как-то к избе моей почтарь. Смотрю – парни шко белее полотна!

– Чё, мол, ты?

– Да крас ил ьш и ца-то, гыт, дядинька, зубы оскалила и язык, гыт, например, пялит!

– Где? – говорю.

– Да у Миронова, гыт, остожья!

– Да чё, мол, она?

– Ишшо, братец ты мой, в зарях-то и понять-то не могу!

– Да мертва, гыт, дядинька... Должно быть, гыт, надо облагать, к примеру... удавилась!

Тошно мне! Ну вестимо – староста. Сичас, значит, на сборню, туда же и доказателя. Мальчишко у меня удрог, выть давай. Я – живо... Обчество... Мирона... Воспода, мол, так и так. Идём с общественниками к этому самому Миронову остожью, и что же, братец ты мой? Баба-то доподлинно ведь удавилась! И ремень-от, говорят, красильщиков!

Вестимо – кто «ох», кто «ах». Роденьки-то в деревне, по несчастью, у ней не было, стало быть, и соболезности по сибе женьшина не предвидела. Писарь переписал видоков, кто и где, значит, мог доказать Устинью в живности напоследках, настрочил, чё полагается, и – в волостно правленье, к телу приставили караул. На други сутки нагнали волосны, вымеряли тело, в каком оно-росте, с какой теперича стороны к ему пришёлся сивер, с какой полдень, поточили по малости Мирона, почему-де человек поднял руки на себя при его остожье, и предоставили тело в холодник: там чё последует от вышнего начальства.

Вот тут-то, милой человек, Устинья-та и подвела нам притчу... Через неделю время пригнал к нам восподин заседатель, присмотрелся к ремню, записал чё надо и уехал; покрепчае, гыт, робята, караул держите, потому, гыт, телу будет вс крышка!

На шестой день приехал судебный следственник: сызнова перемерял Устинью, спросил, в коей стороне сивер, где полдни, переписал видоков, попытал у обчественников, где, значит, малюет теперь красильшик и каким средством его можно добыть, чтобы не ударил в утечку, и говорит:

– Тело, гыт, должно быть в сохранности до дохтура. Ты, гыт, староста, должон смотреть, чтобы не вышло какова умаленья али каки знаки не прибавились. Главно, гыт, дело – удавка, потому, гыт, дохтур должон будет доходить, своя ли, например, удавка али со стороны.

Наказал это и уехал.

Поляживат наша Устинья. А на дворе, братец ты мой, страда: православным надо на покос, а тут иди теперича мёртво тело сторожить; кажинны сутки человек шесть-восемь, потому... сумнительно, да и одиночкой нейдут. День за день, тело чернее и чернее; пошёл, значит, червяк и всяка нечись, потому – жара...

Думали мы, думали, грешным делом, как тут быть, какую, например, предохранность к телу поиметь, чтобы не было умаленья от нечисти, однако ничево не выдумали.

Поляживат Устинья. Народ тревожится: главно дело – караул. На другу неделю приходит ко мне один мужичок да и говорит:

– Ведь дело-то, гыт, Петро Михеич, не пустяцко, кабы, гыт, и тибе и обчеству какой привязки не было, потому, гыт, жара, нечись, гыт, одолеват, а тут главно дело – удавка, проточит, гыт, червяк удавку, вот, гыт, и загвозка! А мой, гыт, глупый разум, например, такой: пока там мёртвому телу вскрышка али што, взять да присолить его?! По крайности – сумнительства не будет!

Посудили, порядили об этом с обчесвянами, да и тово... взяли бабу-то да и взаболь присолили! Где, значит, в каких местах больше червяка али нечисти – пуда соли пригоршонками посыпали, больше норовили на удавку, а где, например, одна чернота, на гладких местах – там в рассыпку побросали.

На третий день – пых следственник и дохтур с резакой. Прямо к телу. Только взглянули – дохтур и забазланил... Боже ты мой милосливый! Чё ровно загорелось али мы, к примеру, Устинью на другой манер передавили!

– Это, гыт, што? Старосту мне!

– Я, мол, самой, ваше выс-ко-родье!

– В чём, гыт, это она облепилась?

– Присолили, мол, ваше выс-ко-родье!

– Да не сдурели ли, гыт, вы?

– Чтобы, мол, сумнительства какого не было, потому червяк уж очень одолел и нечись всякая... А тут, мол, главно дело – удавка: червяк бы не токмя што ростреложил, а и совсем бы съел её...

– А ты, гыт, не знаешь, что это дело, например, кощунством называется и ты, гыт, должон за это попасть туда, где Макар телят не гонят?

– Да я ведь, мол, ваше выс-ко-родье, не одиночкой, а с согласья обчества. «

– Там, гыт, суд разберёт!

Чё тут делать? Вестимо – языком не слижешь... Точил, точил меня восподин дохтур, потом зачал следственник. Этот больше всё в ахте прописывал: кто, например, придумал этот самый присол, сколько соли пошло, чья, например, соль. Много прописывал!

Вскрышку тела кончили. Сумленья никакова не означилось; хоша обчесвяна наперво, как поднимали Устинью, и пробалтывались, что ремень-то якобы доподлинно красильшиков, а когда дошло до точки – «знать не знам». Посмотрел восподин дохтур удавку, обнюхал потроха и всю протчу принадлежность, да и говорит: «У женьшины, гыт, этой маланхоль была, она, гыт, почитай, от рожденья в петлю норовила».

Похоронили Устинью, начальство упалило, а меня молодца – почитай на третьи сутки – в город... Там, значит, вычитали гумагу, что от старост на угон, потому-де о присоле женьщины будет следство, да вот теперь и мают: раза по три всё вытребовали; поспрашивают по малости да и «ступай, гыг, домой... до располяженья, с деревни, гыт, мотри, ни шагу». Чё будет – Бог знает: кто говорит – выседка, кто говорит – штраховка, а посаломшик вон Лукич ино плетёт: провинности, гыт, твоей тут, например, совсем не предвидится: до сорока, гыт, дён душа человечья и без тово, например, по всякому мытарству бродит; велико, гыт, дело, что ты якобы вдогонку ей соли побросал! Мужик – тоже не глупя ково!

Так вот, почтенный, какая теперича алилуйя и подходит ко мне из-за этой самой Устиньи».



    (Тобольские губернские ведомости. 1893. № 31. С. 482-484.)




СОН ПУДОВНЫ. (ФАНТАЗИЯ)


Снился этот сон с середы на четверг – на Кузьму-Демьяна бессребреников – в ночь после того, как Пудовна увела в город и «пристроила к месту» одну «молодицу», а возвратившись на свои Кочегуры, «на закончанье дела» выпила от «натуги» рюмку троелистки да напилась «фамильного» чаю.

– Пренеобнаковенный сон, – говорила старуха на следующее утро зашедшему к ней соседу. – Обомлела, Климыч! Сроду такой ужасти не грезилось, а можно бы было, почитай, за свою-то жисть перевидеть и всякой всячины.

А прожила Пудовна совсем не мало: ей давно уже перевалило на седьмой десяток. Первая и самая большая половина жизни была особенно полна тревог и лишений. В то время Пудовна сама ещё ходила «по кухаркам» и пережила по нескольку раз на всех людных и нелюдных улицах и переулках того богоспасаемого града, который с издревле считает Кочегуры своим предместьем, не исключая его с тем вместе и из тёмных вертепов всевозможной челяди. Живя на этих Кочегурах, Пудовна давным-давно – чуть ли уже не с четверть века -чувствует себя в полном покое. Поселившись здесь в доставшейся ей по случаю от одного доброго безродного человека и давно уже погнувшейся набок старой хибарке, она до сего времени пользуется как в городе, так и в окрестностях популярностью справочного бюро для кухарок. У Пудовны все места на пересчёте: она знает, где какая «цена», где «отсыпной чай», где выдают «с весу», где «с полами и бельём», где «барыня-едовка». Всё знает. Пудовне только взглянуть на «молодицу», и она сразу скажет: «житьё тибе, девка, у старого казначея: барин – что твой катанок, носи да не стаптывай; заплатишь по малости – предоставлю; нет – это место другой пойдёт».

И «молодицы» платят, а Пудовна предоставляет их «на места»: в важных случаях и когда «место» очистилось в знакомом ей доме, она плетётся туда с «молодицей» сама, а чаще всего «молодицу» доводит до ворот «места» сосед Климыч – старый севастополец – сторож одного из местных присутственных мест, получающий за это «малую толику» уже от Пудовны.

С этим же компаньоном одинокая Пудовна делится теперь и своим «пренеобнаковенным сном», какого она «сроду» не видывала.


* * *

«Я так полагаю, Климыч, что эта тремелюдна приснилась мне на мою головушку. Должно быть, уж скоро моя смерточка. Ох, тошнёхонько мне, чего я только видела!

Приходит ко мне старой-престарой человек: такой головастой, рожа, что твоё решето, волосёнки вылезли, глаза навыкат, а из себя полногрудой, брюхо, к примеру, как тюрик, сам дородной, только ножки тоненьки. Одеяньицо лёгонько: так, коротинька хламидка, вроде кофточки, да узиньки штаники. Я облагала сначала, что кто-нибудь из отставных, должно быть, мол, «молодицу» надо – нет, не к тому клонится. Поприсмотрелась поближе – вижу: за ушами у него торчат два пребольшущих пера, а в руках – шапка с долгим кондырём да туес с чернилами.

- Давно, гыт, старуха, живёшь здесь?

- Почитай, мол, барин, здесь и родилась.

- Сколько, гыт, годов тибе?

- Семьдесят, мол, пятый!

- Ну, мне, гыт, не ровесница: я, гыт, уже сотню доживаю. А всячески, гыт, иди со мной да держи, гыт, мне вот туес с чернилами.

- А далече ли, мол, путь предлежит?

- Не тибе, гыт, это знать!

- Батюшко барин, – говорю, – ноженьки-то, мол, у меня...

А самоё – в дрожь. Думаю – не с добром. Смотрю, а он топчется передо мной, якобы по петушиному, перья за ушами пошевеливаются, а в туесу как будто зашипело.

Ну вижу – нечистая сила в человечьем образе; творю молитву – язык не шевелится.

Вдруг словно полосой какой нас выдернуло на удину, и мы очутились как есть насупротив Маланьи Ерасимовны. Головастой человек надел агроматные очки чёрного стекла, держит в одной руке гумагу – большой-пребольшой жёлтой лист, а другой то и дело мечет обемя перьями ко мне в туес: не знаю уж, какой силой, вестимо, уж тоже нечистой, а туес – в моих руках.

- Говори, гыт, мне, ведьма, што это такое?

– Да тут, мол, барин, Маланья Ерасимовна жительство имеют!

- А там, гыт, дальше што?

- Строенья, мол! А там – пришпехт!

– Врёшь, гыт, ведьма! Бородавки, гыт, и бородавки! Боле, гыт, тут ничево и нет.

Только проговорил это – давай опять макать перьями в туес да писать на жёлтом листе, только скрыпотня пошла!

Писал-писал, да и говорит:

- Врать, гыт, ведьма, будешь – не помилую.

- Да батюшко, мол, барин, дело моё старо... Ничевоточки-то, мол, я не знаю!

?-Ну, гыт, болтать некогда! Дальше, гыт!

Только проговорил это – нас снова понесло: его немного поперёд, а меня – впозадях, а он всё нет-нет да и обворотится: «Туес, гыт, не розлей!».

- Держу, мол, барин-батюшко!

- То-то, гыт, подкожурница!

Несло, несло нас эдак и вдруг приносит на аграматную площадь. Народу – видимо-невидимо. И как только стали мы на это место приближаться, вдруг поднялся силенный-пресиленный ветер, и народ стал ставать на две стороны.

Одна сторона как есть вся до одного человека – в больших-пребольших очках тёмного стекла, точь-в-точь в таких же очках, как у этого самого головастого человека.

Нечистая сила повернула туда.

- Тут, гыт, надо прописать.

И давай опять макать перьями в туес да строчить, снова заскрипело по жёлтому листу.

- Говори, гыт, это што?

- Люди, мол, батюшко-барин, люди!

- Ах ты, гыт, старая прорва!

Я опять посмотрела и вижу, что хотя тут и подлипло люди, и все в очках, но того более мёртвых кошек и собак да всякой пропастины. Целые силенные кучи! А люди только стоят, очки протирают да присматриваются к кучам. Посмотрела это я, да опять и говорю:

- Барин, мол, батюшко, по старости не досмотрела: тут, мол, и люди, а боле, мол, кошек и собак да всякой пропасти н ы.

- То-то, гыт... старая выдра!

И снова макнул, и снова построчил.

- Ну-ко, гыт, – к той куче!

Подались опять вперёд – к другой половине народа. Там уж людей было поменьше, очков ни на ком не было, не было и нечисти, а всё, к примеру, чистоплотно, да и люди как будто разнаряжены.

- А это-то, гыт, што?

- И здесь, мол, люди, барин, ишь, мол, каки нарядны.

Вижу – ни кошек, ничево такого нет, и у меня как- будто смелости прибавилось.

- Всё, мол, должно облагать, из благородных!

- И опять, гыт, ты, подкожурница, мне не договаривать!

Я опять посмотрела и вижу – что чудо, что диво: у всех людей носы подняты высоко-превысоко!

- Носы, мол, только носы у них, батюшко-барин, подняты не в плепорцию!

- То-то, гыт!

И нечистая сила снова начала макать ко мне в туес и снова застрочила, но строчила недолго.

- Ну, гыт, старуха, дальше!

И опять нас понесло и принесло как раз к полице. Тут нечистая сила обопнулась. Вижу, на каланче – человек; зареву-ко, мол, я лихоматно, может, мол, и избавлюсь от свово мучителя, но только подумала, а головастой человек уже обернулся, да и награживат мне жёлтым листом:

- Только, гыт, ведьма, пикни!

И меня снова ударило в дрожь.

Ну, думаю, подходит, знать, моя смерточка. Таскат, мол, таскат, да и укотошит!

- Ей, гыт, кто тут? – заревел он вдруг.

И перед нами как будто из земли вырос Михалко Ванихин, что на прошлых годах у Исая на Падышах в заезжем при шарах находился.

Ну, думаю, всё же хоть немного, да знакомый человек.

– Что, гыт, молодец удалой, знашь, гыт, ты свой город? – спрашиват головастой.

– Как, гыт, не знать, ваше благородье! Знаю доподлинно! – отвечат Ми хал ко.

Зовёт он ево «ваше благородье», а я и думаю опять: да неужели, мол, это и взаболь чиновшик? Али, мол, уж нечистая сила кого не набудь Михалке за себя показыват!

– А прежде, гыт, ты скажи мне: кто ты такой и у каких делов находишься? – спрашиват опять головастой.

– Я, гыт, ваше благородье, – говорит опять Михалко, – состою сичас при полипе, в помощниках у писаря.

- Мне, гыт, такой человек и требуется. Скажи, гыт, братец, сколько в городе вашем жителе в?

- Тысяч, гыт, с сорок, ваше благородье.

- Постой, гыт, погоди...

И нечиста сила снова замакала ко мне в туес и снова застрочила – только скрыпотня пошла.

- Теперь, гыт, братец, мне надо осмотреть ваши улицы. Давай, гыт, уж мне коня, потому, гыт, лета мои преклонны – на ногах, гыт, слабоват!

Подумал-подумал Михалко, посмотрел на меня, на туес, да и говорит:

– В таком, гыт, случае, позвольте, ваше благородье, сбегать мне в пожарну!

– Плюю, гыт, я на вашу пожарну. Обойдусь, гыт, и так!

И вдруг махнул жёлтым листом, поднялась погода, задул ветер, и всех нас снова понесло: головастого человека поперёд, а нас с Михалком в ряд – в задах; нас несёт как будто ветром, а нечиста сила и доподлинно на ком-то едет: видим, что под им четыре лапки да хвостик – хвостик чутошный.

Посмотрела я на Михалка, вижу – он белее полотна: мальчишка шустрой, а удрог.

– Чево-то, гыт, матушка Пудовна, нам с тобой будет и куда-то, гыт, он уволокёт нас?

Но едва я открыла рог и подумала сказать Михалке, что, мол, надо от нечистой силы нам всячески отчитываться, как головастой человек заворотился и подъехал к нам близёхонько. Тут мы только и усмотрели, что нечистая сила едет на свинье.

- Что, гыт, вы ворчите?

- Ничего, гыт, ваше благородье, – проговорил Михалко, – так, промеж себя; баушка-то, гыт, немного в знакомстве приходится.

- О пустяках, гыт, болтать нечего. Скажи, гыт, мне теперь, молодец, сколько в городе вашем фонарёв?

- Да наберётся, гыт, не наберётся, ваше благородье, разве с полсотни, да и то, гыт, почитай, только на главных улицах.

- Отчего, гыт, мало?

- Не могу, гыт, знать, ваше благородье, это, гыт, до полипы не касательно.

И нечистая сила снова обмакнула перья в туес и снова записала.

- Скажи, гыт, теперь, откуда вы воду пьёте?– снова спрашиват у Михалки головастый.

- Половина, гыт, жителев берёт из большой реки, а друга, гыт, половина из речки.

- А где, гыт, эта речка.

- Вправо, гыт, отседа, ваше благородье!

- Едем, гыт, гуда!

Махнул опять головастый тем же жёлтым листом, и мы живёхонько очутились как есть у самой речки. Зачерпнул он в свою шапку воды, понюхал, попил, остатки вылил; потом снова почерпнул, подал свинке, та понюхала, а пить не стала, только за рюхал а.

- Славну, гыт, водицу попиваете, нечево, гыт, сказать... А это, гыт, што такое на берегу?

Тут головастый человек опять начал топтаться на своих тоненьких ножках по-петушиному.

- Торговы, гыт, бани, ваше благородье, – говорит опять Михалко. – А там, гыт, дальше будет... гошпиталь!

- У места, гыт, состроены. Стало быть, гыт, всяка нечись оттуда сюда, а отседа, гыт, в брюхо жителев?

- Должно быть, гыт, так, ваше благородье. У нас, гыт, полагают, что русскому брюху всё на пользу, – говорит опять Михалко.

- Ах, гыт, вы, аспиды! Давай-ко, гыт, старуха, туес!

Я скорёхонько подставила туес, обмакнул он туда перья и опять застрочил. Строчил он тут долго. А свинка только поглядыват, ушами поводит да хвостиком пошевели ват. Напоследок погладил он свинку, да и говорит Михалке:

– Вот, гыт, ведь животна, а всё, гыт, понимат; семнадцатый, гыт, год вот около меня и всё по-учёности: шкелеты, гыт, вместе откапывали!

И нечистая сила оскалила зубы и опять затопталась.

- А есть, гыт, у вас загородны сады?

– Как же, гыт, не быть? К примеру взять, загородна роща! – говорит опять Михалко.

- А где, гыт, она?

Михалко указал в леву руку, да и говорит:

- Она, гыт, ваше благородье, будет не во близях!

- Всё равно, гыт, доедем! Бери-ко, гыт, у этой ведьмы туес да садись со мной!

Михалко взял у меня туес, прилепился на задок к головастому человеку, и их не стало...

Тут я и проснулась.

А ведь это, Климыч, неладно? Случится чево... не покинь! Все животы тибе предоставляю. Да поспрошал бы – жив ли Михалко-то?


* * *

Прошло три дня. Пудовна всё охала и стонала...

На четвёртый день поздним вечером, когда она улеглась уже на ночлег, в разбитое стекло крошечного окна лачуги неожиданно показалась голова Климыча.

- Ты, Пудовна, – заговорил сосед, – смотри, не тово... не печалуй! Михалко-то в живности! А это, например, так... Должно облагать нечисто навожденье... В город, помекай, писатели наехали... Сичас калехтура промышляют, да не попадат... Вот тибе, стало быть, и пригрезилась така оказия. Не печалуй, небось, Пудовна!

И голова сердобольного Климыча исчезла.



    (Тобольские губернские ведомости. 1893. № 32. С. 500-503.)




ПО ГРАДАМ И ВЕСЯМ СИБИРИ. (ЗЛОБОДНЕВНЫЕ НАБРОСКИ)



РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ПОВОДУ «ТЕНЁТНОГО» СЕЗОНА И ПРОЯВЛЕНИЯ ПОСЛЕДНЕГО В ОРГАНАХ ПЕЧАТИ

Говорят, что осень всегда бывает противоядием «бабьего» лета: «ненастно оно – и осень сухая, много тенёты...». Так, по крайней мере, толкуют приметы дяди Клима. А ныне этой тенёты – видимо-невидимо, «потому бабье лето издалось мокро и валит её... сверх положенья», – разъясняет добродушный обыватель, не подозревая того, на какие размышления может наводить интеллигента этот «тенётный» сезон.

Скажем, что порождение таких размышлений обусловливается градами и весями, вернее же всего тем, где какие нравы. А раз дело касается нравов – тут вам уже редко приходится не хватить «через край»... За наше время по этой части созидаются самые разнохарактерные теории – что ни день, то и теория. Не так давно, хотя, впрочем, ещё и до бабьего лета, один из современных публицистов, задавшись исследованием человеческих нравов, изрёк: «Жестокие, жестокие нравы в самых культурных центрах Европы и сейчас. Они преемственны и унаследованы от предков». Очевидно, говорит человек бывалый, который знает Европу как свои пять пальцев. Зато далее, когда дело идёт на доказательства, – хоть не читай. «Мы обижаемся, – говорит бывалец, – на Дарвина, будто он произвёл человека от обезьяны. Это бы ещё куда ни шло. Но человечество искони веков проявляло такие жестокости, которые роднят его с самыми хищными и лютыми животными. Не хотите происходить от животных – это очень похвально, постарайтесь высвободиться от всего того, что напоминает родственные у вас с животными свойства. Таковых ещё очень много, и они подчас до того ужасны, что ещё Плавт сказал, что «человек человеку волк, зверь». И это единственный пример в жизни животных, потому что волк волка не жрёт, а человек человека и прежде пожирал и теперь подчас пожирает...».

И в самом деле – «куда бы не шла» обида на этого Дарвина? Мало ли большие мыслители куда не заходит? Но к чему же гут, милостивый государь, собственная-то ваша аргументация, что человек-то человека пожирает? Да ещё и в Европе! При чём тут и Плавт со своими волками? Не знаю, как кто, а что касается меня, то я, грешным делом, Европы не видела и толковать с вами о том, насколько пригож к ней Дарвин, не могу. Но родной своей Сибири в обиду никогда не дам. Пусть в этом извинит меня и г. Дарвин, да и вас, милый человек, о том же покорнейше прошу, хотя мы и незнакомы.

Прежде всего мы, сибиряки, за обезьяний род себя не признаём, ибо мы – кровное отродье Ермака, бывшего в супружестве с m-elle Строгановой, как сие явствует из сделанных на последних годах в приложениях к «Лучу» неопровержимых исследований г-жи Николаевой. И нам, потомкам «велеумного ритора», совсем не присущи те волчьи наклонности, какие подметил где-то Плавт. Скажем, что хвалебные реплики по собственному адресу не приняты, но и признавать-то на слово прародителем своим орангутанга не приходится.

То же самое и по части жестокости. У нас её тоже не полагается, и это давно доказано: уж на что бы, кажется, англичанин, да к тому же ещё корреспондент Daily News – спасибо ему – нынешним летом на все пять стран огласил в своей газете, что «трудно поверить, чтобы в Сибири, следовательно, в глуши...» и т.д. и т.д., словом, в глуши – и столько восхитительного!

В одном, подлинно, не можем не признаться. Мнительны! Это правда. Но и мнительность тоже не всегда, а, как говорится, «когда стих найдёт» или такое выйдет время – несуразное. Вот хотя бы теперь, во время тенёты, когда по обывательскому бюллетеню «валит её... сверх положенья»: словно и погода ясная, и «луна златая», и холера обошла, и железную дорогу строят, и кедровая шишка уродилась (много только пустого ореха) – словом, благополучие-преблагополучие, а однако нет-нет, да и «пошла писать». Ничего не поделать. Тенётное время. Пройдёт и деду конец. Но и тут жестокости нравов, чего-либо волчьего, словом, по Дарвину, – буквально ничего, а так, к примеру, сядет без времени на какое-либо нежное место комар – и... завопиёт вся местная пресса!

Берём для иллюстрации недавнее событие, имевшее место на одной из восточных окраин. Действующими лицами вместо комара явились муха да два местных органа печати. Один из последних припомнил что-то такое из талантов своего беззубого критика, настроил свою лиру на шестистопный ямб и пропел следующее двенадцатистишие:



К Мухе


Ругаться мастер он, не может быть сомненья,
Но всё же на него обидеться смешно...
А презирать его? – да стоит ли презренья
Всё то, что разумом ничтожно и бедно?!..
Хоть на него в душе ты можешь быть сердита –
В дебаты громкие с ним лучше не вступай.
Твой критик без зубов – налается досыта
И, горло надорвав, оставит тщетный лай...
Как раз на этот счёт есть басня у Крылова:
«Шли два прохожие вечернею порой»...
Послушай мой совет: в ответ ему ни слова –
И будешь ты права, как путник был второй.

Стихотворение это, появившееся в № 49 «Дальнего Востока», хотя действительно и подписано каким-то Волковым, но «волчьего» тут ничего не оказывается, скорее преобладает элемент «собачий», ибо критик

_...налается_досыта_

_И,_горло_надорвав,_оставит_тщетный_лай..._

Не забудем, что критик «беззубый». Стало быть, не говоря уже о жестокости, и вреда-то никакого. А между тем «находит стих» злодейки-мнительности на некоего графа – самого графа Вержбовского, и его сиятельство взывают.

_–_Что_та-ко-е?.._Кко-му?.._К_Мухе?Да_нет,_этого_быть_не_может!.._Тут,_вероятно,_произошла_опечатка:_наборщик_залез_не_в_ту_клетку_и_вместо_буквы_3_захватил_из_«кассы»_и_вставил_букву_X._Очевидно,_следует_читать_не_к_Мухе,_а_к_Музе._

Поспешает особа непосредственно в типографию «Дальнего Востока» и наводит справки. Оказывается, воспета Муха.

_–_Помилуйте,_ваше_сиятельство,_да_разве_в_нашей_типографии_возможны_такие_опечатки?_

Положение для особы неловкое. На смену униженной сезонной мнительности у графа зарождается озлобление, первый симптом которого обозначается слабым приёмом лягания. Виновницы мухи налицо нет, поэта, воспевшего её, скоро не найдёшь, остаётся в резерве газета, приютившая у себя муший гимн и вызвавшая, к слову сказать, без сиятельного ведома нежелательные симпатии.

_–_И_действительно,_в_типографии_«Дальнего_Востока»_очень_хорошие_наборщики,_я_уверен,_что_они_могли_бы_набирать_и_печатать_даже_очень_порядочную_газету... –_ отзывается особа.

Но этого мало: граф созидает нечто вроде критического этюда и украшает им 28 номер подчинённого ему «Владивостока». Выходит целая лекция, где популярно описуется школа новейших французских поэтов, именуемых «декадентами», называются их родоначальник, главнейшие представители и пр. и пр., и в милом потоке речей его сиятельство доходят до того прекрасного заключения, что произведение «К Мухе» имеет гладкий, правильный размер, почти полное отсутствие отглагольных рифм (которые обыкновенно преобладают в стихотворениях «начинающих») и даже некоторую в своём роде «музыку слов»...

Казалось бы, близка и развязка. Хотя и о «Мухе» – а превосходно, но злодей ка-мнительность берёг своё: новый прилив её и новое озлобление. Оказывается, что стихотворение всё-таки идёт уже дальше французских «декадентов».

И его сиятельство, оставляя «Муху» в покое, начинают исследование поэта её.

Поэт совершенно основательно пренебрегает отзывами «критика без зубов», ибо критик без зубов – это что поэт без мозгов, или

Что без клапана кларнет,
Что без прицела пистолет...

Далее, к концу, графская мудрость выступает уже за некоторые пределы и, по обывательскому выражению, «валит... сверх положенья».

_Для_вящего_обогащения_литературных_познаний_поэта_я_могу_привести_ещё_кое-что_из_Гоголя._В_одном_месте_у_Гоголя_сказано:_

_«Фемистоклюсь!_Утри_нос!»..._А_читатель_может_от_себя_добавить:_«Поэт,_не_употребляй_мухи,_никогда_не_употребляй_мухи_в_качестве_объекта_своего_вдохновения!»._

Слова нет, что напоминание по части носа – венец графской мудрости: в подобных случаях лучше гоголевской меры не придумать. Мера эта, имеющая, видимо, применение на дальнем востоке, была бы целесообразна и на близком западе, ибо и здесь веяния тенётного сезона нередки. Примеров немало.

В то время, когда приморская окраина распевает мушьи гимны, вблизи гор Уральских четыре екатеринбуржца разрешают мудрёную задачу: «Клей ли был машинист, погибший на заводе Лузина, или бондарь, который клей варил?». _Дело,_однако,_вышло_совсем_не_пустое,_сначала_по_наведённым_справкам_оказалось,_что..._взорвавшимся_паровым_котлом_убило_не_машиниста,_а_бондаря_г._Ктей,_эмалировавшего_бочки_паром;_машиниста_при_этом,_говорят,_совсем_не_было,_и_котёл_был_разогрет_одним_погибшим_Клей._

Но «шило в мешке не утаишь»; должен бесспорно из такого помещения выплыть и «клей». И действительно: по вновь наведённым справкам оказалось, что

_убило_не_машиниста,_а_бондаря,_но_не_г._Клей,_а_Смирнова,_варившего_клей_для_эмалирования_бочек._

Дело разбиралось двумя приуральскими газетами, на которых, нет сомнения, повлияла в данном случае та же сезонная мнительность, замечаемая одновременно и в степном краю.

Там один чудак – и тоже путём печати – умудряется дойти до того, сколько нынешним летом проследовало переселенцев через «Екатеринбургскую губернию». Но, видимо, арифметика не даётся, и, оставив это дело, счетовод переходит к опубликованию по родным песчаным пространствам целой ноты на тему проявления грамотными людьми недоверия к печатаемым им агентским телеграммам, потому-де грамотные люди, хотя и говорят, что этот самый Гладстон отсрачивает заседание палаты общин до второго ноября «по новому стилю» и я-де (разуметь надлежит, конечно, самого капитана-писателя) промеж себя тоже думаю, но удостоверяю, что это не «новый стиль», а «новая статья», и говорю-де потому, что не волен изменять телеграфных известий. Да и верно: для читателей-то не всё ли равно, если, к примеру, пишут: «сватайся – мы в восторге», а телеграфируют: «спасайся, мы в остроге?». Пустяк из тех пустяков, которых и не перечтёшь...

Таков уж этот тенётный сезон!


* * *

_Наступление_октября_и_приметы_его. –_Нарождение_в_Черноярске_макулатурной_литературы:_газета_«Свисток»;_издатель_её;_сенсация_макулатуры_в_Ермаковске. –_Облава_на_волков_под_Могильным_и_обывательские_слёзы_

И осень – на исходе... «Тенётный» сезон заканчивается: с Покрова запорошило снегом, октябрь вступил в свои права...

По градам и весям – скука невообразимая... В перспективе будущего одна хаомантия дяди Клима: «ложится в Покров наземь лист мохнатой стороной – будет лето урожайное», «дует в Покров ветер с востока – будет зима морозная» и пр. и пр. в этом роде. А ныне всё это на нашей стихии выполнилось с точностью: с Покрова не только листы древесные, но даже и листы газетные проявили совсем «мохнатое» направление – с востока не только «дуло», но даже и «свистело». Несомненно, что туземец-обыватель в великой радости: потому к морозам он привык с колыбели, а кроме урожая, ему ничего не требуется.

Иное дело – для интеллигенции. Расставаясь в начале мая с «вином», интеллигентный человек под осень прощается с «любовью», а потому и с уст его, ко всевозможным древле-словенским, сербским и другим именам, бедняге-октябрю не даётся ничего, кроме синонима «грязника». Вообще, озлобление интеллигента в эту пору невероятное, и, Боже сохрани, если ещё «грязник» на этот раз покажет ему лист да «мохнатой стороной...». Тогда наступает уже полное возвышение температуры, пульсация доходит до последних пределов, всякие тинктуры бессильны, в резерве остаётся одно:

или укромные места, где бегали зайцы... иди же большой шлем да проект нового общества в честь излюбленного сына Семелы.

Нечто подобное ненавистный «грязник» показал было интеллигентам и ныне, избрав для этого случая орудием своим народившуюся недавно в Черноярске макулатурную литературу, но неудачно: издающаяся там под именем «Свистка» неким деятелем из сельских педагогов (ныне они чудеса творят!), которого деревенские школяры называли Омелей, макулатурная газетка ничего злонервного в наших весях не оказала. Напротив, макулатурный листочек Омели, показывающий в нём олицетворенье того некрасовского литератора, который

_..._с_дуру_

_Что_выдел_на_мосту_дыру,_

_Переполошил_всю_цензуру –_ произвёл в Ермаковске восхитительнейшую сенсацию. Будь бы это во-времена приснопамятного батюшки Дениса Ивановича Чичерина, Омеле, несомненно, было бы начертано: «а чтобы он отныне в жиле навозу не клал, яко ослушника и несоблюдателя полезных для общества распоряжениев, высечь на рынке с барабанным боем нещадно плетьми...», а «печатню его разломать до подошвы». Но теперь – совсем не то! Приближение XX века сказывается, чему, конечно, нельзя и не порадоваться. В силу давления всепоглощающего времени, когда чичеринские традиции уже отошли в область преданий, Омеля, конечно, «и в ус себе не дует», а газетка его читается нарасхват: читают её и в гостиных нашего beaumond’a, и учёных кабинетах, и на рыбном базаре, и в обжорном ряду.

Мало того! В день получения этой дребедени под шестой день октября, иже бе Фомы неверного, некто для разубеждения себя в том, что всё это не сновидение и что

_«Свисток»_сей –_не_тень_и_не_призрак_туманный,_

_А_перл_красоты_и_идеи_желанной» –_ читал более выдающиеся из него места на нашей Миллионной улице: получались шумные аплодисменты, в порывах которых кто-то, говорят, даже кликнул «vive l’Omeda», но благо, что стоявший на этот раз поблизости городовой оказался глухим от рождения.

Однако за последние дни волнение утихает и – entre nous soit dit – некоторые, как слышно, выехав на тетеревов, употребляют издание Омел и на пыжи...

А ныне, говорят, охота повсюду обильная: зайцы будто бы сами забегают на кухни охотников, а тетерева сыплются в печные трубы, не даются только волки, прискорбная облава на которых имела недавно место в окрестностях города Могильного. По письму обывателя, эта облава сопровождалась следующими злополучиями.

_«В_одной_не_из_далёких_деревень_от_нашего_Могильника_появилось_множество_волков._Услыхав_об_этом,_наши_охотники_живо_составили_совещание_и_под_председательством_некоего_закоренелого,_так_сказать,_охотника_с_треском_Г._постановили_пригласить_и_другую_свою_братию_с_ружьями,_водкой,_закуской_и_другими_необходимыми_припасами,_отправиться_в_деревню,_страждущую_недугом_волковреждения_и_истребить_волчью_ораву_без_остатка._Известных_охотников_насчитывалось_30_человек,_да_участвовавший_в_числе_их_местный_марс_предложил_взять_своих_стрельцов_50_человек_с_барабанщиком_и_горнистом_для_более_же_энергичной_охоты,_назначено_было_всякому,_убившему_волка,_по_три_рубля_за_штуку._Двинулось_воинственное_ополчение._Удивлённые_небывалым_зрелищем_деревенские_бабы_и_ребятишки_со_страхом_смотрели_на_воинство,_к_которому_тот_же_марс_добавил_еще_50_человек,_вооружённых_дробовиками,_винтовками_и_всякими_дрекольями,_из_местных_мужиков._Облава_началась_оглашением_по_окрестностям_волчьей_стоянки_прибытия_воинства,_ибо_барабанщик_нещадно_бил_дробь_в_форме_«всполоха»,_а_горнист_неистово_ревел_в_свой_рожок;_мужики_же_кричали_и_ухали_во_всё_горло._Находившийся_во_время_этой_тревоги_в_числе_дружины_винокур_из_иерусалимских_граждан_сверх_всякого_ожидания_увидел_перед_собой_лисицу._Она_остановилась_от_него_всего_в_пяти_шагах_и,_присев_на_задние_лапки,_хотела,_вероятно,_спросить_снисходительного_винокура_о_причине_небывалого_в_этой_местности_переполоха;_но_боец_наш,_вообразив,_что_это_волк,_до_того_растерялся,_что_в_испуге_чуть_не_выронил_из_рук_ружья...._Однако,_собравшись_с_силами,_выстрелил,_да_с_таким_приёмом,_что_весь_заряд_впился_около_носков_его_сапог._Лисица,_видя_неожиданное_злонамерение_соплеменника,_убежала._После_сего_стоявший_поблизости_солдатик_удачным_ударом_палки_убил_бежавшего_мимо_него_зайца._Этими_подвигами_и_окончилась_облава,_а_волков –_как_не_бывало._Ополчение_собралось_в_кучу,_и_марс_распорядился_подать_солдатам_по_чарке_водки,_высказав_за_отважность_их_своё_«спасибо»._На_это_последовало_громкое_«рады_стараться,_ваше_вы-дие!»._Выпив_водки,_отряд_ретировался_в_обратный_путь,_а_охотники_принялись_за_возлияния,_один_из_них,_Р.,_сел_верхом_на_привезённый_с_собой_бочонок,_вместивший_в_утробу_свою_четыре_ведра_водки,_и_принялся_угощать_крестьян;_остальные_же_занялись_стрельбой_в_шапки,_бросаемые_в_воздух,_причём_Г._показал_искусство_вызова_волков:_встав_на_четвереньки,_он_кричал_по-волчьи._А_затем_одни_отправились_восвояси,_другие_затянулись_в_деревню,_а_третьи_остались_под_кустами;_кой-кто_обливался_горючими_слезами._Так_грустно_окончилась_у_нас_облава_на_волков._Вообще,_прискорбные_случаи_с_нашими_охотниками_нередки»._

И обыватель начинает длинное перечисление этих «прискорбных» случаев, при которых, видимо, и сам роняет «горючие» слёзы. А ныне, посде холеры, кобылки, жуков, мышей и тому подобных злополучий, обывательская слеза особенно обильна: не говоря уже о разных прискорбных случаях, ныне плачут даже перед важными научными открытиями, радостными событиями, – словом, при каждом удобном и неудобном случае, как, например, тюменский «янус» перед найденными в сливках «бараньими мозгами», «тобольский обыватель» – перед отрезвляющими «чайными» и пр. и пр.


* * *

_Томские_ликования_и_тобольские_размышления_по_поводу_железной_дороги. –_Таинственный_посетитель_Тобольска. –_Сыропятская_«кикимора»:_похождения_её_и_последняя_экскурсия_в_Омск_

Томск ликует... Соединение града младой almae matris с великой железной дорогой особой ветвью стало, наконец, делом решённым. Скорби заменились «возлияниями чувств», настали те же «именины сердца», «праздник роз», когда и на истрескавшихся устах Тит Титычей тают «конфетки ледянистые». Словом, ликует всё: ликует обыватель, ликует и пресса, ликуют лица, не причастные к делу хлопот о дороге, ликует и сама знаменитая комиссия, с честью вынесшая на раменах своих столь громадный багаж недоразумений, затруднений, осложнений и проч. и проч.; лично же Василий Петрович намерен был даже выпускать по этому случаю в течение трёх дней вечернее издание своей газеты, украшенное иллюстрациями локомотивов и вагонов, и объявить премию на сочинение в пяти томах под титулом «Деяний томской комиссии но проведению железной дороги на Томск» с тем, чтобы последние два тома составили нечто вроде приложений собственных мемуаров его под заглавием «Мыслей вслух», но... «указ» отодвинул богатый замысел публициста на неопределённое будущее.

В pendant томских ликований по поводу «ветки» наш старина Тобольск по-прежнему... дремлет.

- Слыхали?

- Насчёт чего?!

- Да в Том с ком-то?!

- Например...

- Да ведь железна дорога... Томичи, небось, не прозевали!

- Выстояли...

Разговор идёт между двумя обывателями из старых гласных думы.

- А как, Иван Иванович, взаболь... наша-то дорога? – любопытствует первый. – С лета-то малесинько будто пошумели, да и тово...

– Скукурикали, да и в капусту... – договаривает собеседник.

– Эх... Нет у нас теперь на этот случай Кузьмы Микулаича, царство ему небесно!

– Тот чего... Просвитер был, одним словом... Как начнёт, бывало, арифметику выкладывать, так всё собранье рот роспялит... С циркулем... «Тут, гыт, воспода, така цифирь, а тут, гыт, – инака». Где, например, какое колено произвести, чтобы, значит, дорога напрямки прошла, где примерно чугунну елань наладить, али што – у его, почитай, это по циркулю, всё цифирью... Одно только – не дожил!

? А всё-таки, можно ли облагать... Подведут дорогу на наше Тобольско али уж так... без последствия?

? Да как сказать... Всё ведь, братец ты мой, хлопотать надо. Оно, вестимо, для православных бы воль гота по всякой части, как например, торговля али што... Тогда бы Микалай Александрович на одном мыле што взял, не говорим уж о другом протчом. А ведь опять и то: «дитятко, гыт, не плачет, а мамонька, гыт, в разум не берёт», так оно и тово... В Томском вон, вишь, чуть чё – экутацию: поезжай, орудуй, расход куда ни шёл. А у нас чем пошириться?

- Да всячески дело-то, говорят, идёт. Будто и анжинер уж был. Вы ведь больше знаете?

- Да быть-то был, да толку-то не вышло. Говорят, его мало кто и видел.

Все подобные толкования о железной дороге на Тобольск сводятся и обрываются у нас именно на этом таинственном посетителе города. Это неизвестное лицо действительно имело будто бы от кого-то экстренное поручение собрать сведения на месте по поводу ходатайства тоболяков о железной дороге. Одни уверяют, что видели это лицо воочию, другие называют его каким-то Ла-м. Есть даже слух, что этому посетителю Тобольск наш показался почему-то сопящим на ларю отставным надворным советником старого комиссариатского ведомства, которого по дряхлости и слабоумию ни в каком случае не могут уже осенять столь грандиозные предприятия, какова железная дорога. Узрев эту мумию, таинственный посетитель исчез. Слова нет, что и «не любо – не слушан», но ведь нельзя же забывать и велеумного изречения датского принца Гамлета другу своему Горацио:

There are more things in heayen and earth, Horatio,

Than are dreamt of your philosophy.

Словом, тут нечто дьявольски-мистическое – почти вроде того, что проделывает якобы на наших днях сыропятская «кикимора».

История сыропятской «кикиморы» поучительна, хотя первоначальная биография её и покрыта мраком неизвестности.

Первые деяния этой неведомой дамы обнаружены были ещё летом прошлого года и совпадали как раз со временем появления в Сыропятке холеры. В сельце Сыропятском нашего Тюкалинского округа и так нередко проявляются разные диковинки: в июне месяце, например, там появлялась замечательная «кобылка»; везде и всюду поблизости кобылка была, как следует ей быть по приметам Линдемана, в Сыропятке же у ней ни с того ни с сего обозначилось по две «таинственных буквы». Но – к делу.

Приютом для себя эта дама, или, как привыкли звать её сыропятцы, «кикимора», избрала себе дом сыропятского «батюшки». Первоначально, по словам местного корреспондента, величающего её, в свою очередь, «тёмной силой» –

_она_начала_вырывать_с_корнем_цветки,_бывшие_в_банках,_а_сами_банки_бросать_с_окон_на_пол._Изумлённые_и_испуганные_этим_жильцы_перенесли_банки_с_цветами_к_соседу_своему_П-ву,_после_чего_переполохи_хотя_и_прекратились,_но_ненадолго._Тёмная_сила_вместо_цветов_начала_шалить_с_другими_предметами,_и_шалить_уже_более_серьёзно:_так,_например,_новые_резиновые_калоши_были_брошены_в_топившуюся_печку,_где,_понятно,_сгорели;_через_несколько_дней_такая_же_участь_постигла_и_шляпу_священника;_затем_лежавший_спокойно_на_столе_жареный_гусь_каким-то_чудом_очутился_в_квашне_с_тестом,_несмотря_на_то,_что_квашня_была_покрыта_скатертью_и_привязана_полотенцем._Всё_это_проделывалось_на_глазах_очевидцев,_так_как_невидимая_гостья_действовала_днём,_оставляя_обитателей_в_ночное_время_в_покое._

Дошли эти вести до г. Прибыткова, и духовидствующий редактор духовидствующего «Ребуса» завёл о «самопроизвольных медиумических явлениях в доме священника Д.» целое дело, притянув к ответу и самого неповинного в отношении кикиморы «батюшку»: по крайней мере, в номере 45 журнала «Ребус» помещено длинное-предлинное послание о Д. с подробным описанием первоначальных жильцов его дома, появления в нём «невидимой силы» и производимых ею медиумических явлений. Позаимствуем более важное и из этого послания.

_...Начало_таковых_явлений_последовало_с_8-го_или_9-го_числа_августа_мин._1892_года._В_зале_занимаемого_мною_дома_стояло_на_окнах_и_полу_более_25_штук_цветов_разного_сорта..._Первоначально_листья_и_цветы_выскакивали_из_горшков_сами_собой_и_упадали_тут_же,_что_повторялось_несколько_дней_сряду..._В_один_воскресный_день,_после_обедни,_пришёл_ко_мне_церковный_староста_Е.И.Н._и_штукатур_церкви,_омский_мещанин_Т.С.З.,_и_во_время_чая_эти_непостижимые_явления_в_присутствии_их_повторились_несколько_раз..._На_больших_фикусах_и_винных_ягодах_сначала_обрывались_листья,_потом_обламывались_и_отвёртывались_сучья;_наконец,_фикус_с_макушки_разодран_надвое..._По_уносе_цветов_явились_новые_чудеса:_не_раз_опрокидывались_и_выливались_на_письменном_столе_пузырьки_с_чернилами;_запасной_пузырёк_в_сороковушку,_только_что_купленный_и_нераскупоренный,_поставлен_был_за_ящиком_в_тесном_месте_для_сохранения,_и_тот_весь_вылит;_тарелки_со_смолою_и_дёгтем,_стоящие_на_окнах,_столах_и_на_полу,_по_углам,_все_опрокинуты_и_салфетки_залиты;_вёдра_и_чугун_ы_с_водою,_стоявшие_в_кухне,_много_раз_опрокидывались_на_пол;_квашни_с_тестом_на_печке_тоже..._Однажды_я,_пришед_в_свой_кабинет,_положил_на_стол_шляпу,_и-пока_на_минуту_зашёл_в_другую_комнату,_выхожу_обратно,_смотрю –_шляпы_нет;_искать_туда_и_сюда –_нет;_нашёл_измятою_и_заложенною_в_углу_под_постелью,_за_ножкою..._Попадья,_идя_в_баню_и_приготовив_бельё,_положила_его_на_ящик_и_отвернулась_на_минутку,_потом_приходит –_белья_нет,_и_нашла_его_в_ведре_с_водою,_стоящем_в_кухне_за_печкой._

С полгода времени, если не более, деяния кикиморы оставались неизвестными. Между тем ныне оказывается, что, продолжая пребывать всё-таки в Сыропятке, она по временам делает оттуда недалёкие экскурсии.

Недавно, говорят, эта госпожа явилась в Омск, забралась в типографию, печатающую «Степной Край», в то самое время, когда был свёрстан и приготовлен к печати по новой программе 39-й номер преобразованной газеты, и произвела с ним следующие злополучия:

a) сдвинув с первой страницы передовую статью по экономическому вопросу «о необходимости учреждения в Омске общества потребителей», она поместила взамен её фельетон, содержащий в себе чьё-то милое «Буддийское предание», к сожалению, только неизвестно где, кем и когда найденное, да заплесневшие от времени «Воспоминания провинциального педагога»;

b) от следующей за передовицей статьёй «Босая команда» сняла из рамы все окончание статьи, поставила шесть точек и, чтобы скрыть похищение его, придвинула «Внутреннее Обозрение»;

c) стоявший в конце фельетона после воспоминаний педагога бюллетень об умопомешательстве редактора Цыганкина[140 - Знакомая фамилия: чуть ли не тот Цыганкин, о котором давным-давно приводилось мне набирать разные разности для «Вост. Обозрения». Он и тогда уж был с зелёным кондырем, а смотрите... ещё жив! _Примечание_наборщика._] перенесла в начало хроники, заменив фамилию на Бурсакова; бывшую же в начале хроники статью об экскурсии редакции накануне того дня и четырёх бочках с нечистотами с первого поставила на последнее место хроники;

d) материал по пяти (5, 11, 12, 13 и 14-му) отделам новой программы сняла из рамы без остатка, выдергала из объявления об «Эфедре» Кузьмича в боковых строках до половины заглавные буквы и, уложив всё это в чью-то шляпу, закрыла последней печную трубу типографии.

Всё это мне казалось сначала вздором, но полученный на днях искалеченным 39-й номер «Степного Края» показал, что и действительно

«Есть многое на небе и земле

Что и во сне, Горацио, не снилось

Твоей учёности...».

Вот узнает г. Прибытков!


* * *

_Конец_года:_газетная_суета_в_Тобольске,_запросы_обывателя_с_Оби_и_плач_корреспондента_на_Сахалине. –_Проектомания:_для_ускорения_почты –_бомба,_для_покоя_читателя –_конура._

Кому неизвестно, что конец года не только для издателей, редакторов, репортёров, интервьюистов, хроникёров, но и всего типографского люда – время лихорадочной суеты.

_Взойдите-ка_в_полночь_

_В_наборную_газеты –_

_Кромешный_ад_точь-в-точь!_

сказал покойный Некрасов. А чем вам покажется сей ад, если ещё команда «армии свинцовой» фабрикует одновременно не одну, а две-три газеты. Тогда

_Хоть_целый_свет_обрыщешь_

_И_в_самых_рудниках_

_Тошней_труда_не_сыщешь!_

А обывателю всё мало: нет-нет да и новые запросы, один другого непостижимее.

- Не хотите ли, Сава Псоич, газетку выписать? У вас ведь захолустье, а тут – все новости!

- Газетку?

Разговор идёт у агента редакционной конторы с местным Разуваемым, проживающим безвыездно десятка два лет на пустынном острове Оби.

- Газетку? Что же... Можно... Дорога ли?

- Да три рубля. Раз в неделю.

- А насшот рыбьяго дела в ей как? Пропечатывают?

- А как же! Хроника, например, какие цены на съестные припасы.

- А об ирбецких товарах?

- Обязательно.

- Нам главно дело насшот рыбы... Потому воза отправлям.

- Всё, всё...

- «Тройка» не куды шла. Да там, поди, и окромя што пропечатывают?

- Что угодно!

- А мне бы вот давно жалательно добыть как-ненабудь «устав закону» насшот рабочих. Заберёт, каналья, деньги, дашь ему лопати, подать чистоганом, а он, шельмец, как только главна неводьба, осётр пошёл, и тово... кучевряжиться, потому, знать, чё я один на пустоплёсе с им поделаю? А тут бы заглянул в «устав закону», и тово... Знал бы, куда ево повороить.

- Конечно...

- Кабы пропечатали мне таку книгу, я бы «тройку» накинул; всего бы шесть рублёв и получили.

- Об этом вам, Сава Псоич, лучше всего уже от себя обратиться в типографию. Я только о газете.

- Да пропечатывать-то не всё ли одно? Мало шести целковых, ну возьми «десятку». И на том не постою.

- Да так-то так, а всё-таки лучше обратиться самим.

- Да нельзя ли там хоть печать заказать? Тоже, поди, делают. Я вот у окунёвского прикасшика видел, не знаю уж, где он её добыл: така лоскутинка... попрысшет на её из пузырёчка, потом печаткой давнёт, да в гумагу хлопнет и – готово. Не коптить, ничево...

- Это, должно быть, каучуковый штемпель!

- Не знаю, как звать, а мне бы гаку печатку вот на пашпортах робочих расшот заверять: придавил бы и – шабаш, и для робочаго-то бы без сумленья.

- Это надо выписать с фабрики.

- Ну а окромя тово, где кака цена, поди, што ещё пропечатывают?

- Да печатают, вообще, много: помещаются, например, корреспонденции из городов, из сёл, вообще, где какие новости.

- Пускай уж больше пропечатывают. Из городов-то бы почашше. У меня вот в Тюкале родня, в Сургуте своячина замужем. Оттуда бы вот... Всё бы почитал другой раз, как оне там... Кто вот писать-то будет?

- Да для этого у газеты есть корреспонденты.

- Пожалуйста!

В общем, как запросы обского анахорета, так и большинства таких читателей чаще всего заканчиваются на отделе корреспонденции, горькая участь нашего корреспондента этому большинству неведома. В то же самое время, когда на пустынном острове Оби столь добродушно предъявляются пожелания, едва не доходящие до снабжения нового подписчика при газете в виде приложения соразмерным его рыболовле количеством мережи и бродень, с отдалённого Сахалина несутся сетования бедного корреспондента «Владивостока» на чрезмерную любознательность местных Шпекиных, цензирующих его письма перед отправкой по назначению. Объясняя редакции, что его усиленно разыскивают, корреспондент, между прочим, пишет: _«Хотя_мне_и_известно,_что_я_не_нахожусь_в_числе_«заподозренных»,_тем_не_менее_не_желаю_открывать_«карты»_и_буду_пользоваться_только_оказией_ещё_и_потому,_что_при_всей_своей_свободе_и_возможности_оставить_остров,_я_желаю_кое-что_из_него_«вывезти»._Думают_на_некоторых_ссыльных,_но_не_сообразят,_что_едва_ли_решится_писать_человек,_которому_ежеминутно_могут_«всыпать_сколько_влезет»._

Напуганный корреспондент, объясняя далее причины, по которым он впредь будет доставлять редакции послания свои только «с оказией», приводит в пример злополучие одного известного ему «юноши», дерзнувшего отправить и не в редакцию, а своему знакомому «большое послание». По словам корреспондента, это «послание»

_попало,_однако,_не_по_адресу_и,_быв_торжественно_прочитано_в_присутствии_автора_и_его_отца,_предано_уничтожению_с_нравоучением_«впредь_сего_не_творить»._

Можно, однако ж, думать, что шпекинская цензура отживает у нас последние дни и скоро навсегда прекратит свою практику, если только осуществится грандиозный проект применения к почтовому делу употребления бомб. В утешение и своих, и чужих корреспондентов можем привесть сообщение об этом проекте «Варшавского -Дневника»: «Один из жителей северо-западного края, некто Лейба Цуккерман, обратился с таким проектом ускорения почтового сообщения: в настоящее время, говорит Лейба Цуккерман в своём прошении, пересылка писем и посылок почтою производится слишком медленно, а потому он предлагает устраивать станции на расстоянии 10 – 15 вёрст, возле каждой станции строить каменную толстую стену и на каждой станции иметь пушку. Вся корреспонденция должна заделываться в ящик, а этот последний вкладывается в бомбу. Бомбой заряжается пушка, и затем стреляет; через несколько секунд бомба доставляет корреспонденцию на следующую станцию, ударяется в стену и падает; её поднимают, открывают, корреспонденцию перекладывают в другую бомбу и стреляют далее, и так идёт пальба по всей линии».

Как ни анекдотичен рассказываемый случай, а между тем это – факт. Изобретатель, предложивший столь диковинный проект, просил ещё, у кого следует, соответственного вознаграждения, обещая по утверждении проекта массу других приспособлений – как для целости корреспонденции, так и предупреждения против неё шпеки не кой цензуры; в последнем рекомендуются будто бы при пособии особого аппарата разрыв на цензоре очков, семидневный флюс носа и пр. и пр.

Слова нет, что от такого проекта навевает чем-то бердическим, чему не противоречит и фамилия изобретателя, но раз целесообразность бомбы для почтового дела указана – в остальном уже разберутся.

На проекты ныне вообще мания: то какой-нибудь велосипед, на котором бы можно было нестись во весь карьер через сибирские сугробы, то летательная машина; сиди только нажимай пуговку – и куда угодно: на луну гак на луну, лишь бы «не на ущербе», а то может зацепить... В Омске, например, недавно и совершенно случайно создался сам собой проект для покоя читателя и вместе облегчения доставки ему газет.

Пётр Кузьмич, хотя уже и сорокалетний мужчина, но всё ещё не бросающий привычки спрашиваться во всём у «тятиньки», особенно когда дело идёт по части «рубля», выписал одну газету, не испросивши родительского благословения. Будь бы газета одна – иное дело: носили бы её Петру Кузьмичу в «мутной» его лабаз, и «тятинька», пожалуй, бы не знал. Но, на грех, при газете существуют ещё частые выпуски телеграмм, которые обыкновенно разносятся газетчиками по вечерам, в то время, когда, не говоря уже о «тятиньке», и сам Пётр Кузьмич с домочадцами после жирных щей из свинины давным-давно изволят находиться в объятиях Морфея. Но газетчик неумолим: восемь-девять часов – и начинается бесцеремонный стук в ворота, запертые на замок, поднимается фаланга дворовых псов, начинается лай, визг, вой и – «тятинька» просыпается.

- Чево случилось?

- Телеграмму принесли!

- Господи Исусе! Да чево вы орёте?

- Я, тятинька, «гузету» выписал. Теперь телеграммы будут носить нам часто, а самое «гузету» – два раза в неделю. Всего семь рублёв. На что уж Сморкалов – и тот выписал.

- Да наплевать мне на Сморкалова! Тибе-то на какой ляд она понадобилась? – ворчит «тятинька».

Но дело сделано. Только что уснут мирные обыватели, снова стук: те же лай, визг, вой... – «Телеграмму получите!». Домочадцы бы и ничего, но «тятинька» – беснуется и не может уже уснуть до белого утра. Наконец старик не выдержал и начал ожидать прихода газетчика.

- Зовите-ко его, голубчика...

И газетчик предстаёт пред грозные очи «тятиньки».

- Нельзя ли, почтенный, ходить тебе хоша раз в неделю? А то ведь, голубчик, спокою нету!

- Телеграммы, сами знаете, нельзя: скорость требуется... – начинает тот.

- Да ведь «гузету» приносишь в неделю дважды, ну и телеграммы приноси дважды. Вот и вся недолга!

- Этого нельзя-с. Что с нас требуется, то и выполням... Потому если замедление допустим, что нам скажет хотя бы гот же рядахтор.

- Да мне что ваш рядахтор, мне и на «гузетину»-то вашу наплевать, вон Петрованка лешей дёрнул выписать, не спросимши родителев. Ну, возьми на калачи, будь ты совсем неладен...

- Не могу, Мина Иваныч...

- А то бы и так: я велю за ворота конуру поставить, а ты, небось, фуряй туда, чего принесёшь, а утром подберётся. Только, Христа ради, в ворота не зыкай. И тибе ловче, да и нам покойно!

- А если из конуры кто чужой возьмёт, ведь вы будете жаловаться?

- Да уж без сумленья, братец... Кому надо в собачью конуру лезти. Пожалуйста!

И выходит, что для ускорения почты – бомба, для покоя читателя – конура.

Tempora mutantur, et nos mutamur in illis!



    (Тобольские губернские ведомости. 1893. № 37. С. 583-585; № 41. С. 658-660; № 47. С. 775-778; № 48. С. 801-804.)




РОКОВАЯ КОВРИГА. (СВЯТОЧНАЯ БЫЛЬ)


Вблизи поворота из леса к реке нарта ударилась о лиственницу и сшевелила притаившегося на дереве филина. В матовой струе лунного света, ворвавшейся в тёмную лесную просеку, заискрились два круглых жёлтых глаза... Ночное пугало обратило неуклюжую голову в сторону Савки, захохотало и перелетело тропу встрепенувшегося остяка.

– Худо путед... – подумал Савка.

Перелёт филина ошеломил его.

– Как Тымошка не тас клеба?.. Сам пропатёшь, паба пропадёт, репята пропадут! – выстукивало остяцкое сердце.

Тёмная ночь после бушевавшей вьюги только что просветлела: узкую лесную тропу сменила широкая дорога чрез раздольную полосу Оби. Под ярким блеском полной луны на противоположной стороне, словно гигантские утёсы жемчуга, волшебно осыпанного градом бирюзы, показались обские горы. Крепчал мороз, но три захудалых собаки, обрадовавшись простору, дружно тащили нарту с истощёнными голодом телесами Савки.

Горемыка остяк не ел дней шесть. У него начинает уже пухнуть и деревенеть лицо, а тупая головная боль чередуется с судорогами горла, и только крепкий организм переносит тяжёлые симптомы. Оставив дома на произвол судьбы в таком же положении свою жену и четверых детей, Савка везёт теперь в село Биркулы последнее своё достояние – убитого недавно соболя. Савка решил обменять его на хлеб русскому богачу Тимофею. Зверёк лежит в нарте, обёрнутый в холщовый мешок, из-под которого, точно из-под савана, на остяка вперились мутные полузакрытые глазки.

За время голодовки всё внимание Савки было приковано к соболю. Голодный остяк не один уже раз хотел полакомиться своей добычей, но, боясь испортить дорогую пушистую шкурку, превозмогал свои аппетиты. Теперь же, когда приближалось время передачи зверька во владение биркульского кулака, Савкой овладели мрачные мысли.

Кабала Тимошки и предков его тяготела над родом Савки третий век, и практика домостроя всеобщих остяцких благодетелей была знакома ему давно. Савке думалось, что Тимошка возьмёт его соболя, запишет в счёт нескончаемого долга дедов и вытолкает его в шею.

Зловещая встреча с филином усилила предчувствие.

– Худо путед! – шептало в ушах Савки, всё ещё не спускавшего своих слезящихся глаз с соседнего утёса, куда перекочевало пугало.

Миновав ледяное поле Оби, дорога пошла вблизи красавиц-гор, то цепляясь по склонам их, то опускаясь на низкие берега. Очаровательные издали, эти северные красавицы вблизи к ним своенравны. Из густоты хвойных лесов они выдвигают на берега целые колоннады террас, мысов, пригорков и, в компании с грозами и бурями, отводят их для жилья своего убогого люда. Теперь, при блеске луны, в этих неприветливых выселках видится полное олицетворение превратностей судьбы. Вон на широком, обрывистом пригорке собралась целая толпа изнурённых странниц. Затейница зима нарядила их в уродливые повойники и старомодные шушуны. Старухи разместились в самых разнообразных позах: кто присел, сугорбившись, на пень, кто полулежит, подняв голову и не сводя глаз с роскоши покинутых мест, а кто стоит, порываясь на попытку снова подняться на милые выси. Далее, по длинному косогору, уткнувшемуся в реку правым мысом, пробирается на костылях несколько калек. А там, в сторону к Биркулам, тянется целый ряд оборванцев; одни протянули руки, как будто просят подаяния, другие наклонили головы и, опершись на посохи, погрузились в думы. Глядя на них, какое-то верзило в длинном балахоне машет на соседний утёс.

Трудно догадаться, что всё это – престарелые сосны да обгорелые лиственницы. Вспоминая невозвратное прожитое, они дотягивают здесь свои последние дни, пока соседка Обь не умчит их весенним разливом в вечное царство льда. Наряду со старухами, подальше от реки, терзаются опасениями за существование и молодые поколения пихты, ели, кустарников. Но всё это исковеркано, обезображено, всё наводит тоску, уныние.

В тихие зимние ночи, когда утихает вой метели, в этих углах царит гробовая тишина. Её нарушает только треск мороза. Грозный дед чаще всего проявляет свои воинственные порывы над Обью. Раздастся меткий выстрел в ледяную броню реки, и раскат его летит к прозрачной мигающей звёздами выси, но смельчака подхватывают горы, разрывают по частям и дробят над трущобами, пока не замрут последние звуки.

Всё это томит душу стороннего посетителя, но ласкает слух и мысли туземца-остяка. Эти горы – остяцкая святыня; звуки – перекличка живущих на них остяцких божеств.

Подобные звуки послышались и голодному Савке. Едва только нарта его начала огибать утёс, за которым скрылся филин, как знакомый выстрел огласил берега. Ухнул надорванный лёд, но вместо дроби отголосков с таинственного утёса понёсся тихий, прерывистый шум, точно смутные вздохи о горе бедного остяка. Вздохи эти, казалось... догоняли Савку и хотели порвать и запутать его тяжёлые думы.

Обогнув утёс, нарта скользила по низкой ложбине, но вздохи становили глубже, сильнее. Савка начал оглядываться, и ему показалось, что за нартой движется голодная рать горных изгнанников, кивает и умоляет утолить её голод; кто-то в огромном малахае уже и наклонился к нарте, и, протянув длинную костлявую руку, любопытствует, нет ли чем поживиться.

– Ити к Тымошке, сам пропадаю! – возопил Савка глухим надтреснутым голосом.

Малахай исчез, но, опасаясь за целость соболя, Савка подвинул его к себе. Дотронувшись мешка, трясущиеся руки задели за что-то нежное, мягкое, тёплое... Наклонившись к соболю, Савка разглядел, что мутные глазки зверька расширились, рог раскрылся и пахнул на него чем-то чудным, чарующим... Посмотрев ближе, Савка увидел, что лапки зверька, пробив мешок, охватили тёплую ковригу хлеба.

- Шайтан стряпал! – сообразил обезумевший от радости Савка и, не теряя минуты, начал грызть ковригу, насколько позволяли силы.

Коврига, казалось, не убывала.

- Теперь не пропату... – думал Савка, отрываясь от неё.

Удовлетворив голод, жадный остяк снова осмотрел ковригу и снова впился в неё зубами.

Убеждаясь всё более, что ковриги хватит надолго, Савка, переводя дух от усиленной работы над нею, перенёс свои мысли на соболя. По его расчёту выходило, что будет гораздо прибыльнее, не заезжая к Тимошке, сбыть свою добычу другому кулаку, с которым он не был связан старыми долгами.

- Поету капак! – решил Савка. – Лепка клеба тас, вина тас... Сам напьюс... Пабу напою...

И – пока что – снова прильнул к ковриге...

Но сильная жажда оторвала остяка от своей спасительницы. Он почувствовал появление в груди своей чего-то жаркого, жгучего, словно там раздувались раскалённые угли... Нагнувшись с нарты, Савка припал к снегу и начал с жадностью глотать его. При первых приёмах он не замечал окраски пожираемого снега, но, когда жар в груди начал уменьшаться, снег показался ему зелёным.

Приняв в нарте прежнее положение и осмотревшись, Савка увидел, что всё позеленело: и луна, и звёзды, и горы, и долины, и река, и берега; в стороне же Биркулов, в густой небесной зелени, пробивалась в это время чистая, белая полоска света, меняла свои очертания и, казалось, трепетала... Вскоре около неё начали отражаться лучистые отблески. Принимая чудные радужные оттенки, отблески росли, румянились и украшались золотыми арками.

- Мороз путет! – подумал Савка, не имея другого объяснения для начинавшегося северного сияния, и снова нагнулся к ковриге.

На этот раз, благодаря небесной игре цветов, спасительница показалась Савке кровавою, и остяцкая жадность увеличилась: Савка грыз ковригу до остервенения, пока новый прилив звуков не остановил его.

На склоне ближайшей горы, в тесных порослях кустарников, раздался лёгкий скрип. Савка узнал в нём лыжи звероловов. Лыжный скрип имеет свои мелодии, и зверолов-остяк издалека различает, идут ли лыжи спокойно или гонятся за добычей.

Оставив ковригу, Савка навострил уши.

Звуки росли и отдавались в соседних ущельях. Казалось, что кто-то гонится за добычей, и это обнаружила начинавшаяся долина: из-за толстых пней, обросших мелкими побегами тальника, рвалось по направлению к дальнему косогору несколько соболей. У юрких зверьков чернели лишь острые мордочки, коротенькие лапки да пушистые хвостики; сами же они прикрыты были какими-то красноватыми одеяниями. Вереница соболей стремилась прямо на тот косогор, который начинал собой длинный подъём в Биркулы.

- Каб-кан пы... – начал было Савка, но судорога сжала его горло, и он снова вцепился в ковригу, не предчувствуя, что эта призрачная спасительница была для него роковой...

На следующее утро в Барнауле (Биркулы) шли толкования о происшествии: какой-то пропойца, пробираясь на заре в кабак, увидел у крыльца его трёх окоченевших от мороза собак и нарту с мёртвым Савкой, зубы которого были втиснуты в остатки изглоданного соболя.

- И собачонки-то выли! – повествовал десятник любопытным собравшимся по этому случаю у сборной избы. – Лёвка говорит, что слышал скрозь сон, так, после поздых петухов, да лень, гыт, было ставать. Чудно, воспода, тут-то: должно облагать, остячишко ошалел; в нарте у его, теперича, соболь, и, почитай, весь изглодан; шкуру-то страмец што есть слопал; только, значит, морда, лапы, да малесинько хвоста...

Погань, вестимо... погань и жрёт! -решила сытая публика.



    (Сибирский вестник. 1895. № 189.)




АНТИПКА-КОЛОДНИК. (СТРАХИ «СЛОВА И ДЕЛА» В СИБИРИ)



I

18-го октября 1757 года около вечера в «подьяческой светлице» Тобольской духовной консистории случился переполох: в то время, когда под дремоту сторожей шло благодушное переливание из пустого в порожнее копиистов Климина и Андроникова с писчиком Шмыгиным, в дальнем полутёмном углу подьяческой раздался сиплый голос какого-то пьяницы:

? Я всё знаю... Так не оставлю... Я сыщу нерачителев здоровья царицы... Только не здесь... на себя я надеюсь!

Присутствовавшие встрепенулись и навострили уши; блеснула словно молния, и вот-вот разразится неминуемо удар.

Удар не замедлил.

? Я знаю за собою... слово государево по первому пункту! – раздалось в углу.

Последние слова неизвестный вскричал словно под ножом.

Все прыгнули в угол, и в крикуне оказался «колодник» из чухонцев Трофим Разиров, известный больше под именем «Антипки».

Медлить было невозможно. Началась суета. Компания писунов взглянула на часы... Оказалось, что происшествие случилось в пятом часу. Дав знать по начальству, копиист Андроников по обязанности дневального начал строчить о происшедшем «объявлении», а сторожа повели на своё место сбежавшего оттуда колодника.

Вскоре на место происшествия уже пригнали впопыхах заправилы консистории – семинарский префект, архимандрит Михаил и протопоп Василий Русанович. Митрополита тогда не было, и дело ускорилось. Чрез какой-нибудь час крикун чухонец, скованный наскоро в ручные и ножные «железа», стоял уже на «секретном расспросе» в присутствии Сибирской губернской канцелярии.

Но пока «расспрашивают» там колодника, познакомимся с его личностью.

Это был чухонец Антипка Разиров, попавший в Россию из Кексгольма и пребывавший в тобольских тюрьмах в ожидании исполнения дважды уже присуждённой ему смертной казни почти целых десять лет. Первое преступление его было «крестохуление», за которое он привлечён был к суду по «извету» копииста Стародубцева во время службы рассыльным в Екатеринбургской заводской конторе. Но назначенная по этому делу казнь остановлена была по случаю заявления Разировым во время следствия желания принять православие, и, по распоряжению Синода, он прислан был в мае месяце 1747 года главным правлением сибирских и казанских заводов в Тобольск к митрополиту Антонию «для увещания и некоторого усмотрения самоперсонально». На это митрополиту дана была довольно сложная конструкция. После увещевания Разиров в августе того же года присоединён был к православию с именем Трофима. За этим оставалось выполнить над ним рекомендованную инструкцией Синода временную посылку в какой-либо монастырь для покаяния, но в это время о нём получена была весьма важная «промемория». То же правление сибирских и казанских заводов извещало Тобольскую консисторию, что в том, 1746, году Разиров кричал ложно на рекрута Митрофанова «государево слово и дело», был на пытках и приговорён к смертной казни, но распоряжение о последней будет зависеть от государственной берг-коллегии и Сената. С этого времени со стороны консистории идёт длинное-предлинное собирание справок о новой казни Разирова, и рассудительный чухонец, предвидя всё-таки близость конца этого рокового для него дела, на исходе десятилетия своего колодничества снова кричит «государево слово по первому пункту»...

– Дело знакомое... Хотя бы десять казней, но скричи «государево слово» – всё остановят... Пытки пытками, можно и потерпеть... А начнутся, даст Бог, справки поживёшь и ещё годов десяток...

На такие мысли навело колодника и другое обстоятельство. Со времени присылки в Тобольск, 19-го мая 1747 года, он содержался при гауптвахте, «под особливым секретным караулом», но с 25-го июля 1756 года переведён был в число колодников, содержащихся при консистории. Надзор за последними был слаб, и, пользуясь этим, чухонец в компании с гренадёром Горбуновым, профосом Власовым и цеховым Широниным сделал две крупных кражи у тобольского купца Дягилева. Преступления были только что обнаружены, и Сибирская гарнизонная канцелярия, приступив к следствию, не успела ещё произвесть Разирову допроса. Время, стало быть, крикнуть «государево слово» и улизнуть через то от мытарств по новому коварному делу вышло самое подходящее.

Таковы были деяния представшего пред грозные очи следователей Сибирской канцелярии нового «государственного изведчика». Послушаем, что говорит он по записи следователей[141 - Архив Тобольской духовной консистории. Дело 1757 г. № 104: о колоднике Трофиме Разирове, который в пьяном образе говорил такие речи, что-де знаю я за собою слово государево.].

– Сего-де октября, 18 числа, в пятом часу пополудни, в бытность его, Разирова, в Тобольской духовной консистории, о том, что он знает и сыщет нерачителей здравию её императорского величества, говорил и за собой слово государево по первому пункту показывал. Ныне-де в Сибирской губернской канцелярии в самую сущую правду показывает оное слово государево по первому пункту не за собой, но реченной Тобольской духовной консистории на копииста Василья Климина. А уведал-де он, Разиров, то слово государево по первому пункту того же октября, 18 дня поутру, в бытность в Тобольске, на нижнем посаде, на рынке. А оный-де копиист Климин повстретился ему дорогой и неведомо с чего произнёс непристойные слова, касающиеся по первому пункту про его императорское величество, благоверного государя и великого князя Петра Фёдоровича. А как-де он, Климин, те непристойные слова произнёс, при том времени никого из посторонних людей не было, что-де услыша он, Разиров, по приходе в духовную консисторию, токмо не безмерно пьяной, но вросхмель, в бытность в подьяческой светлице, такие речи, «что-де нерачителей здравию её императорского величества сыщу и надеюсь на себя» говорил и за собою слово государево по первому пункту показывал. О которых-де, произнесённых им, копиистом Климиным, непристойных, касающихся по первому пункту словах он, Разиров, не напрасно и не по злобе какой на него, Климина, показывает и, где по указом надлежит, о том на него, копииста, доказать может. А кроме-де того, секретных дел по первому и второму пунктам дел ничего и ни за кем другим не знает. И в том-де под смертною казнью утверждается».

Потребовали Климина.

Растерявшийся копиист совершенно опроверг ложь негодяя чухонца. Оказалось, что в день возводимого на него преступления он нигде не встречал последнего. Климин обстоятельно рассказал следователям все подробности, при которых провёл этот день: утро прошло на занятиях в консистории, в двенадцатом часу его послал канцелярист Смольников унести какие-то книги к приезжему протопопу демидовских заводов Фроловскому; последнего, квартировавшего у подканцеляриста Бурхандеева, Климин не застал дома и снова возвратился в консисторию, где пробыл до конца занятий, переписывая промеморию о находящемся в Томске раскольническом лжеучителе Семенникове; затем, пообедав, снова пришёл в консисторию для вечерних занятий.

После Климина переспрошен был весь штат канцеляристов, подканцеляристов, копиистов и писчиков консистории, и все они подтвердили объяснение Климина.

Казалось бы, ложь колодника обнаружена, а справки о преступлениях его раскрывали даже и поводы, по которым в чухонце созрел дерзкий план клеветы на беднягу Климина. Но не так смотрели тогда на дела «о слове и деле». Различия между обвинителем и обвиняемым по ним не полагалось. Невинно оклеветанных не существовало. Таковы были порядки, хотя обрекать в них сибирских инквизиторов было бы равносильно обвинению, что они родились и жили в то жестокое время, когда от них требовали одного: вязать, ковать, пытать и везти до Тайной канцелярии.

За это говорит нам сама история грозного «слова и дела». Заглянем в неё.


II

– «Слово и дело!»

Короткая фраза, срывавшаяся зачастую с уст русского человека для обнаружения преступлений, была когда-то сильнее бури, страшнее грозы... Звуки её холодили кровь. Она леденила сердца и представляла воображению все страхи истязаний, паривших на русской земле почти целых два столетия, все ужасы «дыбы», «кнута», «клещей» и других атрибутов пугала-пытки.

В истории нет указаний, когда именно магические звуки «слова и дела» впервые начали вселять в наших предков свои страхи. Известно лишь, что тревоги их существовали ещё до издания уложения Алексея Михайловича. В законодательном акте «тишайшего» царя уже существует объяснение некоторых подробностей созданной «словом и делом» зверской формы старого уголовного судопроизводства.

В старину крикунов «слова и дела» в Москве приводили в московский судный приказ; туда же присылали по этим делам колодников и из провинции[142 - Пол. Соб. Зак. IV, № 1018.]. Во время Петра I дела «о слове и деле» получают более определённую организацию и с 1702 года поступают в исключительное заведывание Преображенского приказа. С этого времени беспощадный управитель этого учреждения князь-кесарь Фёдор Юрьевич Ромодановский стаёт страшилищем для всех концов России. Но одни жестокие расправы любимца Петра с «приводными» по «слову и делу», попадающими на пытки лишь по случаю, не удовлетворяют великого преобразователя. В октябре 1713 года указом царя объявлялось всенародно, что «ежели кто каких преступников и повредителей интересов государственных и грабителей ведает, и те б люди приезжали и объявляли о том самому его царскому величеству». За справедливый донос обещаны награды «богатство преступника движимое и недвижимое, а если окажется достойным, то и чин преступника[143 - Пол. Соб. Зак. V, № 2726.]. Благодаря этому жалобы и доносы посыпались отовсюду, и Пётр увидел, что одному ему не сладить с этим делом. Через три месяца, в декабре того же года, объявлялось уже другое повеление: лично царю, письменно или словесно, доносить только о «слове и деле», под которыми следует понимать дела «о их, государевом, здоровье и высокомонаршей чести, о бунте и измене»; если же кто будет сказывать за собою «государево слово и дело, кроме помянутых причин, и им за то быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу»[144 - Пол. Соб. Зак. V, № 2756.]. Однако ж это повеление царя прекратило лишь донос словесный. Зато на смену его явилась новая форма доноса письменного в виде предметных, безымянных писем. Приняты были меры и против этого зла. Приказывая жечь такие письма без просмотра, Пётр в новом указе 1715 года упрекал народ в недоверии к правительству и снова приглашал являться к нему самому или к дежурному при дворе его сержанту и объявлял, но только 1) о злом умысле против персоны его величества и измен; 2) о возмущении или бунте и 3) о похищении казны[145 - Пол. Соб. Зак. V, № 2877.]. Это же самое с перечисленными, приобревшими вскоре столь широкую популярность, «пунктами» повторено было после и другим указом в январе 1718 года во время следствия над царевичем Алексеем Петровичем[146 - Пол. Соб. Зак. V, № 3143.].

Все эти распоряжения не освобождали, однако ж, Преображенского приказа от производства дел о «слове и деле». Но в 1728 году, вскоре после смерти Ромодановского, оплаканной царём «всегорестными слезами», в помощь приказу неожиданно открывается новое учреждение – канцелярия тайных розыскных дел, переименованная после в «тайную». Повод к открытию этого учреждения представило следствие об Алексее Петровиче. В первое время новая канцелярия занималась преимущественно делами по доносам на лиц, заподозренных по делу царевича и царицы (монахини Елены). Но в скором времени тайная канцелярия явилась главным судным учреждением по делам о «слове и деле». С той поры первоначальное по тогдашним понятиям серьёзное значение этих дел было затеряно: под «слоном и делом» начали понимать уже не умысел иди намерение на честь государя, бунт, измену и т.п., а всякое слово о лице из царствующего дома, хотя бы и совершенно почтительное. Первые мотивы к этому положило одно дело канцелярии, рассказанное Г.В. Есиповым по подлинным его документам.

19 марта 1722 года в Пензе на базар пришёл монах местного Предтеченского монастыря Варлаам, влез на «полок», устроенный для торговли «съестным», и, сняв камилавку и клобук, закричал:

– Послушайте, христиане, послушайте!

Народ не замедлил обступить его.

Варлаам рассказывал, что «служил он многие года в армии у генерал-майора Гавриила Семёновича Кропотова в команде, жил в Петербурге, где монахи и всякие люди в посты едят мясо и его есть заставляли; а в Москву приехал царь Пётр Алексеевич, а он не царь Пётр Алексеевич, а антихрист. И в Москве все мясо есть будут сырную неделю и великий пост, и весь народ мужска и женска пола будет он печатать, а у помещиков всякий хлеб описывать и тем помещикам давать хлеба самое мало число, а из достального отписного хлеба будет давать только тем людям, которые будут запечатаны, а на которых печатей нет, и тем-де хлеб давать не станут, и чтобы они тех печатей боялись и куда бы нибудь скрылись».

Оратора арестовали, увезли в тайную и осудили на смертную казнь «за злые слова, касающиеся до превысокой чести его императорского пресветлого величества и весьма вредительные государству». 26 июля того же года в Москве, на Болоте, Вардааму отрублена голова и туловище сожжено; голова же отправлена в Пензу и выставлена на площади, где он сделал свой клич.

Во время производства этого дела 28 апреля 1722 года тайной канцелярией издан был указ, которым требовалось от всех доносить, если кто услышит, что «кто явно злое в народе рассевает, а если кто (из услышавших) не поймает такого человека или не известит и будет после в этом изобличён, то подвергается без всякой пощады смертной казни»[147 - Люди старого века. СПб., 1880. С. 86, 87.].

С этого времени тайная канцелярия была завалена делами о «слове и деле». Страшные слова кричат засидевшиеся в тюрьмах колодники, кричат с эшафотов приведённые на казнь разбойники и убийцы; для первых они двигают их забытые дела, от последних отстраняют на время роковой взмах палача. «Слово и дело» кричат в ссоре пьяные мужики, ревут разругавшиеся бабы. Всякая ссора, всякая драка в пьянстве, личная вражда, зависть, мщение делаются побудительными двигателями к доносу.

Почти одновременно с приведённым выше указом тайной канцелярии издано было другое распоряжение, которое при тогдашнем низком уровне нравственности духовенства могло ещё более содействовать распространению практики «слова и дела»: указом 17 мая 1722 года разрешалось духовникам «доносить об открытых ими преднамеренных злодействах, если исповедывающиеся в оных не раскаялись и намерения своего совершить их не отложили», чем, по словам указа, «исповедь не порокуется»[148 - Пол. Соб. Зак. VI, № 4012.].

При столь свободном поле состязания доносчиков «слово и дело» со своими ужасающими застенками и чудовищными истязаниями со времён Петра I длилось и в последующие царствования до вступления на престол императора Петра 111. Пытки и пристрастные допросы продолжали свою, уже значительно уменьшенную и смягчённую, практику и далее, но «ненавистная» фраза по манифесту 21 февраля 1762 года была уже навсегда выведена из употребления.

В Сибири «слово и дело», по выражению Словцова, «свирепствовали»[149 - История обоз. Сибири. СПб., 1886, кп. 1. С. 276.]. Очевидно, для тех благоприятных условий, какие давали приведённые выше меры тайной канцелярии в России, сибирская жизнь с её тогдашними порядками представляла лучшую почву для развития общего зла.

«Слово и дело» кричало передовое сословие – духовенство. В уцелевших от тобольских пожаров архивных остатках мы видели несколько дел о крикунах грозной фразы не только из низших церковников, но и из лиц, принадлежавших к старшему духовенству. Так, например,

25 октября 1740 года в тобольской архиерейской домовой церкви при собрании городского духовенства был наказан «плетьми» за ложное показание на разночинца Остякова «слова и дела» Благовещенской церкви Тобольска поп Шевелёв[150 - Дело архива Тоб. дух. копе. 1740 г., № 37.]; 20 июля 1743 года был «бит жестоко плетьми» за то, что показывал ложно «слово и дело», дьякон Ишимского дистрикта Коркинской слободы Михаил Самсонов[151 - Дело того же архива, 1743, № 41/]; 29 марта 1753 года шло «наказанье шелепами» попа из Верхотурья, Гостинна двора, Спасской церкви Матвея Удинцова за то, что, сидя за пьянство «на цепи», кричал за собой «слово и дело»[152 - Дело того же архива, 1753, № 170.].

За духовенством «слово и дело» кричали обыватели, доводимые до этого более всего административным произволом старинной Сибири. «Каждая власть, – говорил покойный Ядринцев, – какая только ни являлась в Сибири, немедленно же, в силу особых обстоятельств, преображалась, усваивала самовластие и предавалась наживе. Причины этого крылись не в отдельных личностях, но в том положении, какое им предоставлялось в этой отдалённой стране. Они незаметно приобретали привычки самовластия вдали от контроля, при неограниченных полномочиях точно так же, как развитие злоупотреблений, не встречая ниоткуда препятствий, что явилось естественным при отдалённости края и при тех искушениях к обогащению, какие представлял край»[153 - Сибирь как колония. СПб., 1882. С. 303.]. Нажива и побор развивались в Сибири издавна. Нравы прежних служилых людей перешли и к старым приказным при крутой реформе Петра от бояр-воевод к губернаторам[154 - Там же. С. 318.]. Суровые судебные обычаи того времени, когда повсюду только и делали, что били «кнутом нещадно» да выспрашивали «под жестоким истязанием», в далёкой Сибири были ещё суровее. Эти-то обычаи, не дававшие ничего, кроме варварского неправосудия и волокиты, и были для сибирского обывателя побуждением, по которому, отчаявшись получить дома защиту и правосудие, он выкрикивал «слово и дело» и, скованный в кандалы, отправляем был в Тайную канцелярию. Там, несомненно, ожидали его прежде всего застенок, дыба и кнут, но временные ужасы последних, на сибирский взгляд, были всё-таки легче постоянной тирании доморощенных судов. Короче сказать, «слово и дело» являлись единственным средством к тому, чтобы обывательские вопли остановили на себе внимание высшего правительства.

Нередко были случаи выкрикивания «слова и дела» и случайными жильцами Сибири. Словцов указывает несколько таких примеров: так, на капитан-командира Беринга в первую экспедицию его кричал «слово и дело» его писарь; на лейтенанта Лассениуса – его матрос; на сибирских губернаторов Плещеева и Сухарева – известный Жолобов[155 - История обоз. Сибири I. С. 276.].

Но самыми ярыми крикунами «слова и дела» в Сибири были колодники. Управлявший уральскими и сибирскими заводами В.И. Геннин в 1723 году писал в Петербург, что по отъезду сибирского губернатора кн. Черкасского тобольские колодники начали объявлять «слово и дело» на лиц начальствующих, которых и отсылают в Москву в оковах; в таком положении Геннину пришлось встретить провозимого через Верхотурье полковника Матигорова[156 - Там же, II. С. 284.]. В том же году был издан указ о штрафах и наказаниях за это колодников, так как «употребляют оное слово, отбывая от виселицы и прочих штрафов»[157 - Пол. Соб. Зак. VII, № 4308.]. Мера эта, принятая при Петре I, была, однако ж, безуспешна: повторение дерзостей бесшабашными крикунами «слова и дела» встречается часто даже и в конце царствования Елизаветы Петровны.

Тип таких крикунов представляет нам Антипка-колодник.


III

3 ноября 1757 года сибирская губернская канцелярия по адресу бесстрашного Антипки, снова запертого «под особливый секретный караул» гауптвахты, постановила: «взять в застенок и из подлинной правды разыскивать и пытать указанными тремя пытками накрепко». По этому случаю был составлен особый журнал, подписанный полным составом членов канцелярии во главе с губернатором Соймоновым, намечавший довольно длинный ряд вопросов, какие следовало поставить пытаемому в «застенке».

Но прежде чем приведут туда колодника, познакомимся с обстановкой этого страшного угла старых судов и обычаями тогдашних пыток. Для этого наша историческая литература располагает пока единственным описанием «обряда, како обвинённый пытается», напечатанным покойным М.И. Семевским в одном из очерков книги его «Слово и дело»[158 - Документ относится ко времени императрицы Елизаветы и помещён был также в «Рус. Стар.» 1873, т. VII. С. 58 – 59. См. также ст. «Тайная канцелярия императрицы Елизаветы Петровны 1741-1761» в «Рус. Стар.» 1875, т. XII. С 523-589.].

«Для пытки приличившихся в злодействах, – говорит этот документ, – сделано особливое место, называемое застенок, огорожен палисадником и покрыт для того, что при пытках бывают судьи и секретарь, и для записки пыточных речей подъячей; и в силу указа 742-го года велено, записав пыточные речи, крепить судьям, не выходя из застенка».

«В застенке же для пытки сделана дыба, состоящая в трёх столбах, из которых два вкопаны в землю, а третий сверху поперёг».

«И когда назначено будет для пытки время, то кат или палач явиться должен в застенок со своими инструментами, а оные есть хомут шерстяной, к которому пришита верёвка долгая; кнутья и ремень, которым пытанному ноги связывают».

«По приходе судей в застенок и по рассуждении, в чём подлежащего к пытке спрашивать должно, проводится тот, которого пытать надлежит, и от караульного отдаётся палачу, который долгую верёвку перекинет чрез поперечный в дыбе столб и, взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит, и, положа их в хомут чрез приставленных для того людей, встягивается, дабы пытанный на земле не стоял. У которого руки и выворотит совсем назад, и он на них висит; потом свяжет показанных выше ремнём ноги и привязывает к сделанному нарочно впереди дыбы к столбу, и, растянувши сим образом, бьёт кнутом, где и спрашивается о злодействах и всё записывается, что таковой сказывать станет».

«Если же из подлежащих к пытке такой случится, который изобличается во многом злодействе, и он запирается, и по делу обстоятельства доказывают его к подозрению, то для изыскания истины употребляют нарочно:

1) тиски, сделанные из железа в трёх полосах с винтами, в которые кладут злодея персты сверху большие два из рук, а внизу ножные два и свинчиваются от палача до тех пор, пока или повинится, или не можно будет больше жать перстов, и винт не будет действовать.

2) наложа на голову верёвку и просунув кляп, вертят так, что оной изумлённым бывает; потом простригают на голове волосы до тела и на то место льют холодную воду только что почти по капле, отчего также в изумление приходит.

3) при пытке во время такого же запирательства и для изыскания истины пытанному, когда висит на дыбе, кладут между ног на ремень, которым они связаны, бревно, и на оное палач становится за тем, чтобы на виске потянуть его, дабы более истязания чувствовал. Если же и потому истины показывать не будет, снимая пытанного с дыбы, правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, что и через то боли бывает больше».

«Хотя по законам положено только три раза пытать, но когда случится пытанный на второй или на третьей пытке речи переменит, то ещё трижды пытается».

«И если переговаривать будет в трёх пытках, то пытки употребляются до тех пор, пока с трёх пыток одинаковое скажет, ибо сколько б раз пытан ни был, а если в чём-нибудь разница в показаниях будет, то в утверждение должен ещё три пытки вытерпеть, а потом и огонь таким образом: палач, отвязав привязанные ноги от столба, висящего на дыбе растянет и, зажёгши, веник с огнём водит по спине, на что употребляется веников три или больше, смотря по обстоятельству пытанного».

«Когда пытка...».

Но – довольно. Благодаря небу, что мы живём не в этом жестоком XVIII веке... Обратимся к предмету рассказа.

5 ноября Антипке дана была первая пытка. Колодник «приведён в застенок, поднят на дыбу». Собрались власти, и пытка началась.

Палач сыплет на спину чухонца удары кнута[159 - Мы нашли подробности устройства кнуга описываемого времени, но встретили запись об этом распространённом орудии палачей, относящуюся ко времени царя Алексея Михайловича, у Котошихина: «...и потом сзади палач начнёт бить по спине кнутом изредка, в час боевой ударов бывает тридцать или сорок, и как ударит по которому месту по спине, и на спине станет так слово в слово, будто большой ремень вырезан ножом мало не до костей...» («О России в царст. Ал. Мих.». 1840. С. 91). Позднее, в 1800 году, кнуг состоял из заострённых ремней, нарезанных из недублёной коровьей или бычачьей шкуры и прикреплённых к короткой рукоятке. Чтобы придать концам их большую упругость, их мочили в молоке и затем сушили на солнце; таким образом, они становились весьма эластичны и в то же время тверды, как пергамент или кость. Если палач действовал усердно, то спина рассекалась до крови с первого же удара. («Рус. Стар.» 1878, т. XXI. С. 481).], а «колежский протоколист» Иван Борисов вычитывает ему свои тягучие вопросы, записанные в упомянутом выше журнале, не сокращая, конечно, длинной их редакции:

- Подлинно ль помянутой тобольской духовной консистории копиист Василий Климин сего года, октября 18 дня, по утру, повстретясь с тобою в Тобольску, на прежнем посаде, на рынке непристойные слова, касающиеся по первому пункту, про его императорское высочество, благоверного государя и великого князя Петра Фёдоровича произнёс?

- Так-так.... он... Климин!.. Ой-ой!.. Бат... Тошно, батюшки!.. Прыз... признёс, прызнёс!.. Вер... но! – вопит под кнутом Антипка.

- Не напрасно ль ты, Разиров, о том на него, копииста, и не по злобе ль какой и не по научению ль чьему как от тебя, Разирова, и в 746 г., в Екатеринбурге на рекрута Митрофанова таковое ж ложное показание происходило, ибо тот копист Климин объявил, что он того октября 18-го дня с тобой, Разировым, нигде не видался, а был с утра даже до 12 часа с полуночи безвыходно для исправления дел в Тобольской духовной консистории, в то время бытии и консисторские канцеляристы и копиисты имянно показали, из чего твое, Разирова, о том на него, копииста Климана показание видитца ложно затейное?

- Все вер-но... Ой, батюшки!.. Гов-рю... Тошно суди пра... правед-ны... Не нап-рас-но... Лекрута, так... грешным делом... опутал... Климин... вер-но! Ой-ой-ой... род-ны... Тошнёхонь-ко! Верно... Ой!.. Сказываю правду... прав...ду. Ой!

Кнут продолжает своё дело, а протоколист снова цедит:

- И с чего тобой, Разировым, то учинено, или заподлинно таковые непристойные слова от него, Климина, ты, Разиров, слышал?

Пусти-те душинь-ку... на по-каянь-е! Ой, смер-гочка... Слы... Слы-ша-а-л!.. Ой-ой-ой!

Кровь Антипки хлещет ручьём, брызги её летят на дыбу, на палача, а кнут отбрасывает по сторонам клочья спины колодника.

Но пытка не кончена. У «колежского протоколиста» ещё в запасе два вопроса.

- И о том на него, Климина, – снова цедит он, – где по указам надлежит, доказать ты, Разиров, можешь ли?

- Мог-гу... мог-гу-у! Ой, тош...

- И в том ты, Разиров, утверждаешься ли под смертной казнью?

- Всё од-но... и... смерти.. – едва уже слышится с дыбы.

Наконец из-за стола следователей палачу дали знать. Кнут опущен. Пытка кончена.

Искалеченного и изорванного чухонца снимают с дыбы и тащат на гауптвахту, а протоколист строчит: «Пытан впервые. А в расспросе и с пытки сказал: подлинно-де тобольской духовной консистории копиист Василий Климин октября 18 числа сего году по утру, повстретясь с ним в Тобольску на нижнем посаде, непристойные слова, касающиеся по первому пункту...» и т.д., повторяя то же самое, что читалось Разирову во время пытки, но лишь в форме ответов.

Писание заканчивалось: «на пытке дано 25 ударов. Присутствовали: губернаторские товарищи, советники: статской Иван Грабленов, коллежской Степан Угримов, титулярной – Алексей Соколов».

Где был во всё это время оклеветанный Климин и поднимали ли его за Антипкой на дыбу, «колежской» протоколист для нас не записал, но на следующий же день после пытки Разирова настрочил в компании с канцеляристом Тецковым на имя гауптвахты лаконический приказ:

«Караульным обер-офицерам. Посланного при сём колодника, тобольской духовной консистории копииста Василия Климова имеете вы пред прочими содержать под особливым крепким секретным караулом скована».

Приказ этот даёт нам повод предполагать, что пыток нецеремонных следователей сибирской канцелярии не миновал и бедняга-копиист, иначе не было бы надобности ни запирать его «под особливый караул», ни томить «скованным».


IV

Приведя выше, в связи со своим рассказом, документ несибирской редакции о застенке и пытках, принадлежащих, главным образом, практике тайной канцелярии, мы считаем нелишним оговориться пред теми из читателей, которые посомневались бы в полном применении описываемых им истязаний собственно в сибирской канцелярии.

Оговорка наша войдёт, к сожалению, неутешительной.

Старые сибирские следователи своими жестокостями во время пыток не только не уступали, но иногда превосходили грозных следователей тайной канцелярии: если в тайной канцелярии орудием пытки для палача требовался, безусловно, кнут, то в сибирской канцелярии нимало не задумывались употреблять для этого и палки, и плети, и батожьё; если в московских пытках наблюдался счёт, то тобольские пытки, случалось, вовсе не вели его; если при московских пытках записывались аккуратно как показания пытаемого, так и число ударов кнута, то сибирские инквизиторы по некоторым делам не исполняли и этого, а ведали одно: бить, сечь, жечь... Укажем примеры. Несмотря на то, что ещё Петром Великим поведено было не пытать беременных женщин, исключая государственных дел[160 - «Книга Устав воинский о должности генералов, фельдмаршалов...» Сиб. 1719, ч. 2, гл. 6, артик. 10. Не лишнее заметить, что в том же «Уставе» Пётр Великий начертал целую главу (ч. 2, гл. 6) практических указаний пытки. Требовалось, чтобы «особ, которые к пытке приводятся, рассмотреть и, усмотря твёрдых, бесстыдных и худых людей, пытать жесточее тех же, кои деликатного тела и честные суть люди, легчее, и буде такой пытки довольно будет, то не надлежит судье его приводить к большему истязанию. При том же надлежит судье у пытки быть осторожну, чтобы, усмотря подобие правды оного тело, которого пытает, истязанием не озлобить... (т.е. не сделать нечувствительным)». С этой же целью судья должен был выжидать и пока болезнь минется у пытанного раз, чтобы наки и паки пытать.], сибирская канцелярия практиковала это даже во времена Елизаветы Петровны. Пытка огнём посредством веника применялась здесь не к одним спинам крикунов «слова и дела», но и к лицам, вины которых веника не требовали: Словцовым указывается случай такой пытки в сибирской канцелярии над якутским служилым Андреем Сургучёвым, преступление которого повлекло за собой лишь одну ссылку в Соловецкий монастырь[161 - История обоз. Сибири I. С. 207.]. До каких размеров доходили иногда самоуправства при пытках в сибирской канцелярии, показывает следующий случай, имевший место во времена губернаторства блаженной памяти бригадира Алексея Михайловича Сухарева по довольно обыденному делу о краже, случившейся в ноябре 1749 года у тобольского посадского Семёна Украинцева. Пытки канцелярии дошли до того, что вынудили прокурора предложить усердным следователям производить дело «не противно соборному уложению». Из обвиняемых в краже лиц «в разные числа, – писал канцелярии вышедший из терпения прокурор, при расспросах были биты Иван Кытылов батожьём дважды, Матвей Романов плетьми дважды, батожьём троекратно да палкой; драгун Иван Коробейников падкою по два дни, отчего и голова пробита; гатлангер Красильников батожьём троекратно»; в отношении последнего прокурором добавлено, что он «бит в расспросе жестоко, от которых расспросов просил священника, и потом от тяжких побоев и язык отнялся». К таким «расспросам» канцелярией призвано было ещё несколько лиц, уже ни в чём не повинных, как, например, обнаруживший покраденное посадский Трофим Романов с дочерью и жена гатлангера Красильникова. Из них «Романов бит плетьми дважды. Дочь его – девка Офимья – бита ж плетьми пять раз да батожьём дважды, от которых нестерпимых побой, как видно, сидя под караулом, резалась ножом, а гатлангера Красильникова жена Авдотья Михайловна бита батожьём двоекратно и при том выбит из утробы младенец». Но что показывали при пытках пытаемые, «того, – говорит прокурор, – в деле ничего не явствует»[162 - Ст. Моя: Бытовые черты тоболяков восемнадцатого столетия. «Календ. Тобол. Губ. На 1893-й г.» с прилож. С. 16 и 17.]. Очевидно, производя свои пытки, сибирская канцелярия показаний допрашиваемых не записывала: перья и бумага для передовых сибирских инквизиторов заменялись батожьём и дыбой.

Но это далеко не единственный случай дерзкою самоуправства сибирской канцелярии. Словцовым упоминается, что в октябре 1740 года, т.е. задолго ранее дела Украинцева, на самоуправства той же канцелярии по нескольким делам было даже обращено внимание Сената[163 - История обоз. Сибири. 1. С. 218.]; о наблюдении же за канцелярией впредь даны были губернскому прокурору особые указания. Однако ж эти указания нисколько не препятствовали канцелярии отстранять от себя, когда нужно было, лишнее присутствие прокурора.

Так, по крайней мере, обнаруживается на деле Антипки: прокурорский надзор оставался к этому делу совершенно непричастным, несмотря на всю необходимость его.

После первой пытки – 5 ноября – в продолжение более трёх недель сибирская канцелярия колодника уже не требовала. Очевидно, первая пытка была произведена с тем усердием, после которого продолжение сразу второй пытки представлялось невозможным. Вывороченные руки и иссечённая спина Антипки во всяком случае требовали если не излечения, о котором, несомненно, между следователя ми-тиранам и не могло рождаться и мысли, то хотя некоторого отдыха. Для второй пытки чухонец был потребован в застенок 28 ноября, т.е. спустя уже 25 дней.

На пытке присутствуют те же власти: два губернаторских товарища, секретарь и протоколист. Жертва – налицо и движется... Пытка, стало быть, возможна.

Снова подъём на дыбу... То же выворачивание рук и те же истязания... Снова упомянутые вопли колодника и монотонное чтение «колежским» протоколистом тех же тягучих вопросов по коварному «журналу». Сыплются по-прежнему на спину Антипки удары кнута, разбрызгивая кровь и разбрасывая клочья колодничьей спины, но фанатически терпеливый чухонец находит свободные от ударов моменты повторять между криками о пощаде и обвинение копииста в государевом «слове и деле».

На этот раз летопись протоколиста была сокращена. «Поднят на дыбу, – чертил он, – и из подлинной правды розыскиван и пытан вторично, а в расспросе и с пытки сказал те же речи, что у него и в прежде производимом расспросе и пыточных речах показано, и в том неотменно под смертною казнию утверждается. На пытке дан 21 удар».

Спустя дней десять Антипке дана третья пытка. Те же обрядности и та же летопись. «Дано 13 ударов». На этой присутствовал один товарищ губернатора Грабленов, и можно думать, что пытка была для колодника менее жестокой, так как у следователей созрел уже план для дальнейшего направления дела; на следующий же день было постановлено:

«Колодника Трофима Разирова и по его показанью оговорного Тобольской духовной консистории копииста Василия Климина, закованными в ручных и ножных железах, под крепким секретным караулом послать из Тобольска в Москву канцелярии тайных розыскных дел».

Цель Антипки была достигнута: старые дела молчали, а десятилетнее тобольское сидение в ожидании казней оканчивалось...

Сборы по отправке колодников длились несколько дней. Командированные от сибирского гарнизона для конвоя капрал Андрей Голых с четырьмя солдатами, получив 36 рублей 92 копейки на прогоны, заявили сибирской канцелярии, что провезти колодников до Москвы без кормового довольствия и тёплой одежды при декабрьских морозах «будет не можно».

«И по сему заявлению, – описывает протоколист неожиданно случившуюся обмундировку, – из Тобольской рентереи Разирову и Климину, каждому на два месяца, кормовых по одной копейке выдано да канцелярских расходов комиссарам, оным же колодникам для одежды искуплено в Тобольску в торгу: две шубы, каждая по рублю, шапки и чарки по пятнадцати копеек, чулки по двенадцати копеек, всего по цене на два рубля на восемьдесят на четыре копейки. А в Тобольскую духовную консисторию послана промемория и требовано, чтоб как выданные на пропитание копиисту Климину кормовые, тако ж и на платье рубль сорок две копейки из производимого ему, Климину, ежели есть, жалованья, а буде нет, то из его собственного именья взыскать и прислать в сибирскую канцелярию неудержно».

17 декабря колодников помчали на московские мытарства, но история последних нам неизвестна.



    (Томский листок. 1895. №№ 278, 279, 282.)




«ТРЕЛОГА». (РАССКАЗ ПОТАПЫЧА)


Было начало января 188* года. Я возвращался из поездки в один из отдалённых углов Восточной Сибири и на пятые сутки непрерывного путешествия подвигался к живописным окрестностям Кр-ка.

На безлунном небе потухали уже последние проблески вечерней зари, а с ними начинали исчезать и причудливые очертания сопок Енисея: не виднелось уже гигантской шляпы Монастырки; тонул в густоте мрака угрюмый Токмак; таяла окаменелая рать косматых пиратов, расставленных по берегам скованной реки... Навевавший с сумерек лёгкий ветерок усиливался, начинал завывать и кружиться, предвещая скорую компанию сибирского коварного шатуна – бурана.

На одной из последней станций к городу на козлах моей повозки неожиданно очутился старый мой знакомец – простодушный краснобай Потапыч, который, как и в передний путь, всю дорогу развлекал меня рассказами о своём крестьянском житье.

На половине станции нам пришлось обогнать длинный обоз с чаями, шедший из Иркутска. Потапыч и тут не упустил случая для беседы.

- Что закручинился? – крикнул он одному из обозных ямщиков, медленно шагавшему около передового воза.

- Да помекаю, братан, што вот падера будет... – отвечал тот нехотя.

- У нас надеру мало кто тол и кует, всё больше бураном прозывают!

- Ну буран!

- Да ведь в Берёзовке, поди, на кормёжку?

- Помекам поближе!

- Небось, потрафляете варнацки места днём прошагать?

- Вестимо. Вашу Берёзовку али Песшанку кто не знает!

- А ты, милый человек, как, значит, к примеру, полагать: этта разе лучче?

- На Камасинекой-то?

- Ну-ну?!

- Да как не лучче? Я вот пятой год хожу, а оборони Бог, чтобы когда чё доспелось! – разговорился ямщик.

- Следственно, ты человек непрозвитерной! – решил смело Потапыч. – А я так тебе, дядя, скажу: теперича у Берёзовки али хоша там у Песшанки будто мошейник чаи режет – ямщика зорит, ну а этта, например, друго положенье: этта ину пору нетокмя што ямщик своё добро режет да себя зорит – сам, значит, купец на своём капитале дыру вертит!

Загадочное замечание не вызвало, однако ж, ответа, и, видимо, довольный тем, что озадачил обозного, Потапыч погнал вперёд.

- А вот и Камасинка подошла! – процедил он через несколько минут, кутаясь в свою пеганую доху.

- Это о которой говорил ты? – сорвалось у меня.

- Вот-вот, она сама, Камасинска гора! До Кр-ка от её в обрез сорок вёрст; сверху все церкви как на блюдце.

- А про купцов-то ты так и не досказал?! – подстрекнуло меня любопытство поставить говоруну ещё вопрос, хотя я уже прекрасно знал, что вызвать Потапыча на новый разговор – значило отложить приезд на станцию, по крайней мере, на лишний час.

- Это как добро-то режут али дыры-то вертят? – спросил он, в свою очередь, меня с большим воодушевлением.

- Да вот, что ты ямщику-то начал рассказывать? – сказал я.

- Ну да как... Вестимо, вертят. На прошлых годах тут у нас один купчина такую трелогу развёл, что меня и теперь страх прошибает. Я же и возил его...

- Какую же?

- Трелогу-то?

- Да.

- У нас ведь, милый человек всё на одного мужика, как на бедного Макара, шишка валится: и вор-от он, и мошейник-от он; чаи-то, значит, режет, проезжающих-то душит. А ведь вот про эфтих-то художников, почитай, никакова запашку не воняет: народ якобы всё благочестивый; церквы, к примеру, строит, кресты золотит; те же будто анделы! С ими, значит, и исправник мягче шёлку и губернии начальник об ручке, а про нашего мужичьего барина, вое поди на заседателя, и растолкавывать нечего: тут, значит, завсегда конпанство! Небось ведь никому в разум не придёт, что я, к примеру, хоша и простой хрестьянин, мужик, значит, али челдон, а чесняе кого другого прочаго. А хоша и капитальной человек, и на кумонецком положенье, а чуть чего коснётся насчёт, к примеру, деньги – первостатейный грабитель. Он вдругорядь с нашего брата готов шкуру снять; пожалуйся барину – тебя же в чижоку запрут, а он, значит, после эфтова из тебя и последни потроха выколотит. Справедливо ли помекаю своим глупым разумом?

- Бывают, разумеется, во всех сословиях в числе хороших и дурные люди, – мог я сказать на прелюдию Потапыча.

- У нас теперича вот далеко ли взять Ивана Чёрного али...

- Но ведь ты хотел рассказать про какую-то тревогу! – прервал я увлёкшегося собеседника.

- Верно-верно... про трелогу! Это я, значит, так-этак, к примеру привожу. А про трелогу, так про трелогу – всё едино.

- Рассказывай уж, о чём начал, – снова заметил я.

Потапыч мой многозначительно прокашлялся и поправил сбившийся сбоку кнут.

«– Случилась эта трелога, – начал он после короткой паузы, – уж давненько, почитай тому времю так-этак годов с пять, а то, пожалуй, и поболе. На третий день это нового года, так под вечерок, как сичас вижу, к избе моей – повозка. Ямщик знакомый – балайский Михайло.

- Эй, гыт, Потапыч, коней, да поживяе!

- Я это живо,- надёрнул шубёнку – айда за ворота.

- Кто, мол, такой?

- Купец, гыт, из-под Иркуцкова!

- Далече ли?

- В Ирбицку!

Смотрю, откинулся закид. Лежит здоровенный мужчина лет под сорок, байбак – одно слово; рожа того гляди брызнет. Ну, вестимо, человек без натуги наливается на купечецком положении, что пузырь. Подскочил это я к ему и спрашиваю:

– Пока запрягаю коней, ваше почтение, для сугреву бы чайку попили; самоварчик бы сей секунд поспел?!

– Некогда, некогда; шевелись, гыт, пожалуйста, с конями!

– Ну, некогда – некогда... Живо, значит, задёргиваю коней, тороплюсь; Михайло пособлят.

- На том, гыт, станце у вас, однако, волось будет?! – допрошает меня из повозки купчина.

- Как же, ваше почтенье! Есть, мол, волосно правленье!

- То-то мне помнится, что волось... Да чуть ли, гыт, и заседатель не живёт?

- Верно, мол, ваше почтенье, есть и барин, – говорю.

- Ну и ладно, пошевеливайся!

Я это живо, значит, подстегнул за коляску кнут, прыгнул на козла и пошёл сам отваливать по-купецки. Вижу – человек торопится. А пока то да сё, уж и стемнело. Так же вот, как и сегодня, зачинал буранчик. Я это поухиваю, а сам грешным делом одумываю: человек теперича на купеческом положенье, торопится в ярмарку, для какой, мол, причины ему понадобилась волось? Помораковал это промеж себя и так-этак беру размышленье: должно быть, человек капитальной и спрашиват про начальство для острастки нашего брата-ямщика, не иначе, мол... Втимил это себе в разум и начал опять же поухивать. Живо долетели до Камасинской. Под гору я, значит, пустил на тихий ход. Коньки бласловлены идут себе шажком, а я нагрузил носогрейку и чикаю огня. Только слышу: в повозке как будто чё шлёпнулось. И раз, и два... И после эфтова якобы почало юзгаться... Что, мол, за оказия? Открыть закид – ни то ни сё, пожалуй, в рыло съездит... Малесинько погодя стало почикивать, как будто вот другой порой овну стрижёшь – ножницы чикают... Ну да, думаю, мужичина вон какой икряной, отерпли, может, ноги али что, так, может, переворачиватся да улаживатся, не иначе, мол! Помороковал себе так-этак, потянул по малости махорки и опять же поухиваю. И таким порядком мы отъехали от Камасинской, значит, уж вёрст с пяток; недалече оставалась и ботойска поскотина. Слава Богу, мол, станок приближается. Только подумал это, как вдруг мой купчина палит как из силенной пушки:

- Тошно, ямщик, ограбили! Шкатулку с капиталами выдернули! Ой-ой-ой, батюшки родимые, ограбили! Гони, гыт, гони скоряе к заседателю!

- Я это не могу исшо в разум-то втишить: как, мол, што, с какого резону?.. Почитай, будто варом обливают да на сковороду вываливают... Оглянулся, это – закид полой, а купец, значит, сидит на кукорках, ухватился за ревельверт да снова базланит:

- Провертели, гыт, повозку и в дыру шкатулку вытянули! Тошно, гыт, батюшка, погубили грабители!

- Я, значит, опомнился, сей секунд привернул коренника, подскочил к задку повозки, смотрю: доподлинно проверчена дыра, следственно, бедного купчину и взаболь ограбили. Вот, думаю, притча-то! Оглядываюсь кругом – никого не предвидится.

- Да как, мол, это, ваше почтенье, случилось? Должно быть, вы придремнули? Ведь таку окольницу вывертеть – надо же время? И я-то, мол, ведь ничего не слыхал! А он это немилостиво тычет меня, почитай, под саму челюсть, рад зубы своротить, и всё одно базланит:

- Валяй скорее к заседателю, разорили, гыт, грабители!

Одной-то рукой, это, тычет, а другой всё ревельверт держит. Думаю, как бы взахрях-то исшо не палыснул!

- Сей секунд! – реву я ему. – Только, мол, вот коня отверну!

Живой рукой это подладил коренника, прыг на козла – и гоню без ума. Пять вёрст пропалили духом. Въехали на станок, купец снова забазланил. Голос такой блажной... Будто, к примеру, ко дну пошёл али захлёбывается... Кто на улице погодился – все ударили за нами. К барину подъехали, а около нас, почитай, уже человек с двадцать народу. У барина – огни, стало быть, дома. Купчина мой живо туда. Чё уж он ляпортовал там – не знаю. Смотрю, к повозке подбежал и сам волостной старшина.

- Что случилось?

- Да вот, мол, ваше почтенье, гак и так... на пятой версте уголовство призошло: провертели, значит, в повозке дыру и у господина купца все капиталы выволокли.

Только это начал объяснять ему всю оказию спервоначалу, смотрю – выходят господин заседатель и купец, а за ними человек с пять народу, значит, поняты да бариновы десяцки, у каждого фонарь.

- Ну и варнаки, ну и варнаки! – забурлил барин. – А ты, ямщик, куда шары-то дел?

- Не слыхал, мол, ваше блаародье! Хоша удавиться али скрозь землю провалиться! Скважина, мол, с задов, а с задов, мол, ямщик не прозвитерен!

- Да чёрт тебя забирай, ямщик, гыт, должен везде смотреть. Чем, к примеру, ты мне докажешь, что это не ты провертел?

И понёс, и понёс, Боже упаси, да ладно што господин старшина, значит, слово выпустил:

- Это, гыт, ведь, ваше блаародье, Потапыч, ямщик первостатейной, форменный; тут никакого сумнительства не предвидится, потому, гыт, человек стоющий, с поведен цей!

- Коли так, раздобаривать, гыт, нечего, живо, ребята, коней, поедем писать! А вы то, гыт, сами как же это не слыхали? – переглянул барин на купца.

- Очень, гыт, просто, ваше блаародье. Я, гыт, от Иркутскова, почитай все ночи не спал, а с эфтой станцы только што выехал и уснул, да, должно быть, и разоспался. Проснулся уж тогда, когда дырой этой стало в голову дуть. Вижу – проверчено, ощупал – шкатулки нет!

- Что же в шкатулке-то было? – спрашивает опять же барин.

- Да наличными, гыт, деньгами 50 тысяч, да на таку же сумму документов!

Выходило, значит, ни много ни мало – на сто тысяч.

- И вы, гыт, стало быть, доподлинно заверяете, что шкатулку вытянули в эту дыру? – допрошает опять купца барин.

Другим, гыт, местом сделать было нельзя, потому закид на двойных железных крючьях; как он наложен был на эфти крючья на станце, так и остался в порядке, пока я не проснулся; да иначе, гыт, не было резонту и дыру вы вёртывать!

Тем временем из волости снова набежало человек десяток, все, значит, с фонарями, а барин опять же подошёл к повозке да и говорит:

- Вот, господа, купец из-под Иркутскова едет в Ирбицу и заявляет, что якобы на пятой версте отцедова провертели на повозке дыру и вытянули шкатулку с капиталами. Будьте, гыт, понятыми: сначала осмотрим дыру, а потом станем искать грабителе в!

Слышит это купчина, стоит, значит, козырем и призводит свой баланец.

- Розыски, гыт, ваше блаародие, розысками, а у меня, значит, время дорого, мне всячески надо торопиться на ярмарку; вы, гыт, уж будьте блаадетелем, пропишите, значит, эфто уголовство, да выдайте мне формальну фитанцу, где, значит, каким средством и кака сумма у меня ограблена. Без фитанцы эфтой у меня торговля станет!

А барин у нас тогда был человек прозвитерной. Он, почитай, сразу учухал, чё тут к чему клонится.

- Так-то так, господин купец, фитанцу, гыт, я выдам, а наперёд всячески поищем шкатулку. Без эфто го нельзя! Ну, гыт, ребята, поживей...

Пригнали это коней – целых пять подвод, и все мы двинулись в нашу сторону. Доехали до места. Я указал барину, где случилась эта оказия. Поняты и десянки давай наперво осматривать тракт. Ходят это по дороге, глядят в канавах, за обрезом, ну, значит, почали искать, как быть должно. Ходили так-этак, должно быть, с полчаса. Только вдруг баринов десяцкий Асташка заголосил:

- Нашёл, нашёл! Вот, гыт, она, ваше блаародье!

Все ударились к Асташке, смотрим – купечецка шкатулка лежит сибе милёхонько около пенёчка в канавке, от дорожной-то колеи всего на какой-нибудь аршин.

Барин, значит, поднял шкатулку: шкатулка в два замка, замки отворочены, а крышка росхлабыснута, на дне хоть бы грошик.

- Вот, гыт, она, ваша потеря! – говорит барин купцу.

- Только сломана и ничего в ней не предвидится!

- Где же варнаки оставят! – толкует на это купчина.

- Разорили во корень!

Снова походили наши следственники – не попадёт ли какой-нибудь, значит, прилики али не окажется ли куда человечьих следьев, но всё без толку... Один свеженький снежок – и больше ничего.

А купец мой всё это ходит за барином и нет-нет да и собьётся опять же на фитанцу.

- И так, гыт, варнаки разорили, а без фитанцы, гыт, мне, ваше блаародье, и ярманка не в ярманку!

А барин всё ходит и всё отмалчивается. Ходил-ходил это он, да и говорит:

- Ну, гыт, ребята, довольно: шкатулка, гыт, отброшена от повозки на аршин, обита аглицкой жестью, о двух нутренных замках; замки оба изломаны, крышка росхлабыснута и в шкатулке пусто; следу человечьего тоже не предвидится. Теперь, гыт, нам надо сделать пробу: каким, например, средством грабитель вытянул её из повозки; вы, гыт, господин купец, укажите нам, в коем месте она у вас стояла!

- У правого, гыт, боку, ваше блаародье!

Поставили, значит, шкатулку к правому боку.

- Теперича, гыт, ты, волостной старшина, зайти сзаду и вытяни нам ту шкатулку чрез дыру!

Старшина, значит, так-этак разошёлся, повытянул праву руку, как быть должно, и просунул в повозку.

- Уцепил? – допрошает барин.

- Как же, гыт, в руке держу!

- Шкатулка?

- Шкатулка!

- Тяни!

- Тяну!

- Исшо, гыт, тяни!

- Тяну исшо!

- Вытягивай, гыт!

- Не тянется!

- Как, гыт, не тянется?

- Очень, гыт, просто!

- Как, гыт, просто?

- Да дыра мала – не лезет!

Ну, вестимо, тогда уж мы все и руками развели.

– Не попробуете ли сами, господин купец? – говорит ему барин.

Смотрю – купчина мой запыхтел: куда и баланец делся.-

- Что же, гыт, тут пробовать? Я и так вижу, что не пролезает. Должно быть, с другой стороны как вытасшена!

- Так-то так, да всячески нам, гыт, надо добраться, говорит опять же барин, – для какого способу дыра-то сделана? Али, гыт, только для того, штобы прописать её в фитанце, котору вы, значит, неотступно просите?

Купец на это хоша бы слово вымолвил, одно что пыхтит.

- А теперь, гыт, робята, поприметьте-ко, с которой стороны к повозке сивер приходится и с которой, значит, полдни – всё, гыт, это надо будет в ахге прописать!

Поняты это присмотрелись: дыра пришлась на сиверну сторону, к Камасинской горе, а передки у повозки – на полдни.

- Больше, гыт, нам ничего и не надо! Айда, гыт, за мной! – скомандовал господин заседатель, и мы' двинулись обратно».

- Так вот они – капитальны-то люди, – закончил свой рассказ Потапыч. – Трелога вышла совсем без пути. Вестимо, купчина вперёд провертел дыру, а потом опорожнил шкатулку и выфурнул её в канаву; к дыре-то, стало быть, не примерял, потому загвозки такой не полагал, хотел только выручить от барина фитанцу. А там, в Ирбицкой, говорят, по такой фитанце у эфтих гоголей якобы четвертак в рубь ходит, потому, мол, ненароком, а по несчастью случилось.

В это время мы очутились у спуска в узкую горную расселину, обильно усыпанную огнями; чрез несколько минут перед нами была станция.

- Но чем же кончилось? – полюбопытствовал я у Потапыча, выходя уже из повозки.

- Да чем! Барин спервоначалу хотел было следствие производить, да, должно полагать, отдумал: человек он был хотя и прозвитерной, а к купечецкому положенью имел соболезность; разве поточил по малости, штобы этот гоголь вдругорядь не бедокурил...



    (Сибирский вестник. 1896. № 77.)




ИЗ ВРЕМЁН ПУГАЧЁВЩИНЫ. (ОТРЫВОК)


Страдания больного ребёнка не затихали, но мать, видимо, волновало другое...

Сидя у колыбели, она в десятый уже раз начинала запевать свои убаюкиванья. Но каждый раз нервно отбегала к окну, вытирала рукавом сарафана слезившиеся стёкла и всматривалась в даль дороги. Финалы обрывавшейся импровизации выполняла уже скрипевшая колыбель, но звуки последней походили более на стоны горя, жалобы тоски. Сливаясь со всхлипываниями ребёнка, они надрывали душу трепетно ожидавшей кого-то Матрёны и вырывали из молодой груди её глубокие вздохи. Ребёнок начинал рыдать, и она снова бросалась к колыбели.

Старая Макаровна, одиноко сидевшая в это время в дальнем углу избы, не спускала глаз с волновавшейся невестки.

- Бедно дитятко... – проговорила старуха после долгого молчания. – Спрыснуть бы его с уголька. Вишь у его, ангелочка, от призору.

- Грунча и так уж сколько разов прыскала, да вечор и на масло маячила, а ему всё хуже! – сказала Матрёна и снова подошла к окну.

- Ох, согрешили мы у Господа, прогневали, знать, Царицу небесную! – протянула, крестясь, Макаровна.

Внимая общей грусти, считал как бы нравственным долгом заявлять о себе и флегматичный Васька, дремавший в лучшую пору семейной обстановки на полатях. Теперь он тоже начинал волноваться. Стараясь безуспешно обратить на себя внимание молодухи, кот уходил недовольным в угол к Макаровне, где с той же целью и ушами, и хвостом щекотал костлявые руки старухи. Отходя затем к печке, он начинал рекогносцировку за сновавшими там партиями тараканов, после которой снова шёл к Матрёне и пробовал перед нею выгибать на спине своей уродливый горб, расширять зрачки желто-зеленых глаз и причудливо тянуть свои кошачьи монологи. Однако всё это ни на минуту не останавливало на себе внимания зрителей.

Словом, в этот хмурый февральский день 1774 года что-то глубоко тревожное таилось в покосившейся набок избе, заканчивавшей собой растянувшуюся почти на версту колоннаду неприветливых домишек сибирской деревеньки старого Ялуторовского тракта, носившей название Кушмы. В этот день обитателям избы предчувствовалось приближение чего-то недоброго, рокового, чему определено быть, чего не миновать. Это роковое в тревожных мыслях Матрёны и Макаровны сливалось с какой-то неизбежной бедой, чем непременно должна закончиться внезапная отлучка мужа первой и сына последний – Никиты.

Вот уже почти две недели, как этот поилец-кормилец их нежданно-негаданно скрылся за какими-то тёмными делами на Царёво городище. Ранее он дня три вёл переговоры с появившимися в деревне какими-то двумя проходимцами и напоследок сказал Матрёне, что «это царские люди, и он должон их проводить до городища», сказал это и под тёмный вечер захватил с собой дробовик с пороховницей, пал на гнедка и скрылся. А вести с городища идут всё недобрые... Недаром же из Тобольска прогнало столько военной команды, а на Кушме давно уже поговаривают, что Пугач-то воблизях...

- Не видать? – спросила наконец Макаровна подскочившую снова к окну невестку.

- Где увидишь! – протянула та жалобно, всматриваясь пристально вдаль.

- О Господи! В воскресенье – две недельки... – начала, вздохнувши, старуха. – А сон, Матрёша, я худой видела. Ох, худой-прехудой, страшный... Кабы Никитушки около меня нету. А сижу это я на пороге одна-одинёшенька и в смертной рубахе. Печка бы у нас расшелялась, а из печки вылетел пребольшущий ворон, и с красной шапкой. А ты бы откуда-то мне и подаёшь голос... Слышу, что ты, а тебя это не вижу. «Мамонька, гыт, мамонька... Шапка та ведь Никитушкина?!». А я бы уж тут так и повалилась, кабы, к примеру, стала с душинькой расставаться... Худо ведь это, Матрёнушка?

- У тебя всё «худо»... – проговорила невестка. – Мало ли чево снится!

– Ох ты дитятко, Матрёнушка... Молодо ты, зелено... Сон сну – розь! Другой сон как в руку положит... Ну а суседко-то?!

- А он чево?

- Я тебе только не обсказывала. Давно ведь уж он меня не давливал, а ныне вот, почитай, подряд давил три ночи. А вчерась ночью это я не сплю и чего-то так-эдак раздумалась, а всё больше про Никитушку... Чую – суседко... Навалился это и давит, и давит. Дай-ко, думаю, спрошу я – и спросила: «к добру ли, к худу ли?». Только, слышь, шепнула это, он так меня прижал, что и косточки захрустели... «Андели-хранители, думаю, да что, мол, за чудо, отроду так не давливал!». И стала это молитву творить... Тут уж немного облегчило, только дверью у нас кто-то, как будто с серцов, хлопнул... Да кто, что, поди, не он? А уж он осерчат – пути не жди...

Затихавший несколько ребёнок снова зарыдал, и молодуха бросилась к колыбели.

– А перед тем вот тоже, как Никитушке-то уехать, ты не знашь, чё ночью-то у нас сдековалось?! – поставила Макаровна невестке новый вопрос.

- Что же? – спросила та с возрастающим любопытством.

- А жёлтинька-та курица взапуски с петухом пела! Мохнонога-та...

- Да может, и не она? – возразила Матрёна.

- Вот то-то и есть, что она! – начала доказывать старуха. – Во вторы уж это петухи: петух скукурикат – и она скукурикат, да ведь тварь так и ловчится перегаркать петуха-та. Ну а ведь уж слышно, что курица. А это ой как худо!

- Худо? – переспросила Матрёна, бледнея.

- Худо, худо... Не к добру! Мне бы, дуре, тогда закрутить ей только голову, да и выбросить наотмашь через порог, ну а я не тово... Дожила до старости, а не знала. Терентьич после уж надоумил: закрути бы, гыт, только ей шилохвоске голову да выфурни наотмашь через порог – вся беда отстанет; только бы сказать одну словинку...

- А теперь разве нельзя? – спросила Матрёна.

– Время опустила! Вот как бы она опять запетушилась, ну так...

Ребёнок не затихал, и мать волновалась более прежнего.

- Спи уж хоть ты, нет на тебя угомону! – наконец вскрикнула она плачущим голосом, и несколько крупных слёз упало из её глаз на разгоревшееся личико ребёнка.

В это время покинула свой угол и Макаровна. Подойдя к окну, она приставила ко лбу ладонь руки и стала вглядываться за окно.

- А будто кто-то и тово... как мельтесит... – протянула она, немного погодя.

Невестка не обращала внимания.

- Право... мельтесит!

- А кто и замельтесил?! С утра вон много ехало, а теперь никого не видно... – сказала нехотя Матрёна.

- Нет, взаболь... Как будто верхом! – продолжала Макаровна, воодушевляясь и приставляя ко лбу другую руку. – Глянь-ко ты!

Молодуха подскочила к окну и начала всматриваться.

- Поп ли, дьячок ли какой... С котомкой... Про чё-то вон Савку спрашиват...

Приостановившийся всадник, поговорив несколько минут со встретившимся ему мальчуганом, направил лошадь к избе Макаровны.

- Ой тошно... К нам, к нам! – засуетилась Матрёна и стала торопливо накрывать скатертью стоявший в переднему углу белый некрашеный стол...


* * *

- Здорово, хозяйка! – словно из рупора протрубил сильным хриплым басом вошедший в избу незнакомец.

Макаровну едва не ударила дрожь, а Матрёна, не зная, что делать, стала укрывать в колыбели ребёнка.

- К Макаровне ли попал я? – того сильнее раздалось по избе от порога, где приостановился нахально улыбавшийся посетитель.

- Ко мне... – отвечала после некоторого молчания оробевшая старуха. – Проходи-ко.. гостенё-ёк бу-будешь! – тихо протянула она, стараясь скрыть свою робость.

- Росгасшивать-то некогда! – снова заголосил незнакомец. – Я вот от Никиты вам челобитье привёз... Велел беспременно сказать!

- Ах ты родимой мой! – начала с изумлением оживившаяся Макаровна. – Чуешь, Матрёнушка, какая нам радость-та!?

- Вот и слава Богу! – проговорила, улыбаясь и оглядывая посетителя с ног до головы, повеселевшая невестка.

- Скажи-ко ты, батюшко, Христа ради, – продолжала Макаровна, – где он, наш родимый?

- Никиту вам теперь, пожалуй, не узнать! – отвечал незнакомец, снимая котомку и усаживаясь к столу. – Казаком стал, красну шапочку надел... Молодей хошь куда!

Незнакомец был коренастый мужчина лет под пятьдесят, с широким одутловатым лицом и рыжей, седевшей уже бородой. Тём но-карие пронизывающие глаза, глубокий шрам на левой щеке, багровый нос с лиловым оттенком и всклоченная борода с щетинистыми, неровными усами придавали фигуре его нечто сродное тем, наводившим страхи, типам, какие манила к себе старая понизовая вольница. Однако ж редкие волосы, связанные на широком затылке в косичку, и ветхая, бывшая когда-то зелёной, но от времени совершенно пожелтевшая хламида, вроде полу-кафтанья, опоясанная ремнём, говорили более за духовное звание незнакомца. И это было так: посетитель кушминской Макаровны был одним из тех Антоновых, Кокшарских, Луповых и других отбросов западносибирского духовенства, в чёрной бесшабашной артели которых нашла себе ярых распространителей грозного мятежа кровавая пора пугачёвщины.

- Где же ты, батюшко, видел Никитушку-то? – продолжала Макаровна свои вопросы, подсаживаясь к посетителю.

- На слободе, на слободе! В Царёвом городище!

- А мы с молодухой и сна-то лишились. Всё одна думушка – где он, наш кормилец. Из Тобольскова вон сколько в ту сторону каманды провалило... Чё уж это и будет, батюшко... ваше бласловенье... Не знаю, так ли те навеличиваю?

- Всё равно... Раньше я, верно, церковну часть правил, был дьячок Бурцов, ну а теперь уж, стало быть, Бог вразумлят послужить царю-батюшке.

- Бурцын, сказываешь? – переспросила Макаровна.

- Бурцов, Бурцов!

- По имю-то как будешь?

Тимофей Иваныч! Был вот, говорю, преж дьячком, а теперь Бог привёл по военной части, вроде как есаула... Везу сичас вот государевы листы – волю православному народу!

- Да батюшко ты мой, Тимофей ты Иванович! – заголосила Макаровна сквозь слёзы, ставая на ноги. – Бабы-то наши всё толкуют, что Пугач-то уж близёхонько...

- Не мели, старуха... – возразил Бурцов отрывисто, стараясь принять важную осанку. – Баба, известно, «волос долог...». Пугача нигде не проявляйся, а вот царь-батюшко инператор Пётр Третей, действительно... в живности! Он как был царём, так царём и будет. На то у ево и царевы знаки... Царицу, вестимо, отправит к немцу домой али в монастырь, ну а сам воцарится, потому... законный.

- С царицей-то, стало быть, не берёт согласье? – вставила Макаровна.

- Ну-ну! – подтвердил Бурцов. – И теперича, значит, он идёт для облегченья православному народу.

- Господи! – перекрестилась старуха. – А с Пугачём-то он...

- Не мели мне про Пугача! – прервал Бурцов непонятливую собеседницу. – Говорят тебе толком, что Пугача нет. Всю рацею про Пугача придумали наши воеводишки. Чуют, вишь, что царь-батюшко понаровки им не даст, ну и тово... несут околесну! Им, вестимо, теперь уж конец идёт. Дело, значит, клонится к тому: ты, мол, ваше блаародье, хоть, к примеру, и добрый был, ну а уж ничево не поделаешь; всячески мы тебя со всем родом искоренить должны... Потому...

- О, тошно! – прервала в свою очередь Макаровна, отирая слёзы. – Учнут, верно, душеньки губить... кровь продевать... Батюшки мои! Чево это только будет?!

- Не плачь, не горюй, Макаровна! – воодушевился Бурцов. – Для законного царя всё можно... Я теперича царский есаул и буду ли, значит, зря, например, болтать тебе? Садись-ко лучше!

При последних словах оратор перевёл взгляд на внимательно слушавшую Матрёну.

- Стало быть, и взаболь о Пугаче-то всё врут? – вставила наконец та, желая поговорить с Бурцевым и скорее узнать более подробно о муже. – Ну а царь-то где теперь?

- Царь-батюшко теперича Оленбург берёт. Ну а потом уж пойдёт и до Тобольскова. Команды у него множима. Кто имеет на себе крест, все к нему идут и для всех у него милость. «Покайтеся, гыт, детушки! Жалую, гыт, значит, вас и весь мой родимой народ крестом и бородой, делю, гыт, на вас барску землю, животы и казну и оберегаю от всяких утесненьев и тиранства. И всех, гыт, воевод вы, детушки мои, должны мне изводить во корень, без остатку...».

- Тошнёхонько! – вставила Макаровна.

- Чтобы была, гыт, значит, вольгота, – продолжал Бурцов, не обращая внимания на замечание старухи, – как ни на есть всякому человеку...

- А команды-то куда это везли? – поставила молодуха новый вопрос.

- Куда... – замялся несколько Бурцов. – Везли на свою голову... Да наши команды, как вам сказать? Худой анвалид и больше ничего! Только народ пугать да ямщика тиранить. Вон теперича из-под Оленбурга, обсказывают, один енерал уж тово... в бега пустил: удрог, значит, от царского гнева. За то и прозвали его Каркой. Выходит, стало быть... ворона»! Да доберётся, поди, царь православный и до тобольской Чичеры, будет уж Денису каторгу народом заполнять да Иртыш кровью заливать!

- Ну а мой-то Никита где теперь?.. Скоро ли домойто? – поставила на очередь свои желанные вопросы молодуха.

- Остался он на Царёвом городище и поступил в нареку армею. Уму-разуму обучил его отец Лаврентей. Поп – дока, худу не научит. А теперь Никита пока с царёвыми есаулами по сторонам ездит: приводят к присяге народ, ну а потом уж пойдут и на слободы. В Утяцкой да и в Белозёрской – ничего, как есть всё в порядке, и народ давно ждёт царя-батюшку, ну а вот ваша Пухова – не то... как будто бы задумыват супротивничать, а всему делу головой тут поп Семён. Батько – лукавый. Ну да, Бог даст, управимся. Я ведь вот скоро и обратно. Домой же Никита придёт уж разве с царским полком.

- А ты-то куда теперь направляешься? – продолжала вопросы Матрёна.

- Я-то? А я до Рафайлова... Тоже есть дело... Там, по Исети...

- Да батюшко мой, Тимофей ты Иванович, – прервала Бурцова любопытная Макаровна, подсаживаясь к нему ближе, – скажи ты мне, родной, не утаи: правда ли, что по верховым-то слободам начали уж народ бить?

- Не верь ты, Макаровна, ничему, – забасил на вопрос старухи, возвышая голос, пугачёвец. – Всё обойдётся чинно, блаародно... Придёт, значит, армея. Сделат теперича проверку казне, посмотрит казённы дела и объявит народу государеву волю. Ежели что супротивного и будет, то разве тому, кто не пойдёт к царю-батюшке... Ну и начальству – тоже... Его действительно... есть приказ зорить и вешать! А народ никто и пальцем не погронет. Так и скажи своим дурам-бабам! Пугача, мол, на свете нет, а есть, мол, законный царь Пётр Третей инператор!

- Сказать-то можно, а кабы, Тимофей Иваныч, моим старушечьим делом... какой привязки не получить, – проговорила в раздумье Макаровна.

- А ты наперво всем не ори, а держи, значит, черёд. Кто у вас теперича тут на Кушме-то больше всех громок?

- Да кто... Устюговы! Да и Вагины тоже, почитай, первостатейны люди, всякими делами на миру орудуют...

- Ну так вот ты и послушай. Я привёз тебе весточку об сыне, а ты мне за это само сходи хотя к Устюговым и скажи, что так и так, мол, был, мол, у меня человек из царского войска есаул Бурцов, проезжал, мол, по государевым делам на Исеть и оставил на всю нашу деревню «царёв лист». Царь, мол, теперича с армеей стоит под Оленбургом, а скоро, даст Бог, пойдёт до Тобольска – волю, мол, народу объявлять да Чичеру изводить. Под верховыми, мол, слободами и теперь много войска находится, и нам, мол, значит, тоже надо скорее свою линию вести...

- Ой ты батюшко, Тимофей Иваныч. Да где мне, старухе, по таким богатеям ходить! А кабы к кумоньку свому родимому, к Ивану Петровичу, к тому бы я сходила. Он наш, одна фамиль – Поляков, да и по невестке-то Матрёнушке в сватовстве приходится.

- Вот и дело, бабонька. К кому-то ты и сходи, да и «лист»-то унеси. Пусть почитают миром.

И воодушевлённый Бурцов, торопливо вынув из котомки лист бумаги, исписанный каракулями, с намалёванным в заголовке красным крестом, положил его перед собой на стол.

- «Лист» этот я прочитаю, – сказал он, вынимая из бокового кармана своей хламиды и надевая на глаза большие круглые очки в модной оправе. – Видишь, Макаровна, вот царёв крест! – продолжал он, крестясь и прикладываясь губами к бумаге.

- Вижу, вижу, родной! – проговорила старуха и также перекрестилась.

- «Божьей милостью, – начал, видимо, недалёкий грамотей, с трудом разбирая написанное и делая продолжительные паузы. – Мы, Пётр Третий инператор и самодержец Всероссийской и прочая. Именное моё повеление: как деды и отцы ваши служили, так и вы послужите мне, великому Государю. Второе: когда вы исполните именно моё повеление, и за то будете жалованы крестом и бородою, и рекою, и землёю, травами и морями, и денежным жалованьем, и хлебным провиантом, и свинцом, и порохом, и вечною вольностью. И повеление моё исполнять с усердием. Ко мне приезжайте, то совершенно меня за оное приобрести можете мою монаршую милость; а ежели вы моему указу противиться будете, то вскорости восчувствовати на себя праведный мой гнев. Власти Вышнего Создателя нашего и гнева моего избегнуть не может никто – от сильной нашей руки защищать не может. Великий Государь Пётр III Всероссийский».

- Господи Исусе! – произнесла умилённо, снова крестясь, Макаровна. – Матрёнушка, перекрестись дурочка!

Перекрестилась и та.

- Вот, други мои, какова нам будет царёва-та милость... Прикладывайтесь-ко, бласловясь, ко кресту царёву! – закончил оратор, ставая из-за стола и отирая подолом хламиды крупно катившийся по лицу его пот.

Макаровна и Матрёна благоговейно сделали несколько земных поклонов и набожно поцеловали намалёванный на бумаге крест.

– Так вот, возьми и унеси этот «лист» к своему куму! – сказал после этого Бурцов, обращаясь к старухе.

- К кумоньку-то я сегодня же слетаю! – проговорила оживлённо Макаровна.

- Но смотри, Макаровна... Уговор дороже денег... Чур – без обману. Сделашь – Никите будет важно. Никиту тогда наверняка атаманом сделают! – сказал в заключение царский человек и, надев котомку, быстро вышел из избы.

После визита неожиданного пугачёвца унылая изба Макаровны заметно оживилась, по крайней мере жильцы её, начиная с самой старухи и кончая шалуном Васькой, почувствовали себя в самом жизнерадостном настроении; затих даже и больной ребёнок Матрёны, словно исцелённый обещаемыми «царёвым листком» милостями.

Проводив пугачёвца, Макаровна положила бережно на божницу радостный «лист», перекрестившись ещё несколько раз в радужных думах о близком счастье своего родимого Никитушки. Но бедная старуха не предвидела, что вместо этого счастья к ней подкрадывается исполнение её страшного сна и тех роковых предзнаменований, какие заключались в озлоблении домового и кукуриканье курицы.


* * *

Прошло около двух недель после посещения Макаровны пугачёвским есаулом. «Царёв лист», оставленный Бурцевым для Кушмы, и несколько других, подобных же манифестов самозванца, распространявшихся приверженцами его в западносибирских окраинах, не замедлили сделать своё дело: значительные шайки мятежников, «предводительствуемые, к сожалению, – как выразился лучший историк пугачёвского бунта Дубровин – по преимуществу священниками, дьячками и пономарями», показались около Тюмени, Туринска и Краснослободска, а наиболее значительная шайка подошла к Царёву городищу – нынешнему Кургану.

Появление мятежнических шаек в указанных местностях вызвало со стороны сибирского губернатора Чичерина чрезвычайные меры: им была сформирована из ямщиков городов Сургута и Берёзова с прибавлением польских конфедератов гусарская рота; при содействии тобольского президента Шевырина было собрано конное ополчение в 900 человек из тобольского купечества; подобное же ополчение, в 120 человек, было сформировано и тобольским ямским управителем Борисовым из ямщиков и подгородных крестьян. Эти войска, разделённые на четыре части, были разосланы в Тюмень, Туринск, Краснослободск и Ялуторовск, причём в первые три пункта было послано сверх того и по одной рекрутской роте. Но пока эти ополчения пришли по назначению, 3000 человек мятежников подступили уж к Царёву городищу. Для отражения их был немедленно сформирован отряд из 1900 человек крестьян и роты солдат с одним орудием под общим начальством майора Салманова. Подходя к слободе и оставаясь сам в резерве с 700 человек, Салманов отправил вперёд капитана Смольянинова с ротой пехоты – 120 человек вооружённых крестьян с одним орудием. Заняв слободу и желая рассеять собравшуюся вблизи толпу, Смольянинов пошёл ей навстречу, но изменившие крестьяне схватили его со всеми офицерами и выдали мятежникам. То же самое сделали крестьяне и с майором Салмановым. Заняв Царёво городище, мятежники повесили обоих предводителей и некоторых офицеров. Большая часть окрестных слобод с населением до 18000 человек перешли на сторону пугачёвцев. В это время со стороны Чичерина было сделано распоряжение, чтобы следовавшая из Кузнецка к приуральским крепостям тринадцатая лёгкая полевая команда под начальством майора Эрдмана была немедленно направлена к месту скопления мятежников. Присоединив к себе в слободе Байчанке секунд-майора Фадеева с рекрутской ротой, Эрдман быстро двинулся к Царёву городищу и был встречен пугачёвцами у Суерской (Осиповой) слободы. Смелой атакой Эрдман рассеял трёхтысячную толпу мятежников, захватил у них всю артиллерию и письменные дела. Оставив на поле сражения до шестисот убитых отрядом Эрдмана, пугачёвцы отступили к Царёву городищу. Преследуя их, майор Эрдман имел с ними столкновения при деревнях Переладовой и Кушме, а затем при слободе Усть-Суерской (Пуховой); далее же, в Иковской слободе, он был окружён толпой до пяти тысяч человек, приготовившихся к встрече и укрепившихся. По советам и указаниям священника Лаврентия Антонова, дьякона Андрея Антонова же, дьячка Гаврила Кокшарского и знакомого уже нам дьячка Бурцова мятежники насыпали вал из снега и расставили орудия. Два дня продолжалась канонада с обеих сторон, и, наконец, майор Эрдман штурмовал Иковскую слободу. Пугачёвцы были разбиты, бежали в Утяцкую слободу, и 24 марта 1774 года майор Эрдман занял Царёво городище.


* * *

На дворе уже третьи сутки выла злая метель – та презлая метель, которая на языке сибиряка не имеет других эпитетов, кроме «падеры» или «татарской баушки»... Особенно же страшной становилась она ночью. И по тракту, и по деревням то и дело перебегали белые лохматые гиганты-привидения. Исчезая в лесах, они снова возвращались в жилые места, словно разыскивая и не находя удачно скрывшуюся жертву. Молчаливая вначале суета этих страшилищ сопровождалась потом жалобным воем и звонкими взвизгиваниями; в антрактах же последних слышались то глухие стоны, то дикий хохот, то пронзительные пересвистывания...

В одну из этих ужасных ночей в знакомой нам кушминской избе, казалось, снова происходило что-то неладное: там, словно одинокие звёздочки, тускло мерцали серебряные огоньки, и под таинственные перемигивания их навстречу завываньям метели из избы неслись похоронные мотивы женских надгробных причитаний. Это был плач осиротевших Макаровны и Матрёны о своём поильце-кормильце Никитушке, «расстрелянном», по заверению архивного обрывка, «среди пущих бунтовщиков в слободе Усть-Суерской» по приказанию грозного Эрдмана...



    (Тобольские губернские ведомости. 1896. № 46. С. 1103-1104; № 48. С. 1137-1139.)




НА ЦЕПИ


В пространной Сибири есть углы, каков, например, отдалённый Енисейск, хронология которых зиждется иногда на пирогах...

В этом старинном городе именин и попоек – когда обыватели его не задумывали ещё общеполезного издания адрес-календаря своих именинников, заменившего им во второй половине прошлого столетия всяческие телефоны, водопроводы и другие современные баловства, а завзятые истребители именинных пирогов в лице местных городничих не проветривались ещё на провинившихся чинодралах, как это бывало во времена блаженные памяти Ивана Борисовича Пестеля – жил-был, или, вернее, влачил свою горькую долю на цепи некий 3-й гильдии купец Никифор Степанович Попов.

Таким образом, злополучная жизнь этого убелённого сединами старца, по приведённым датам, принадлежала всецело семисотым годам.

В это жестокое время сибирское купечество представляло более отхожий, кочевой, чем оседлый класс. Как и многим енисейцам, Никифору Степановичу пришлось сызмала превратиться в коммерсанта-кочевника: на первом плане стояли торговые дела с Туруханском и долгие поездки в Кяхту, далее следовали ярмарочные дела по Ирбити, Макарью и другие отлучки в отдалённые пункты. Всё это заставляло молодого человека покидать надолго родную семью и живать дома, как говорится, «без году неделю».

На тогдашний торговый класс подобные экскурсии отзывались крайне вредно, увлекая коммерсантов в одуряющие омуты разврата, пьянства, мотовства и других пороков. Такие случаи были нередки, и в 1723 году вызвали даже правительственные меры к прекращению зла. Рыскающие повсюду торговцы, говорил указ 29 октября этого года, «прельщали женщин на блуд, обещая пояти в супружество», приживали детей и бросали их. Указом требовалось насильно женить этих развратников на обольщённых женщинах, а в случае упорства – отсылать их вместе с любодеющими к гражданскому суду.

Никифора Степановича такая панацея не коснулась, но случилось другое: в декабре 1773, когда ему был уже 41 год, кяхтинская таможня выслала его, как «сумасшедшего», в Петропавловскую пограничную таможню, откуда он 10 января 1774 года за присмотром казака отправлен чрез Иркутск в енисейский магистрат; спустя же 10 лет, когда Никифору Степановичу перевалило уже за 50, товарищи его в Ирбити также усмотрели в нём «повреждение разума» и тоже привезли домой.

В молодых летах Никифор Степанович куролесил, вероятно, не менее, а потому родители, когда ему было 32 года, постарались обуздать парня женитьбой на енисейской же купеческой дочке Антипиной – моложе его на 10 лет, но юные порывы и прежняя разнузданность смягчились несколько лишь тем, что благоверная не замедлила даровать Никифору Степановичу двух сынков и дочку; на старости же лет плодовито начавшиеся узы Гименея превратились для него в тяжёлую цепь, на которой несчастный высидел у стены родительского крова восемнадцать с лишком лет.

Лежащее перед нами архивное дело Тобольской консистории 1804 года (№ 43) о наложении церковной епитемии на виновных в мучениях старика – его благоверной Елены Никитичны и старшего сынка, бургомистра енисейского магистрата Ивана Никифоровича, – представляет характерные черты тогдашних нравов енисейского купечества.

Никифор Степанович сидел в отдалённом углу своих купеческих «хором» на железной, прочной закрепе, которая своею тяжестью мало уступала даже цепям известных по истории каторги прототипов злодейства разбойников Коренева, Горкина и других. Это была цепь в девять фунтов. Примитивное и, видимо, енисейское устройство её с отдельными по концам запорами было едва ли даже не мучительнее цепей тюремных. Вес цепи увеличивался двумя большими замками, из которых один замыкал конец цепи у стены, а другой как зуб Медузы сторожил шею страдальца.

Самый угол комнаты, отведённой Никифору Степановичу, имел даже некоторые приспособления, устроенные специально для одиночного заключения: поперёк комнаты, в параллель поставленной кровати, было вделано в боковые стены толстое бревно, уменьшавшее простор помещения и свободу узника, мебель же отсутствовала, а у кровати стояла одна неотъемлемая от таких углов принадлежность, чистота которой против тюремных порядков оставляла, конечно, желать много лучшего. Вентиляции не полагалось, и эта комната с гнилой, бьющей обоняние температурой ватерклозета обладала всего единственной дверью, которая аккуратно задвигалась снаружи железным запором.

Будучи заключён сюда в августе 1784 года, Никифор Степанович просидел в этом тюремном углу безвыходно до февраля 1803 года, не освобождаясь даже и тогда, когда в «хоромах», по сибирскому обыкновению, вымораживали тараканов.

Кроме нескольких семей, родственных Поповым, все «градские» головы, состав магистрата и большинство «степенных» обывателей Енисейска, как величались они в городовых делах того времени», с точностью знали всё житьё-бытьё Никифора Степановича, а чиновные власти бывали даже надоедливыми посетителями дома Поповых. Всем им не менее было известно и то, что кроме вспыльчивого, дикого подчас характера, выражавшегося чудачеством и некоторыми странностями, в Никифоре Степановиче не было и тени сумасшествия, что он прекрасно вёл свои торговые дела, служил даже одно время бургомистром. Но жестокие нравы человеколюбия не знают, и несчастный старик сидел бы на цепи, быть может, и долее, если бы не нашёлся избавитель, сохранивший, видимо, человеческие чувства, в лице местного городничего Афанасьева.

7 февраля 1803 года этот Афанасьев донёс тобольскому губернатору Гермесу, что бургомистр городового магистрата Иван Попов держит на цепи своего отца, как сумасшедшего. Между тем, ведя с последним разговор, он, городничий, хотя и замечает некоторую замешанность, но дерзкого ничего нет: старец жалуется только на сына и жену, которые держат его на цепи уже более восемнадцати лет, за каковое время он не бывал ни разу в церкви и не постовал, имея отроду уже 72 года; вообще, говорит много и обладает, видимо, хорошей памятью, так что более чем за 20 лет помнит енисейских и даже тобольских начальников; пищу употребляет нормально, но спит мало, людей же, приставленных для присмотра, не огорчает. Вследствие сего он, городничий, бывши 31 января в доме Поповых, приказал освободить старца от цепи и взял его под свой присмотр.

Получив такие сведения, губернатор распорядился о производстве следствия, поручив это тому же Афанасьеву, но в глазах сынка-бургомистра поступок городничего показался дерзким изветом: Иван Никифорович не замедлил подать в уездный суд встречное прошение, объясняя, что городничим сделано это в отмщение ему, Попову, за жалобу его на то, что он, городничий, всячески прикрывал от ответственности обанкротившегося купца Семёна Толстопятова по иску с последнего Поповым денег.

Толстопятов – не лишне заметить – был тесть Попова, но кляузы и страсть к наживе стояли тогда в енисейском купечестве выше всякого родства.

Несмотря, однако ж, на это, следствие началось, а сынку-бургомистру оставалось одно: попытаться показать тятеньку доподлинно «сумасшедшим» уже другими средствами.

И дело не стало. Иван Никифорович с пеной у рта сослался следователю на веское свидетельство местного специалиста-психиатра, несмотря на то, что енисейцы не имели тогда даже сколько-нибудь сносной аптеки, а от всяческих недугов излечивались банями да настойками. Это был некий штаб-лекарь Папкевич. Этот Папкевич отозвался, что «оный, Никифор Попов, по вкоренении в него безумия, действительно содержится на стенной цепи, но к поправлению его разума по долго прошедшему времени никакой надежды не предвидится; по неоднократным же испытаниям он, Папкевич, находит его в разговорах совсем неистовствующим: он раздирает и царапает тело, кричит, не терпит приятелей и ближних своих и ведёт жизнь без всякого стыда». В заключение эскулап не задумался предъявить даже и причины сумасшествия: «как полагаю, – отозвался он далее, – сие может воспоследовать от долговременной бессонницы, сластолюбия и любострастия, неумеренного употребления лишних незрелых овощей и прочих многих причин».

За таким фундаментальным для дела отзывом эксперта полились на седую голову Никифора Степановича и доказательства сумасшествия.

Первой обвинительницей выступила супруга – маменька Ивана Никифоровича, бдительно хранившая у себя ключи от мужниной цепи.

– Деды-то, прадеды наши по судам не хаживали да и нам не приказывали, – говорила почтенная старушка. – Живём, слава Богу, не как ненабудь – нас добры люди знают, да и мы соответствуем. А уголовство от муженька идёт уж с давних лет. Не раз я, грешница, честно-благородно усовестивала его: «Никифор Степанович, батюшко мой, да побойся ты Всевышнего, чё ты это всё строишь?!». А у его одно – с кулаками да с кулаками. «Оборву, – говорит, – тебе, подхалиме, и нос, и поганые твои губы». Про прежнее время не скажу – сызмала Никифора Степановича не знала; его же роденька толкует, что таким он с малых лет. Когда ему было годков 16, родители тоже не нашли другого средствия – тоже садили на цепочку. И случалось это не один раз. Когда меня высватывали и было смотренье, на его тоже находило; найдёт это так – как какое затмление: заболтает да заболтает, и всё несвойственны речи, и чем дальше, тем хуже; известно, что уж не от добра, а нечистая сила орудует. Но тогда, слава Богу, обошлось. Стали жить не как ненабудь: он это всё по торговле, а я с малыми деточками. Порой и расшумаркатся, да ведь мало ли чего не случатся в семье? И опять же – тихо да смирно. А тут не по один раз: как уедет куда, так и везут домой как шального. Напоследок, как начали подрастать детки, мы лишились уж всякого спокойствия. Разум его как будто уж вовсе помрачился. Вдруг это прискочит бить меня али приступит к ребятам. «Убью, – говорит, – окаянные!» – и пойдёт, и пойдёт; зайдёт ли кто со стороны – тоже всё ругань и ругань. А то пойдёт на болото да начнёт топиться али нанесёт домой всякой гадины да пропастины. Натерпелась, намучилась я, грешница. Такова уж, верно, моя планида, горе-горькая. Покойная свекровушка Настасья Тихоновна – царство ей небесное (тятиньки тогда в живности уж не было) – видит, что укротить его нет уж никакого средствия, как только ставить караул. И сторожили это его человека по два, по три. Один раз, помню, мамонька обжалобила всё это магистрату. Муженёк тогда высидел там 30 недель, и держали его в магистрате тоже на цепочке. Жалобилась мамонька и отцу архимандриту, не один даже раз, и муженька забирали тогда в монастырь; там он тоже высиживал но нескольку дней. После этого года, должно быть, так с четыре он опять был в разуме. Ну а потом уж стало опять находить да находить, изможенья нашего уж не было, и свекровушка попросила добрых людей прикрепить его опять на цепочку в своих уже хоромах. При деле этом был магистратский Иван Скорняков, да и магистратские судьи пожелали этого. Этому делу, верно, что уж лет 18 али и больше. Магистрату это уголовство хорошо известно, да теперь уж, поди, про муженька знают и по другим городам. Свекровушка жила после этого годков с пять. Как упокоилась она, верно, что ключи от цепочки не выпускала от себя и я, не ровен случай, попадут муженьку в руки, что тогда ждать от шального человека? А насчёт тараканов[164 - При упоминании тараканов нам приходит на память другой случай, имевший место в 1884 году в том же Енисейске. Супруга местного казначея – солидная дама, изводя надоевших тараканов кроном, или так называемой парижской зеленью, и в то же время не выносившая проживания у себя старой больной свекрови, несколько дней подряд посыпала в чайник этого зелья и поила им старуху, которая, естественно, отравилась и умерла. Производил следствие местный помощник исправника. Улики были налицо, и мотивированное постановление следователя о заключении обвиняемой в тюрьму утвердил окружной суд. Барыню посадили в тюрьму, и – болото всполошилось. Через несколько дней пригнал из Красноярска дореформенный ещё прокурор, некий Скрыпников, и казначейша от тюрьмы освободилась, следователь забракован, а дело передано другому.] – Боже упаси: морозить морозили – не побью душой, а чтобы муженька изводить – избави Бог, покой его завсегда отапливали.

В таком же духе, лишь с меньшими подробностями, выясняли дело два сынка и родная сестрица Никифора Степановича – монахиня Енисейского монастыря – Домна, а также и остальные родственники.

Монахиня Домна к печальной повести Елены Никитичны прибавила ещё то, что когда Никифор Степанович на шестнадцатом году был послан за чем-то в деревню Елань, то его привезли оттуда связанного верёвками, а когда мать начала развязывать, то он выкусил из руки её кусок мяса и жевал; об этом тогда же заявлено было магистрату.

Производство допросов по делу любопытно было тем, что вся родня Никифора Степановича, в том числе и дети, за исключением одной жены, были допрошены под присягой.

Но ни магистрат, ни монастырь, ни купец Скорняков заверения Елены Никитичны об участии их в усмирении муженька не подтвердили. Поэтому и вопрос о том, кто именно садил Никифора Степановича на цепь, остался по делу тёмным, невыясненным. Зато дело достаточно показывает, что спрошенные по нему степенные обыватели, не родственные Поповым, «говорили да откусывали», а в конце концов разделились на партии, из которых одна, близкая к Поповым, отстаивала наличность сумасшествия, а другая, сочувственная врагу их Толстопятову, защищая Никифора Степановича, сваливала всё на Елену Никитичну и старшего сына.

Под влиянием того же Толстопятова магистрат счёл более существенным заняться другим вопросом – об имуществе Никифора Степановича – и привлечь к ответственности за самовольное завладение родительским капиталом и противозаконном именовании себя «купцом» вместо «купеческого сынка», но и из этого обвинения ничего вредного для Ивана Никифоровича не вышло; сам же он, в свою очередь, при содействии маменьки стойко продолжал доказывать сумасшествие тятеньки, и вместо неблагонадёжного городничего Афанасьева следствие оканчивали уже уездный судья Тимирязев и исправник Решетников.

Но, несмотря, однако ж, на засвидетельствование эксперта «о вкоренении безумия» и целую длинную серию подтверждений со стороны родственников о сумасшествии Никифора Степановича, Тобольская уголовная палата, в которую поступило следствие, напрягала все усилия к обвинению Елены Никитичны и Ивана Никифоровича в жестокости содержания старика. Сентенция по делу уголовной палаты, нужно отметить, весьма многосложна, но отличается крайней безграмотностью и в то же время некоторой витиеватостью тогдашних палатских писунов. Из неё мы приводим лишь некоторые доводы и умозаключения:

«...Домашних означенного Попова показания, между прочим, – говорилось там, – суть неимоверны, потому как сами, участвовав, они подвергали судьбу его в то отяготительное состояние, да ежели что и происходило, то легко, быть может, не от одного сумасшествия, а от пребезмерной, снедаемой печали...

а ежели беспрерывно быть на стенной цепи, то, естественно, случится может и в полном разуме сущее безумие; Никифору же Попову причинено тиранское мучение, и ни малейшего к нему человеколюбия не было...

а потому и заключить должно, что не только о его здоровье, но и о самой жизни мало имели попечение, и видно по столь жестоким поступкам, что та жёнка Елена самого злого нрава и мщение к мужу своему простирала до крайности, а сын Иван вспомоществовал матери своей в её тех поступках и свободно отцовским имением располагал»...

Поэтому уголовная палата определила: ту жёнку Елену и сына Ивана большого Поповых по указу 22 июня 1720 г. отослать без выпуску на покаяние в монастырь, первую – на шесть, а последнего – на два года; имение же Ивана и обороты, какие есть, на сие время предоставить на попечение городового магистрата, который по должности своей расположить должен, как законами поведено; затем меньшого сына Ивана выдержать под караулом неделю.

Городничий представил подсудимых в Енисейское духовное правление, но последнее выполнить это решение «смелости не поимело», и 16 сентября 1804 года представило вопрос об этом в Тобольскую консисторию.

С этого времени потянулась бесконечная переписка по исполнению решения. Тобольское епархиальное начальство заметило палате, что назначение подсудимым сроков покаяния до обязанностей палаты не относится, и вопрос о правильности решения представлен был на разрешение святейшего Синода.

Кончилось всё тем, что злополучное дело по Высочайшему повелению передано было в сенат, решением которого, состоявшимся в марте 1809 года, заключено: жену Попова Елену Никитину, обоих сыновей его и никого из его родственников в бесчеловечном и жестоком поступке с ним виновными не считать и от суда и следствия освободить, а присутствующим Тобольской палаты уголовного суда и енисейскому городничему Афанасьеву сделать выговор: первым – за то, что они, определив жену и старшего сына Попова отослать на церковное покаяние, в противность указов 26 августа 1770 года и 28 февраля 1801 года сами назначили тому покаянию срок, а городничему – за недонесение в своё время начальству о содержании Попова на цепи в его собственном доме; причём всем им подтвердить, дабы, исправляя должности их с лучшим вниманием, руководствовались при всяком случае изданными указаниями под опасением строгого взыскания.

Но решений уголовной палаты и сената Никифор Степанович уже не дождался: состоя под опекой того же Афанасьева, он отдал Богу свою измученную душу 4 апреля 1804 года.



    (Сибирский наблюдатель. 1903. № 5. С. 24 – 32.)




«КАКО НЕ ДИВИМСЯ». (ИЗ ДАЛЁКОГО БЫЛОГО)


Молодой белокурый иподьякон Матвей Климыч Гусынин был сердечнейший человек, соборяне в нём «души не чаяли», да и сам владыка, благодаря ему, вышел однажды из замешательства.

Когда Климычу, как чаще звали его, пришлось раз во время пасхальной вечерни за болезнью коллеги облачать владыку одному, он пригласил помочь ему дьякона Черномазова.

Последний по случаю праздника был «не в своей тарелке» и отзывался неуменьем.

- Смотри только на меня: чего я – то и ты, – убеждал Климыч Черномазова.

- Кабы, парень, тово... не влетело бы; никогда ведь не одевал я! – говорит тот.

- Да ерунда... Делай только то, что я буду делать! добавлял Климыч.

И начали одевать. Черномазов пристально глядел, что делает Климыч, и усиливался во всём подражать ему.

Когда дело дошло до поручей, которые длинными шнурами их обматываются на руках архиерея несколько раз, – у Климыча это кипело, и, не нарушая покоя владыки, он живо обмотал и закрепил свой шнур, но у Черномазова, с которого начинали уже обрываться тяжёлые капли пота, этого не выходило: продолжая не спускать глаз с движений Климыча, он столь же быстро стал наматывать свой шнур, но... затянул его до того, что владыко вынужден был шепнуть тому же Климычу:

- Да что он это? Стянул до боли!

- Шнур немного запутался! – живо доложил Климыч и того живее привёл в порядок путаницу Черномазова.

Растерявшийся дьякон струхнул, но сошло благополучно.

– Беда, если бы не Климыч! – говорил он после. – Он это крутит да крутит, и я тоже, а руку-то стягивает...

Недолюбливал Климыча только ключарь, протопоп Скрежетов; он считал его «выскочкой» и нередко устраивал разные каверзы: то выдаст стихарь не в пору – длинный или короткий, то заметит и доложит «кафедральному» запозданье Климыча к службе, или что-либо в этом роде.

– Стихарь-то, отец ключарь, вы мне, хэ-хэ-хэ... со шлейфом выдали... Запутаюсь... – скажет ласково улыбающийся Климыч.

- Не шить же для тебя новый! – шипит Скрежетов. – Надевай, что дают!

Но Климыч не волновался; отвернётся в угол и приколет лишнюю длину на булавки.

- Бегемот-то... – шепнёт он протодьякону, – выдал стихарь как раз на твой рост.

- Как же служить-то будешь? – спросит тот изумлённо.

- А шлейф-то приколол. Да ведь важно и вышло... Отслужу! – утешается Климыч, и улыбка не сходит с лица.

Раз как-то летом Климычу пришлось попросить у начальства кратковременный отпуск к родным в соседнюю епархию. Ключарь интриговал и тут, но ничего не вышло: отпуск был дан.

Село Мр-ое, где служил старик, отец Климыча, было захолустное, и, благодушествуя в первые дни свидания в родной семье, Климыч скоро начал подумывать о поездке обратно, хотя срок отпуска ещё не кончился.

Но в это время в Мр-м случился переполох: экстренный нарочный благочинного привёз указ, что на днях Мрое посетит преосвященный.

Владыка был новый, ехал в первый раз, и слышно было, что человек был строгий. Отец Климыча и единственный его псаломщик начали готовиться со страхом и трепетом.

Приедет и уедет! – говорил он, по обыкновению улыбаясь.

Да ведь вот горе, Матвей Климыч, как заставит петь да по обиходу! – изнывал псаломщик. – У меня ведь, как небезызвестно и отцу Климу, родителю вашему, настоящего голосу нет – и не от себя, а по случаю болезни; назад тому лет пять я осип и осталась одна фистула, по ноте же и совсем нестоющий, можно сказать, темный человек, крючков обиходных вовсе не разумею. И отец благочинный даже знает!

- Сойдёт! – воодушевлял Климыч, продолжая свою улыбку.

Наступило, наконец, и время прибытия архиерея. Дело было перед вечером. На колокольню с утра уселся один из трапезников, у въезда же в село поставили верхового. Церковь была полна народом. Духовенство стояло на крыльце, где также был и Климыч.

- Бежит! – огласил наконец изо всех сил рёвом принятого в этих случаях сибирского термина гнавший к церкви от поскотины верховой.

Ударили в колокола, и через несколько минут к крыльцу церкви действительно подкатила на взмыленной тройке небольшая повозка, из которой в отцветшей скуфейке, не прикрывавшей растрепавшуюся шевелюру, и белом полу-расстёгнутом подряснике выпрыгнул неизвестный чин, видимо, из свиты преосвященного.

- Замолчи, архиерея пока нет, но скоро будет! – ревел и махал он трезвонившему трапезнику.

А затем, не обращая особого внимания на стоящего в облачении с крестом старца-священника, чин этот столь же громко, словно попал в круг совсем оглохших людей, прокричал:

- Встретить на крыльце, а когда войдёт в церковь, псаломщику петь по обиходу, громко и не торопясь, третий псалом!

Услышав такой приказ, псаломщик побледнел, задрожал и не знал, что делать.

- Держи только обиход, а я пропою! – шепнул не спускавший с него глаз Климыч. – Пойдём!

Псаломщик принял словно «успокоительного», в минуту освежился и пошёл за Климычем на клирос, набитый народом.

- В правой руке держи свечу, а в левой обиход! шептал ему поучительно Климыч. – Обиход держи против себя – я знаю и так...

Прошло несколько минут, и архиерей был уже в церкви; приняв встречу и приветствие отца Клима, владыка направился к алтарю.

Псаломщик в это время по знаку Климыча поднёс к себе раскрытый обиход ещё ближе, и нежный, звенящий баритон Климыча громко и не торопясь заголосил третий псалом «Како не дивимся»...

Поспешая ко всенощной в соседнюю церковь, преосвященный оставался в Мр-м недолго и скоро уехал.

Отъезжая от села, владыка казался в самом благодушном настроении.

– Всё хорошо здесь! – сказал он сидевшему с ним в возке соборному священнику Явленскому. – Чей это псаломщик?

- Парулисов! – отвечал тот.

- Запиши в памятную! – приказывал владыка. – Таких певцов немного, надо взять в собор.

Явленский прекрасно был осведомлён, что пел не псаломщик, и умолчать об этом считал преступлением.

- Но это пел не псаломщик! – сказал он после некоторого молчания.

- Кто же такой? – спросил удивлённый архиерей.

- Это пел Гусынин, иподьякон Енисейского собора; он сейчас здесь временно, у отца.

- Да ему какое тут дело?! Запиши и этого гуся! – изменил свой приказ владыка, настроение которого изменилось.

Что было потом с Парулисовым – покрыто мраком неизвестности, но благодушный Климыч оставался несказанно доволен, что заменил несчастного осипшего псаломщика...



    (Сибирский наблюдатель. 1903. № 6. С. 47 – 50.)




В ГОЛОДОВКУ



I

- Чё, мать... Тресет! – звонко раздалось в береговом перелеске.

- Ой, Онтрюшка... – слабо протянул сиплый голос. – Кхи-кхи-кхи!

Кашель не дал кончить начатого; особенности же выговора с произвольными ударениями показывали, что вблизи были остяки и русский разговор начинался у сына с матерью.

Порывы и завыванья апрельского ветра предвещали метель, но тёмный вечер скоро прояснился. Из-за густых облаков приветливо выглянула молодая луна, и краса северной реки с изумрудной флорой сибирского урмана, раскрылась в полноте: дружная семья любимцев простора сосны и кедра, сменяясь стройной лиственницей и горельефами зубчатых пихты и ели, и прихотливые по крутизнам берегов спуски к воде шиповника и молодых кустарников, словно шаловливой детворы, обозначились на белоснежном фоне до мельчайших очертаний и оттенков, а синие воды Ваха в зеркальных проталинах загорели огнями несравнимой бирюзы.

В это время из перелеска показались две тени, в которых яркий блеск луны столь же приветливо, как бы взамен людского равнодушия, осветил безропотных мучеников беспощадного голода.

Дороги не было, по снежным сугробам, плотно обледенелым от стоявших днями оттепелей, страдальцы-остяки двигались на лыжах.

Впереди шагал и тянул небольшую нарту тот самый Андрюшка, имя которого слышалось в перелеске. Это был неуклюжий парень лет пятнадцати, с бледным без кровинки липом и узкими впалыми глазами. Мальчуган одет был в старую оленью парку, поверх которой была натянута пестрядиная, местами рваная, с разноцветными заплатами рубаха, ворот её был расстёгнут. Обрывок грязной мережи со следами плесени, на котором торчали кривые ножны, опоясывал своеобразную хламиду; через плечо перекинут был охотничий лук, пучок стрел для которого выглядывал из нарты и составлял единственный багаж его. Горе-охотник шёл без шапки, которую заменяла шевелюра русых густых волос, трепавшихся ветром о плечи, благодаря которой парень походил, скорее, на огородное пугало.

Сзади плелась высокая и тонкая, как скелет, старуха. Андрюшка называл её матерью, но действительного имени не знал, так как вся семья его, не исключая отца Ваньки, звала её «пабой». Изнурённая голодовкой старуха казалась сказочным страшилищем, вроде блуждающей Бабы Яги.

Жёлтое лицо старухи, с коротким, расплюснутым и несколько синеватым носом, пестрело следами перенесённой когда-то оспы; от узоров толстого кружева морщин, которым покрыты щёки и лоб, покривились даже глазные орбиты, и для мутных, потерявших цвет и всегда слезящихся глаз остались теперь одни узкие щели.

Исхудалое тело этого страшилища прикрывала суконная, давно истёртая ягушка. Это летнее верхнее платье ваховской остячки, видимо, попало на плечи старухи ещё в молодые годы и оставалось на ней бессменно и в лютые морозы только потому, что имело под собой тёплый когда-то заячий мех. Но теперь ягушка укоротилась, не закрывает даже ног, от меха же остались только лохмотья. Лохмотья выглядывают из-за ворота, рукавов и подола и под порывы ветра усиливаются вовсе оторваться и лететь на волю; туда же рвутся из-под сбившейся набок столь же старой шаленки и остатки седых, не помнящих гребня волос.

Старуха едва передвигала ноги и к лыжам была не привычна. В то время как Андрюшка свободно управлял своими скороходами, под ногами матери они или раскатывались, или сбегались, делая концами прыткие удары. Напрягая все силы, чтобы не упасть, старуха то изгибалась, то выпрямлялась и при помощи бывшей в руках её палки делала всевозможные манипуляции, но палка, в свою очередь, то и дело прыгала по обледенелому снегу, не давая никакой опоры. Всё это мучило старуху и истощало последние её силы.

- У-у, Огггрюшка... – протянула она. – Кхи-кхи-кхи!

Мальчуган остановился.

- У-у... Хуто... Кх-кх-кхи!

- Тресет? – снова как бы в утешение повторил Андрюшка.

Старуха хотела что-то сказать, но кашель не давал.

- Лажись, возить буду! – проговорил парень и пододвинул к ней нарту.

Но старухе, не знавшей в жизни чьих бы то ни было услуг, показалось недобрым делом мучить сына своим грузом, и она отодвинула нарту.

- У, патина! – проворчал злобно Андрюшка.

За перелеском начиналась гладкая равнина, где сугробы были менее. Андрюшка снова пошёл вперёд, свободнее поплелась и старуха.

Вскоре дело дошло до подъёма на крутой утёс Ваха. Тут страдания старухи стали уже невыносимыми. Кроме мучений с лыжами и частого кашля она почувствовала приступы одышки, при которой в обессиленных ногах начались конвульсии, а истощённое тело охватила дрожь. В то же время старуха почувствовала, что горло её давят чьи-то крепкие, словно железные, руки, и через несколько мгновений упала без чувств.

Обострялись, очевидно, последствия прекратившегося питания, выражаясь признаками тетании.

Шедший вперёд Андрюшка не видел падения матери и приковал внимание к другому.

Ускорив шаги перед подъёмом, он неожиданно увидел вперившиеся на него с высокой талины и горевшие зловещими огнями два круглых жёлтых глаза. Это была сова, державшая в когтях какого-то зверька.

Не теряя минуты, парень схватил из нарты стрелу и бросился к талине прямком, но, поскользнувшись, упал в незаметную из-под снега рытвину, увязив в последней и лыжи. Пот градом лил с него, и мережа, как на грех, распоясалась. Чтобы не путаться в ней, Андрюшка не двигался далее и, не спуская глаз с талины, наводил на неё свой лук уже лёжмя, из рытвины.

Сова, видимо, встревожилась и, приподняв широкие крылья, склонилась к рытвине, готовая броситься на неожиданно появившееся в ней чучело. Какой-нибудь миг – и она всадила бы беспощадные когти в растрепавшуюся шевелюру парня, но последний предупредил: жало выпущенной им стрелы пронизало кору талины как раз под ногами совы. Хлопнув крыльями, ночная хищница полетела на противоположный берег Ваха, а по стволу дерева мелькнул падавший от когтей её и сбивавший с ветвей куржак чёрный пушистый хвостик.

Андрюшка стремглав бросился к талине и вцепился зубами в добычу: у хвостика были целыми задние лапки обглоданной совой белки. Жадность парня не имела границ – через несколько минут им было съедено всё, оставшееся от белки, с шерстью и костями.

Облизав попавшую при закуске на рукава и ворот рубахи кровь, Андрюшка привёл в порядок рассыпавшиеся по нарте из пучка стрелы и, перепоясавшись снова, пошёл обратно к старухе.

Последняя хотя и продолжала ещё лежать, не открывая глаз, но, пока парень возился около талины, несколько отдохнула: дрожь и спазмы утихли и болели только ноги.

Но положение матери не произвело на Андрюшку никакого впечатления. В голове остячёнка гнездилась только одна мысль – не сказывать старухе, что он ел; бабы жадны на еду, и старуха ещё дома съела спрятанный им для себя кусок мяса, когда варили последнюю собаку, съела и отперлась; «бабы ясак не платят, баб самих можно варить на еду», – думались Андрюшке слова старшего брата Васьки.

- Ляжишь? – полюбопытствовал парень, подходя к старухе. – Пойдём!

Долго молчавшая старуха едва приподняла голову и, открыв глаза, не скоро спросила:

- Куды?

- К Ваське пойдём!

Старуха не шевелилась, и, видя, что толковать с ней далее бесполезно, Андрюшка начал поднимать её на нарту.

Но сделать это оказалось нелегко: мешали те же лыжи, притянутые к обуви оленьими ремнями. Петли ремней при ходьбе затянулись. Андрюшка никак не мог развязать их. Сначала он делал это руками, а потом стал пробовать зубами, но петли более затягивались. В конце всего бывший на плечах Андрюшки лук попал старухе верхним конном внутрь ягушки и вырвал из меха огромный лоскут. Тело несчастной матери, не имевшей белья, обнажилось, волновавшийся же сын начал усиленно стягивать полы одежды, но узкая ягушка не закрывала наготы и разлеталась по ветру отрывавшимися лохмотьями.

В это время невдалеке раздался хохот филина.

- Ой, хуто... Пилин! – протянула старуха и начала стонать.

Такие же стоны повторило и урманное пугало.

- У, чёрт! – горячился Андрюшка, не обращавший на суеверный страх матери и вещие отклики филина ни малейшего внимания, и быстро выхватил с бедра нож.

- Ой-ой.,. не решь! – умоляла перепугавшаяся старуха.

- Молчи, чёрт! – ревел обозлившийся парень и мигом перерезал ремни.

Лыжи свалились с ног старухи и, равнодушный к наготе и стонам её, сын втащил мать на свою короткую нарту, где она могла поместиться лишь скорчившись.

Отбросив в сторону ненавистные лыжи, он торопливо потянул нарту на утёс.

Усевшись в нарте, старуха немного успокоилась, но вскоре обратила внимание на лежавший около неё пучок стрел, к которым при перевязке их Андрюшкой прилипло несколько кровавых капель.

- Ел? – спросила старуха.

Парень молчал.

Не получив ответ, она потянула пучок и хотела было полизать кровь, но узкие глаза Андрюшки словно сверкнули злобой, и он остановился.

- Не тронь! – вскричал парень и, выхватив у матери стрелы, с жадностью начал грызть их сам.

Крови было немного, и Андрюшка, на зубах которого трещали черенья стрел, вскоре же бросил их матери обратно и снова потянул нарту.

Умаявшись с совой и лыжами, мальчуган уже через силу тянул телеса старухи. Пройдя ещё около версты, он почувствовал усталость.

Утёс давно миновал. Вах отошёл направо, начинался сосновый лес. Остановившись, парень взглянул на старуху. Та дремала, что, по-видимому, его ободрило. Подумав немного, он выхватил из ножен свой нож и, подскочив к ближайшей сосне, отбил пласт коры и вцепился в него зубами. Мёрзлая корявая кора не уступала крепостью любой кости, но, попав на здоровые зубы, не выдерживала натиска и рассыпалась. В промежутках приёмов мальчуган набирал в руку и подносил ко рту снег, после чего снова принимался за кору.

Треск коры разбудил старуху.

- Глодаешь? – послышалось из нарты.

Андрюшка молчал.

? Дай! – приставала старуха.

Парень живо отбил новый пласт коры и бросил матери.

Старуха поднесла кору ко рту, но остатки гнилых зубов не могли осилить крепости её. Пласт выпал из рук.

- Зуб не глодат, – сказал Андрюшка.

Старуха снова потянула к себе кору, но на этот раз пласт за что-то задел и вовсе вылетел из нарты.

Тут в отчаянии она горько зарыдала, слёзы и кашель душили несчастную, начинался новый приступ спазм…

……………………………………………………

Налетевший ветер снова начал свои завыванья, луна исчезла в густоте облаков, и дальнейший путь страдальцев затемнился.

Но куда же шли они?


II

В старое время голодовки ваховских остяков, принадлежавших к ясачным инородцам бывшего Сургутского комисарства (ныне Сургугский уезд Тобольской губернии), были нередки.

Тяжёлые условия ясака, невыносимая ямская служба и другие нововведения с первых же пор покорения Сибири обездолили жалкий народ, нищета которого дожила и до наших дней. Во множестве челобитных, наполненных горькими жалобами, наряду с иллюстрацией произвола воевод, приводятся и ужасы того, что приходилось порой выносить стародавним насельникам Ваха. В жалобах, между прочим, указывается, что при отправлении ямской службы ваховцам «делали великие притеснения всякие приезжие люди: снимали с них платьишко, били и не давали корму». Тягость ямской службы усиливалась более от того, что эту повинность приходилось часто исполнять в то время, когда удобнее всего можно запастись на зиму рыбой: «а лето, государь, – жаловались ваховцы, например, в 1625 г., – живёт у нас немного времени, и, кроме рыбных запасов, у нас, сирот твоих, иных никаких нет»; и если не запастись рыбой, то хоть помирай голодной смертью с жёнами и детьми, и бедные люди, не успевшие сделать тех запасов, принуждены были есть собачину и человечину, одна же остячка съела даже двух своих детей[165 - Буцинский. К истории Сибири Хрк. 1893. С. 13 и 14.].

В некоторые годы голод поражал целые селения, где, не говоря уже о собачине, съедалось всё, что могло приносить хотя некоторое питание иди же давать кипящей воде какой-нибудь навар. Профессор А.П. Якобий, посетивший ваховских остяков в более близкое к нам время (в мае 1894 г.), в дневнике своём, между прочим, записал: «все люди, которых я видел, были плохо одеты; босы все женщины и дети; все без белья; все в лохмотьях и дырявых ягушках». Относительно же питания во время голодовок в том же дневнике рассказывается такой случай. Остяк с женой и сыном десяти лет (из юрт Погаскиных) поехали в сентябре ловить рыбу в дальней речке. Было уже холодно. Остяк заболел, жена его ранее больна была глазами, и рыбы ловить не могли. Запас вышел, остались только мешки из налимьей кожи; их они варили и ели. Потом и это вышло, оставалась ещё старая верхняя одежда из оленьей кожи; её тоже варили и частью съели. На счастье этой семьи, нашёл её кандидат старшины, остяк, ехавший на промысел, дал им своего запаса и поехал за людьми, которыми и оказана помощь умиравшим от голода[166 - Тобол. Губ. Вед. 1895, № 54.].

Более тяжёлой голодовкой ваховских остяков была голодовка 1806 года, прискорбный случай которой – съедение детьми матери-старухи – и составляет предмет нашего рассказа[167 - Данные рассказа извлекаются из дела архива Тобольской консистории 1807 года, № 35: «о наложении на ясашных Мельниковых за ядение матери эпитемии».].

Весной этого года бедная семья старика Ваньки Мельникова, принадлежавшего к ясачным остякам Лумпокольской волости Сургутского комиссарства, ютилась в своей юрте на притоке Ваха – реки Осетровой – и давно уже выносила невзгоды голодовки.

Хлеба давно не было, запас сушёной рыбы был съеден ещё в феврале месяце, промысел же рыбы в осетровой совершенно прекратился. Сыновья Ваньки, лежавшего обыкновенно со старухой своей Катериной на нарах тёмного угла юрты, ежедневно почти уходили на Осетровую для рыболовли, но возвращались домой без успеха.

Кроме стариков семья Чельчикова состояла из трёх сыновей и невестки – жены старшего сына. Большак Васька был коренастый, среднего роста типичный остяк лет за 30, с одутловатым, скулистым лицом, чёрными дерзкими глазами и чёрными же как смоль, очень длинными и густыми волосами, которых он отроду не чёсывал и которые даже в лютые морозы заменяли ему шапку. Отсутствие на бороде всякой растительности и отвисшие лоснящиеся губы, по которым то и дело ударяли с головы сосульки скатавшихся волос, представляли из лица Васьки ту широкую отвратительную рожу, которые столь усердно увозили когда-то в Питер для кунсткамеры. Малые сыновья Ваньки – Андрюшка и Сенька – были ещё подростки; Дунька же, жена Васьки, была крепкая и жирная остячка, одинакового роста с мужем, лет 25, никогда не снимавшая со своего голого тела, как и свекровь Катерина, той засаленной и пропитанной миазмами ягушки, которую надела она несколько лет назад по выходе в замужество.

С начала апреля Васька с Дунькой и братьями, работая на Осетровой, в некоторые дни шлялись также и по урману в поисках белки, но и это было безуспешно. Есть было нечего, а голод давал себя чувствовать. Первое время семья питалась своими собаками, которых было съедено несколько штук. Были еще остатки кирпичного чая, но и это было выпито. Возвращаясь около вечера в юрту с пустыми нартами, голодающие прибегали к единственному средству: отдохнув немного, они снова шли в окружавший юрту лес и снимали сосновую кору; Дунька же топила в это время чувал и кипятила в котле воду. Принесённый братьями пук коры искрашивался и варился. Это одно и составляло пищу беспомощной семьи.

Тяжелее всех голод отзывался на стариках, которые казались живыми мертвецами и двигались только потому, что истребляемая кора если и не питала, то хотя несколько подкрепляла день ото дня упадавшие силы. Они безропотно переносили голод. Но в молодых членах семьи, особенно же в большаках Ваське и Дуньке, обладавших волчьими аппетитами, терпение, видимо, истощалось. Пока пожирались собаки и был чай, дело питания обстояло спокойно, но, когда резерв запаса составила сосновая кора, в мозгах обжор зародились недобрые мысли.

Однажды на льду Осетровой между братьями произошёл следующий разговор.

- Как будем и жить? – начал более бойкий Андрюшка, вынимая из прорубей пустые снаряды.

- Беда, ребята, идёт! – отвечал Васька. – Хоть пропадай! Больше ничего, как баб бить! Бабу можно варить. Баба ясак не платит, спрашивать не будут...

- У тебя Дунька жирна, мяса много... – вставил Сенька. – Бей Дуньку, да и ешь!

Глаза Васьки блеснули яростью.

- Дунька робит, а старуха вот так лежит, только жрать и просит! – проговорил он, возвышая голос. – Её, падину, можно и в котёл спустить...

Сеньке жаль стало матери, и он заплакал.

- А будешь жалеть да скажешь старикам, тебя, чёрта, убью! – заревел, подбегая к нему, Васька и ударил по спине бывшей в руках лопатой.

Андрюшка глядел на рассвирепевшего брата безучастно и в утешение Сеньки сказал только:

- Чево плачешь? Тогда хоть еда будет, сыты будем!

Разговор шёл по-остяцки и кончился ничем. Братья возвратились в юрту по обыкновению с пустыми руками и, как было ранее, начали варить кору.

Старики подвинулись к горевшему чувалу в ожидании похлёбки, а Дунька, заправлявшая варей, стала мешать и снимать из котла сгустившуюся пузырями желтоватую накипь, разливая по берестяным чуманам.

- Вот бы половить вверху по Ваху! – сказал старик, обращаясь к Ваське. – Щука там теперь, поди, уж появилась. Время уж...

Васька промолчал, углубившись в прочно засевшую в голове его мысль покончить с матерью. Совет отца оказался вовремя и облегчал исполнение ужасного плана.

Васька живо сообразил, что убить старуху дома, в юрте, при отце и малом брате, будет неудобно, и решил идти под предлогом рыбного промысла в верховья Ваха и сделать это там.

В ту же ночь после еды были уложены на нарты немудрёные пожитки, а на следующее утро чуть свет Васька с Андрюшкой и Дунькой двинулись в путь.

- Еда будет – Андрюшку пошлём за тобой! – уходя, шепнула Дунька придвинувшейся к чувалу свекрови. – Приходи, щуки, сказывают, много...

В первый день путники отошли вёрст двадцать и, воспользовавшись выкопанной в земле ямой прежних звероловов, остановились на ночлег.

После перехода и усталости голод давал знать себя более резко, и мысль залучить старуху в яму и покончить с ней не оставляла Ваську. Он начал уговаривать Андрюшку воротиться назад и звать старуху.

Парень сначала не хотел идти, но угрозы подействовали.

- Всё равно, – говорит Васька, – рыбы нет и здесь; не пойдёшь – тебя зарежем и съедим, а пойдёшь да скажешь, что щука, мол, ловится, старуха пойдёт, и еда будет.

Молчавшая Дунька тоже присоединилась к разговору.

- Ступай лучше, чем умирать, – сказала она, – еда будет, живы будем!

На утро следующего дня мальчуган живо скрутился и пошёл в отцовскую юрту, а ночью того же дня тащил уже к Васькиной яме несчастную мать...


III

Яма звероловов, где поместились Васька и Дунька, была выкопана в пригорке Ваха наскоро и представляла одно удобство защиты своими пещерными стенами от морозов и вьюг со всех сторон; наскоро же выкопан был в углу её чувал для огня, кривой вывод которого был направлен в сторону реки. Чтобы попасть в эту берлогу, надо было спуститься по узкому отверстию, сделанному в противоположном чувалу углу, с лесной стороны. У прежних жильцов были выкопаны для этого ступеньки, но теперь они затёрлись, и настоящие посетители ухитрились спускаться и подниматься по верёвке, привязанной к выглядывающему из земли, как раз у самого отверстия, горелому пню.

Теперь в яме стоял дым. Новые жильцы хотели нагреть промёрзлое за зиму логовище, и чувал ярко горел, выбрасывая в тёмную высь ночи целые снопы искр, бойко разносимых ветром над сонной рекой и в то же время беспощадно наполнял яму нестерпимой гарью.

Дунька то и дело подкладывала в чувал насбиранный с вечера хворост, муж же, не обращая на неё внимания, лежал перед чувалом на мёрзлом земляном полу, издававшем, в свою очередь, навстречу гари вонючие миазмы. Приподнимая косматую голову, Васька к чему-то прислушивался.

- Ножик есть? – спросил он наконец.

Дунька вынула из стоявшей вблизи нарты кожаный ремень с ножнами, которым Васька всегда опоясывался, подала ему. Тот провёл пальцами по острию ножа и принялся усердно точить его о кусок бруса.

После каждой подкладки топлива яркое пламя чувала усиливало треск, переходивший порой в грохот баттареи, а налетавшие порывы ветра производили другие переполохи: семья старых, искривившихся талин, окружавших яму, издавала пронзительный скрип, в антрактах которого откуда-то издалека доносились то тяжёлые вздохи, то отчаянные стоны. Всё это на другое ухо производило бы удручающее впечатление, но остяцкие уши оставались нечувствительны.

Скоро послышалось что-то сиплое, надрывавшееся, похожее на говор.

Дунька побледнела, засуетилась и в недоумении показала Ваське рукой в ту сторону, откуда слышались звуки. Тот живо бросился из ямы, но скоро возвратился.

- Нету? – спросила Дунька.

- Погода... – процедил нехотя муж.

Около полночи Дунька по команде Васьки наполнила снегом толсто одетый в прежнюю сажу котёл и, установив его в чувал, прибавила топлива. Васька разостлал на пол бывшую на нём малку и, очутившись в длинной грязной рубахе, снова растянулся против огня. Котёл закипел, и чета попила горячей воды.

- Долго... – начала опять Дунька, но Васька промолчал.

Очевидно, они ожидали возвращения Андрюшки с матерью.

Так прошло недолго. Вскоре вблизи ямы послышался голос Андрюшки. Васька снова бросился из ямы; Дунька же опять засуетилась, прибавила в котёл снега и начала выкладывать из нарты берестяные чуманы и потерявшие от грязи свой жёлтый цвет деревянные ложки.

Саженях в десяти от ямы, между продолжавшими свой скрип талинами, Васька встретил едва плетущегося с грузом матери Андрюшку, у которого от усталости и голода подкашивались уже ноги.

Скорчившаяся в нарте старуха дремала.

- У... силы нет! – проговорил истомлённый парень. – Чуть жива... клал на нарту – не ложится... Всё...

- Ы, падина! – не дал договорить Васька.

- Глодать надо... – доканчивал Андрюшка. – Ноги отнялись... пала... лыжи... не даёт...

И запыхавшийся парень исчез в яме, бросив брату верёвку, которой тянул нарту.

Но обозлившийся Васька не обратил на это внимания и начал толкать нарту к яме ногами. Толчки были столь сильны, что лёгкая нарта сделала по стволам талин несколько прытких ударов и едва не разлетелась.

Старуха застонала.

- Ы-ы... падина... Пропасти нет! – заревел Васька.

У спуска в яму лежали железные пешня и две – три лопаты, взятые для рыболовли. Озверевший сын схватил пешню и, подскочив к заду нарты, ткнул в затылок острым концом орудия ненавистную мать.

Старуха издала слабый звук и замолкла.

– Ы-ы, чёрт! – вскричал вне себя убийца и, подскочив к передку нарты, перевернул пешню вверх черепом и с размаху нанёс ещё два удара по лбу умирающей.

Голова несчастной была размозжена, и кровь полила ручьём.

Выдернув труп из нарты, зверь - сын пнул его в отверстие ямы.

Старуха повалилась вниз головой, но растрёпанная ягушка зацепила за торчавший у спуска в яму пень, и убитая повисла, обагряя яму дождём крови.

Дунька и Андрюшка отскочили от чувала и в страхе стояли как вкопанные, не зная, что делать; Васька же моментально отцепил от пня ягушку, и убитая мать растянулась по яме.

Скоро наточенный нож сына блеснул: сдёрнув со старухи ягушку и кисы, он начал полосовать обнажённый труп... Дунька, видимо, пришла в себя и подставила к затылку убитой большой берестяной чуман, чтобы не пропадала даром струившаяся кровь.

Несколько минут – и старуха была изрезана в куски, которые Васька уложил в ту же ягушку, чтобы зарыть в снег.

– А это вари, хлебать станем! – сказал он, подавая Дуньке несколько частей от груди и рук матери.

........................................................................................................................................................

Ужасная трапеза окончена была перед утром, и насытившиеся остяки уснули глубоким сном.


IV

Не спалось только старому Ваньке. Проводив с Андрюшкой мать, Сенька передал отцу разговор с Васькой, происходивший на Осетровой, и к голоду старика присоединилось тяжёлое предчувствие, что старухе живой не быть.

С вечера Сенька приготовил топлива, сварил коры и скоро уснул; старик же промучился всю ночь и на заре, взяв лежавший с ним безотлучно топор, поплёлся, едва передвигая ноги, в близлежащий лес, чтобы поворожить о старухе.

Мы забыли сказать, что большинство старых ваховских остяков, по крайней мере в мнении эксплуататоров их – сургутян, весьма опасные знахари и чародеи, и думаем, что некоторое уклонение в этом случае от прямой нити рассказа не нарушит интереса его.

Там что ни остяк, то ворожей – говорят обыкновенно в Сургуте, и такой ворожей, которого «надо бояться, чтобы не испортил».

Обыкновенно жертвами ваховской порчи являются вахтера местных хлебозапасных магазинов. У сургутян сложилось даже поверье, что «ни один вахтер не выходил из Ваха даром, а всегда залучал себе какую-нибудь болезнь». И потому на должность вахтеров, несмотря на выгоды её, обыкновенно отыскивается охотников мало; если же кто и идёт с целью нажиться, что очень нетрудно при массе тех плутней, которые практикуют вахтера при выдаче остякам хлеба, то часто кончает очень дурно: или умирает, или возвращается в Сургут больной, хотя и успевает за самое короткое время скапливать себе значительные деньги.

Обмануть остяка не хитро, но, заметив раз обман, этот забитый, обездоленный абориген начинает уже мстить, и первым делом пускает на обидчика стрелу. Как он делает это, сургутяне не знают, но, по словам их, конечно, «не без волшебства». И через некоторое время у того человека, которому пущена стрела, начинает по всему телу ходить «то ли гвоздь, то ли кость», и при этом происходит ломота во всём теле. Больной начинает чахнуть и умирает.

Сургутяне всегда с ужасом рассказывают об этом и особенно боятся присутствовать при больных остяках. Когда кто из остяков заболеет, то они обыкновенно зовут к больному своего ворожея, который больного «отпевает». Это отпеванье состоит в том, что ворожей переводит болезнь с больного на какого-нибудь другого человека или даже на какое-нибудь животное. Но чаще всего он пользуется для этой цели русским, на которого переводит болезнь всегда с большей охотой, чем на кого-либо другого[168 - Сиб. Лис., 1901, № 16.].

Принадлежал ли к завзятым чародеям старик Ванька Чельчиков – неизвестно, хотя современные ему синие листы толстой бумаги с жёлтыми, выцветшими каракулями старых писчиков и выдают нам, что при ворожбе о своей старухе он вызывал самого лесного...

Но возвращаемся к рассказу.

Добравшись кой-как по выходе из юрты до ближайшего к ней сосняка и выбрав толстую сосну, старик ударил по ней семь раз обухом топора и семь же раз[169 - Символическое число остяков, о котором автором сообщена для «Сибирского Наблюдателя» особая заметка.] обошёл её кругом, а затем, вонзив в ствол дерева топор, уселся вблизи и начал шептать какие-то заклинания.

Наступавшее утро успело уже разогнать ночные тени, и очертания леса были явственны.

Кончив заклинание, старик поднял голову и начал напряжённо глядеть на верхи сосен.

Через короткое время иглы сосен затрепетали, послышался шум... Начиналась словно буря. И вдруг перед ворожеем как будто из земли вырос неизвестный, чёрный как смоль человек...

Ванька снова что-то зашептал.

- Старуху убили и едят! – отчеканил ему на шёпот чёрный человек и... исчез.

Лес снова прошумел, а ворожей поплёлся в свою юрту.

Возвратившись, он разбудил крепко спавшего Сеньку.

- Ставай, пойдём к ребятам. Мать уж нежива: убили и едят... – сказал старик сыну.

Сенька заплакал.

- Чево плакать? Не воротишь! – утешал старик. – Пока день, надо идти.

Сборы были невелики, и к вечеру они добрались до Васькиной ямы.

- А старуха где? – были первые слова Ваньки.

- Васька убил! – отвечал не задумываясь бойкий Андрюшка. – Не пропадать же с голоду!

Но как ни жаль было старику своей старухи, последнее чувство уже притуплялось и ослабевало перед изнурявшими его острыми, невыносимыми мучениями голода.

- Ели? – спросил он, пристально заглядывая на кипевший в чувале котёл.

- Вчера ели да опять варим! – сказал лежавший на полу обрызганный кровью Васька.

Дунька суетилась около чувала и начала разливать по чуманам сварившееся мясо убитой и первый чуман подала отцу.

Старик судорожно ухватился за чуман и с жадностью начал утолять голод.

- Теперь, ребята, уж не воротишь! – сказал он ласково. – Не надо только сказывать русским, а то – беда...


V

Убийство несчастной Катерины Чельчиковой было вскоре обнаружено. 31 мая того же года сургутскому частному комиссару Баталину было заявлено, что в апреле месяце ясачный Сантуков, возвращаясь со звероловства по реке Ваху, нашёл окровавленную пешню и заячью ягушку, которая также была вся в крови. Подозрение в убийстве кого-то пало на Чельчиковых, в семье которых и не оказалось старухи Катерины.

Васька и Андрюшка сначала путались в показаниях, но вскоре во всём признались; старик же Ванька отозвался, что убийство совершено без него и что, по суеверию своему, он действительно делал о старухе ворожбу и «вызывал представшего пред ним в образе чёрного человека так называемого лесного дьявола», который и сказал, что старуху ребята убили и едят.

Решением дела Тобольской Уголовной Палаты 29 декабря 1806 года было заключено: Сургутского ведомства ясашного Василия Чельчикова за убийство матери своей наказать кнутом – пятьюдесятью ударами – и с обрезанием ноздрей и постановлением знаков, послать в Нерчинск в каторжную работу, а участвовавших в съедении убитой жену того Василия Чельчикова Авдотью и отца его Ивана Чельчикова же отослать к церковному покаянию в ведомство духовного начальства и потом переселить их в другие юрты.

Что же касается остячат Сеньки и Андрюшки, то из поступившего в Тобольскую консисторию из местного совестного суда 17 сентября 1807 года экстракта видно, что первый был присуждён тоже к церковному покаянию, но, будучи в Кондинском монастыре, вскоре умер; о последнем же в совестном суде состоялось такое решение: «Андрея Чельчикова посредством Берёзовского земского начальства представить в подведомственную Лумпокольскую волость скована и при собрании ясашных истолковать ему, что за такое преступление законами поведено чинить, а потом, согласно секретного указа, состоявшегося во второй день мая 765-го года, наказать плетьми и дать тридцать ударов; по учинении ж чего обязать его подпискою, чтоб он на будущее время от таких зловредных поступков удерживался под опасеньем впредь за оныя жестокого по законам наказания».

Заканчивая этот рассказ, не можем не привести в заключение тех печальных событий из хроники голодовок ваховских остяков, которые вынуждают страдальцев на людоедство.

Сильная голодовка от безрыбья и от малого заготовления хлеба в магазины была здесь и в 1719 году. Остяков тогда умерло немало, некоторые же продавали даже детей и жён своих.

Такие же голодовки по всему Берёзовскому краю повторились в 1729 и 1730 гг.[170 - Те же Ведом. 1897, № 7.]

В голодовку 1785 года, когда остяки ходатайствовали о разрешении питаться конским мясом и разными зверями, тогдашним Тобольским преосвященным было дано следующее распоряжение: «По нужде и закону пременение бывает. Ежели нет хлеба и питаться нечем, дозволить и от нечистых скотов или зверей употреблять в пищу; только запретить им, чтобы не ели идоложертвенной удавленины, мертвечины или похищенного и умерщвлённого зверем».[171 - Тобол. Губ. Ведом. 1895, № 62.]

Голодовка 1862 года была ещё печальнее. По каким-то административным соображениям в сургутские хлебозапасные магазины, вопреки настояниям местного начальства, вовсе не было заготовлено хлеба, и некоторые из магазинов (как, например, лумпокольский) были совершенно пусты. Население испытывало все мучения голода и питалось некоторое время кротами, появлявшимися в тот год по берегам речек; по донесению священника Лумпокольского прихода Вергунова, в его приходе умерли тогда с голода 16 человек, в Сургутской же больнице на глазах врачебного персонала умерли той же жестокой смертью пять человек[172 - Те же Ведом. 1863, №№ 7 и 23.].

В официальных отчётах по Сургутскому уезду встречаются такие записи:

1881. Рыба – удовлетворительно; белка, орех – посредственно; мало лисы и соболя.

1882. Рыба – посредственно; белка – тоже; мало лисы и соболя; орехи – весьма плохо.

1883. Рыба – очень плохо; зверь – скудно.

1884. 23 января ваховцы представили приговор своих людей, что у них с 1881 г. неулов зверя и рыбы, белка пропала по обе стороны Ваха, население впало в неоплатные долги казне (мука), потеряло доверие торговцев, местами не имеет тёплой зимней одежды, и обнажённые в холодных юртах просят помощи.

По этому случаю в акте местного исправника записано: 211 человек бедных; полунаги, прикрыты дырявой одеждой и оленьей кожей; без белья и обуви; на груди и руках следы ожогов (сидели у костра в юрте со спиной, покрытой изделием из чёсаного сена); дели тоже совсем голые.

1885. Рыба – плохо; зверь – очень скудно; орех – скудно.

1886. Рыба – плохо; зверь – плохо; орех – скудно. Осенью исправник ходатайствовал о покупке для ларьяхских инородцев рыболовных сетей малого размера (из 286 человек сети имеют только 36 человек), но тем дело и кончилось.

1887. Рыба – очень плохо; зверь – очень плохо; орех – очень плохо.

1888. Рыба – удовлетворительно; зверь – очень плохо.

1889. Рыба – удовлетворительно; зверь – очень плохо.

1890. Рыба – не очень хорошо; зверя очень мало; орех – достаточно.

1891. Зверь – очень плохо; орех – не очень хорошо.

1892. Зверь – плохо; орех – нет.

В 1894 году (в декабре) исправником снова было заявлено, как и десять лет назад, о крайне печальных экономических условиях ваховцев, и только в этом году была устроена возможность некоторой помощи им в счёт их же инородческого капитала[173 - Те же Ведом. 1895, № 54.].

Но где же, спросим мы, наши благотворители. Хотя бы те ближайшие доморощенные Титы Титычи, которые на счёт тех же забитых инородцев умели набить свои толстые теперь карманы?



    (Сибирский наблюдатель. 1903. № 8. С. 39-49; № 9-10. С. 19-27.)




ИЗГНАННИКУ


Не поймут твоих жалоб сердечных,
Безответны останутся стоны, мольбы,
Не откликнется край им родимый,
Где изгнанник, судьбою гонимый,
Уж давно навсегда позабыт!

Не подслушает Днепр их далёкий,
Не завторит им песня соловушки там...
И родная, святая Украйна
Не узнает сыновнюю тайну
И не внемлет тем стонам, мольбам!

Их поймёт лишь одна гостья юга
В свой весенний к постылой сторонке прилёт,
Да и та своей звонкою трелью
Не напомнит тебе дней веселья –
Только сердце больней надорвёт...

Грустна песня той пташечки будет,
И землячка-певунья, сердечко скрепя,
Нежно будет всё звать светлым раем,
Что зовёшь беспросветным ты краем, –
Будет петь о любви, не любя...

_Тобольск,_15_марта_1893_г._




В СВЕТЛУЮ ПОЛНОЧЬ



(СОНЕТ)

Чудные светлой полуночи звуки,
Снова вы слышны над грешной землёй!
С горных высот на печали и муки
Льётесь вы сладкой отрады волной!

Ангельской вестью в житейское море –
К пышным чертогам, где злато кумир,
К ветхой землянке, где слёзы и горе,
Льётесь обильно на томный весь мир!

Тьма проясняется – звёзд мириады,
Реки, моря, ручейки, водопады –
Всё повторяет вас, звуки небес!

Жизнь пробуждается – гор великаны,
Хоры пернатых, тайги и урманы –
Всё воспевает – «Христос наш воскрес!».

_Тобольск,_28_марта_1893_г._




ПОСЛЕ ЛЬДА


Оковы порваны. Свободу золотую
Весна дарит тебе, река!
Лазурь небес ласкает глубь немую,
Как голубок голубку дорогую...
О чём же грусть твоя, тоска?


* * *

«О чём? Невольнице и радости постылы –
Река мне звуки скорби льёт. –
В весне – любовь, в лазури – мои силы,
Но грустно, друг мой, струйкам моим милым,
Что осень снова их... скуёт!»

_Тобольск,_14_апреля_1893_г._




ИЗ ВЕСЕННИХ ГРЁЗ


Сыплется на сад родной
Свежая краса;
Яхонт с изумрудами,
Пурпур, бирюза...

Льет игру алмазную
Роскошь утра там;
Падают янтарные
Росы по ночам...

В новой светлой зелени
Плеск ручья звенит,
Нежной розе шёпотом
Ветер говорит:
«Милой моей розочке
Больше не расти –
На забаву бабочкам
Ныне не цвести:
Нежную любимицу
Медовой росы
Обовьёт, скрутит она
Прядью из косы;
Клятвами, заветами
Отзовётся он,
И... замкнёт цветочек мой –
Сохнуть в медальон!».

_Тобольск,_28_апреля_1893_г._




МАЙСКИЕ СЛЁЗЫ



(К. П. ФР-СУ)

Воскресли вновь
Мечты, любовь,
Приветы, вздохи, ласки.
В тиши ночной
Мы вновь с тобой
И снова... те же сказки.

Лишь ночь темна...
Зарю весна
От нас, мой друг, закрыла.
Ручей замолк...
Как жадный волк,
Метель в саду завыла.

Зелёный лес
Средь сладких грёз
Белеет сединою,
Трава, цветы,
И я, и ты –
Под снежной пеленою...

Родимый край!
В тебе и май
Зимы несёт угрозы!
Ты и весны
Тревожишь сны
И на цветы льёшь слёзы!

Но вспыхнет луч
Из тёмных туч,
И пир весны начнётся –
И в «мраков» край,
Как в светлый рай,
Поток любви прольётся!

_Тобольск,_1_мая_1893_г._




«БАЮ-БАЮ!»


В последний раз
Кудрявчику,
В последний раз
Красавчику –
«Баю-баю»
Пою!

Не прежне, верно, времечко:
Старухам честь прошла...
Уж я ли тебя, семячко,
В покое не блюла?
Раз барыня велела мне
И жвачкой не кормить,
Смотрю – дитя горит в огне...
Да не дала морить!

А тут другой раз дохтур-хам
Мяхстурой стал поигь...
Да пей-ко ты, мол, леший, сам,
Чем парня изводить!
Порой и сглазят крошечку –
Не хочет молочка:
Я знаю, как на ложечку
Поладить с пятачка.
Не станет есть заварочки,
Да вдруг как заорёт –
Помажу из лампадочки
И брюшенько, и рот.
И травку богородскую
Смекаю, где нарвать,
И гущину заводскую
Умею, как подать.
Но крепко спит Михайлушко
Не знат, касатик мой,
Что стара его нянюшка
Уходит на покой!

В последний раз
Кудрявчику,
В последний раз
Красавчику –
«Баю-баю!
Пою!

_Тобольск._




НА ЮБИЛЕЕ



ЧИТАНО НА ВОКАЛЬНО-ЛИТЕРАТУРНОМ ЮБИЛЕЙНОМ ВЕЧЕРЕ ТОБОЛЬСКОЙ ДУХОВНОЙ СЕМИНАРИИ 22 СЕНТЯБРЯ 1893 ГОДА

Сон ли то сладкий, мечта ль легкокрылая?
Иль возвратилась она, моя милая,
Юности краткой заря,
Светочем ярко-блестящим горя?
Моря житейского стихли стенания,
Младости пылкой воскресли желания:
Снова ключом кипит юная кровь
В школе родимой я вновь!
С высей эфира огни самоцветные,
Яхонт, алмазы с морей драгоценные,
Чудной игрою горя,
Льются по выи и персям ея!
Словно царица роскошно-нарядная,
То alma mater моя ненаглядная,
В зелени пышных сибирский елей
Празднует свой юбилей!
Стой же, цвети ты на славу, родимая,
Три полстолетия Богом хранимая,
Пусть же волшебной волной
Льётся ученье на край мой родной!

_Тобольск,_21_сентября_1893_г._




БОГАТЫРЬ ЯГ



ИЗ ОСТЯЦКОЙ БЫЛИНЫ[174 - Любопытная «остяцкая былина про богатырей города Эмдера» впервые была записана в Шумиловских юртах, Меньшекондинской волости, Тобольского округа С.К Паткановым и напечатана в «Жив. Старине» 1892 г. (вып. II). Для стихотворения своего мы берём начальный эпизод этой былины, показывающий до некоторой степени, что жалкий, вымирающий остяцкий народ знал когда-то счастливые дни, владел творческой силой и имел своих героев.]

На берегах реки кристальной,
В кайме игристых, светлых вод,
В веках седых слыл город древний –
Эмдером[175 - Следы Эмдера находятся в юго-западной части Березовского края; в одном старом «Чертеже» говорится: «город Атлим, выше Атлима на Оби 140 в. – Карымкар; выше его 60 в. – город Емдыр; выше его 20 в. – Калым; выше Калыма 10 в. – Обской Большой городок...»; на месте первого ныне находятся юрты Больше-Атлымские, Березовского окр., на месте же последнего – село Самаровское Тобольского округа.]звал его народ.
В истоме сладкой утопая
И стрел Борея не страшась,
На месте райском красовался
Тот городов аръяхских[176 - Остяки говорят, что в древности они назывались «аръ-яхи» (аръ – много и хо – человек) – многолюдье.]князь.
Далёко слава шла о силе Богатырей его в боях,
Из пятерых их самым малым
Был, на ногах оленьих, Яг[177 - По записи С.К. Патканова, у Яга, или Иага, были братья: Хусасылтем, раздробивший долго сушёное конское бедро: Онетсот – кольчугу с сотней торчащих рожков носящий богатырь; Налек-туй – богатырь, носящий звенящую кольчугу, и Пустейпе – богатырь с остроконечным мечом.].
Могуч был Яг, не знал кольчуги,
Не нужен был ему булат,
Померять силу мог один с ним
Лишь дальний город Карпоспат[178 - Следы богатырей города Карпоспата находятся в одной из нынешних остяцких волостей по реке Конде.].
И вечно бы Эмдера слава
Врагам на страх и смерть была,
Когда б красавица младая
В том Карпоспате не жила...
Раз ночью поздней, пред зарёю
Когда в Эмдере сон царил,
Вдруг филин с лиственницы старой
Над Ягом звонко затрубил:
«О чём ты, сокол, всё кручинен?
Тебе ли в горе изнывать?
Давно порхает пташка близко –
Не хочешь сам её поймать!
Всё к югу рвётся от Эмдера
Твоя кристальная река
И быстрой Обью катит волны
До Кеверхуша-старика[179 - Эпитет Конды.].
В святой там сор[180 - Сор – низменное место по берегам рек, затопляемой весной.]стремятся воды,
Торым[181 - Добрый Бог, властитель вселенной]окутал их в туман,
А сор тот с чудным Карпоспатом
В надел Худему-князю дан.
Худем был детищем гагары
И ровно триста лет всё гнил...
Но вдруг пошёл род богатырский –
Князь семь сынов тогда вскормил.
Восьмой Худему дочь родилась –
Страны полуденной краса:
Чернее ночи её брови,
Горят из золота глаза.
И день и ночь глаза те видят
Твою печаль, твою тоску,
И слёзы жемчугом роняют
В твою родимую реку...».
И, тяжело вздохнув в кручине,
Исчез вещун в тенях реки...
Заныло сердце ретивое
Сильней у Яга от тоски...
«О, бойся-бойся, Яг, коварства,
Хитрей змеи гагары род:
Не филин был то – дочь Худема! –
Заговорил тогда народ. –
Не к Карпоспату надо рваться,
Не там искать себе друзей –
Твоя подруга, радость, счастье,
Растёт у северных князей!».
Но нет предела для отваги,
Не знает молодость границ,
Когда красы далёкой чары
Затмят ей блеск родных зарниц...
……………………………..
И с той поры Эмдер навеки
Теряет громкой славы цвет:
Богатыри его – пять братьев –
Дают губительный обет
Идти войной к святому сору,
Ударить в недругов грозой
И завладеть, на диво миру,
Золотоглазою красой...

    (Тобольские губернские ведомости. 1896. № 10.)



СВЯТАЯ НОЧЬ


Ни солнце красное – зари своей кольцом,
Ни звёзд златых плеяды – в трепетном миганье,
Ни бледная луна – серебряным венцом –
Не льют лучей своих, красот, очарованья
Посланнице небес.

Под мрачной пеленой, в беззвучной хладной мгле,
Ты с затаённою игрой надежд, любовью
Спустилась, Божья ночь, к томящейся земле,
Чтобы пред ней, пропитанной невинной кровью,
Быть вестницей чудес...

И лишь ударил в тьме час полночи святой,
Забрезжил в высях свет... Жемчужные узоры
Покрыли небеса Авроры красотой...
Гудят колокола, звучат пещеры, горы,
Шумит отрадой лес...

Ликует вся вселенная и пред Творцом
Гремит Ему о Том, Кто вынес суд Пилата,
Кто в муках, вознося моленья пред Отцом,
Был распят на кресте среди людей разврата, –
Гремит: «Христос воскрес!».

    (Тобольские губернские ведомости. 1896. № 12.)




notes


Сноски





1


Беспалова Л.Г. Сибирский просветитель. Свердловск, 1978.




2


Карнацевич С И. Воспоминания. Рукопись. Фонды Тюменского областного краеведческого музея.




3


Материалы научно-практической конференции «Словцовские чтения», поев. 150-летию И.Я. Словцова. Тюмень, 1995. С.156.




4


Карпацевич С.И. Воспоминания. Рукопись. Фонды Тюменского областного краеведческого музея.




5


Копылов В.Е. И.Я. Словцов – директор реального училища // Ежегодник ТО КМ. Тюмень, 1992.




6


Материалы научно-практической конференции «Словцовские чтения», посв. 150-летию И.Я. Словцова. Тюмень, 1995. С.156.




7


Копылов В.Е. И.Я. Словцов – директор реального училища // Ежегодник ТОКМ. Тюмень, 1992.




8


Так называют у нас хороших кухарок, которые, однако, в кулинарном искусстве не достигли степени поварих.




9


И, между прочим, так называемую «мадеру-топтунец» из чернослива с бадьяжным настоем, в хорошо очищенной водке.




10


Наше тюменское выражение – вероятно, от глагола «удивиться», – означающее водевиль.




11


Отдалённый уголок Петербурга называется Галёрной гаванью; он населён преимущественно бедными чиновниками разных учреждений Петербурга.




12


Против дома Колмакова и лавок.




13


Бензингер. Об оздоровлении городов. Фёдоров. Об удалении нечистот из городов. Эрисман. Различные способы удаления нечистот из городов. Панаев. Земляная система оздоровления городов. Доброславин. Гигиена. Флюге. Руководство к гигиеническим способам исследования. Кениг. Водоснабжение. Кольдевин. Книга по гидравлике, и прочее.




14


В этом числе насчитывается 110 женщин-адвокатов, 165 женщин-пасторов, 320 писательниц, 580 занимающихся журналистикой, 2061 художница, 2136 женщин-архитекторов, 5135 состоящих на службе правительству, 2438 женщин врачей и хирургов, 13182 учительницы музыки, 21.071 женщин-бухгалтеров, 155.000 учительниц и прочее.




15


Предполагая, что на улучшение рек Туры, Томи и верховьев Иртыша ассигновано 1.500.000, я отделяю на очистку русла Туры примерно 400.000 р.




16


Легко понять, что доставка грузов водой от Нижнего до Перми и от Тюмени до Томска обойдётся дешевле, чем чрез Самару, Уфу, Курган и т.д. по железным дорогам, если только по Туре уничтожать перекаты.




17


Точь-в-точь, как в «восточном византийском лабиринте», что показывается теперь в Петербурге в доме Кононова.




18


Паченка – деревня на правом берегу р. Тавды, близ с. Тавдинского.




19


От Тюмени до Паченки 80 вёрст железной дороги и 223 версты водного пути от Паченки до Тобольска. От Тюмени до Артамоновой – 120 вёрст и от Артамоновой до Тобольска – 173 версты, стало быть, разница на 10 вёрст.




20


Плетнёв.




21


Зимний фрахт по скверной, избитой дороге на лошадях от Тагила до Ирбита обходится 10 – 12 копеек с пуда и из Ирбита до Тюмени водой – не более 5 копеек; между тем от Тагила до Тюмени доставка по железной дороге мануфактур обходится около 34 копеек с пуда.




22


Известно, что поводом к образованию Ирбитской ярмарки в первой половине XVII столетия был местный праздник 6 января (Богоявление Господне). В этот день происходил обмен между русским населением и инородцами. Меховой торговле благоприятствовали кругом обширные леса, богатые зверями. К этому присоединилось следующее благоприятное обстоятельство. Русский пионер Бабинов в 1598 году отыскал в Сибирь новую дорогу. Русские товары из Соликамска пошли чрез Верхотурье в Тобольск, и Ирбитская слобода оказалась на половине пути. Здесь торговцы делали привал и образовали ярмарку. В 1643 году царь Михаил Фёдорович утвердил сё существование.




23


В начале XVIII столетия, где теперь Крестовый выселок, было явление иконы пророка и крестителя Господня Иоанна, вследствие чего 29 августа установлен был крестный ход. Стечение народа привлекло сюда для торговли сначала местное купечество, а потом в ней приняли участие и купцы, возвращавшиеся с товаром из Нижегородской ярмарки. Это обстоятельство вызвало движение сюда хивинских и бухарских товаров. Цветущего состояния достигла ярмарка в шестидесятых годах.




24


В продолжение Тюменской ярмарки 1893 г. с 20 июня по 20 июля в таборе хранилось 835.000 кож и оборот его составлял 1.291.480 рублей; оборот же ярмарки по всем остальным статьям торговли не достиг даже полумиллиона рублей. Привезено товаров на 487 тысяч рублей и продана только половина.




25


Рассказывают, что московские купцы обещали городу 1 руб. 50 коп. за квадратную сажень земли; предлагали построить лавки па свой счёт с правом пользования ими в течение 40 лет. Когда явилось тюменское посольство, условия изменились: поземельную плату уменьшили до одного рубля, а право пользования землёю увеличили до 50 лет.




26


Бараки эти по своим удобствам для жизни представляют архитектурную достопримечательность Тюмени.




27


Fandrich в XVII столетии и Fanhrich в настоящем времени означает маленький военный чин, соответствующий подпоручику.




28


В «Тюменском адрес-календаре» рождаемость определена цифрой 386 человек и смертность 447 по отношению к 36.763 чел. обоего пола, что и составит указанные нами проценты.




29


По новейшим сравнительно статистическим данным, отношение между рождаемостью и смертностью в разных европейских государствах выражается следующим образом:


+===================================
| | Рождаемость | Смертность | Прирост |
+===================================
| Россия | 4,7% | 3,2% | 1,5% |
+===================================
| Англия | 3,3% | 2,1% | 1,2% |
+===================================
| Германия | 3,6% | 2,7% | 0,9% |
+===================================
| Австрия | 4,1% | 3,3% | 0,8% |
+===================================
| И тал и я | 3,7% | 3,0% | 0,7% |
+===================================
| Франция | 2,6% | 2,4% | 0,2% |


30


Сбор с лавок гостиного двора в 1873 году был 4920 рублей, в 1883 году – 5198 рублей, и если верить цифре, которую мне сообщили ныне, то к 1893 году сбор с гостиного двора упал на 2958 рублей. Лавки на хлебной площади в 1880 году приносили дохода 2138 рублей, в 1883 году – 2560 рублей, а чрез десять лет, к 1893 году, – 2314 рублей 96 копеек.




31


В Томске в это время было 10 кожевенных заводов, а в Тюмени – 25.




32


Штегеря московских фирм по устройству артезианских колодцев по большей части слесаря и так называемые «учёные мастера» низших школ, а не геологи.




33


Трудолюбивому сам Бог помогает.




34


В думском архиве, известно мне, хранится ещё два любопытных дела: 1) о хождении мёртвых тел по Заречью и об отпуске на них члену управы сыскных и подъёмных денег и 2) о вырублении дерев в загородном саду и о стыде, происшедшем от того городскому голове с товарищем.




35


Некоторые астрономы для наглядного представления относительной величины планет Солнечной системы сравнивают их с плодами таким образом: если Солнце представить шаром в метр (1 ^1^/^2^ аршина) в диаметре, то Меркурий будет равен конопляному зерну, Венера – вишне, Земля – также вишне, Марс – горошине, Юпитер – апельсину, Сатурн – яблоку, Уран – абрикосу и Нептун – персику.




36


Возьмём два чайных блюдечка, чтобы они вкладывались одно в другое, и, сложив вместе, нальём между ними слой воды до самых краёв. Если просверлим на дне лежащего внутри блюдца отверстие, вода из него ударит ключом, и это будет модель артезианского колодца.




37


Названы артезианские колодцы так потому, что впервые были устроены в Европе в 1126 году во французской провинции Артуа. В Египте и Китае они известны были с незапамятных времён.




38


Для библиотеки в городской управе по вопросу об артезианских колодцах приобрету я следующие сочинения: Романовского. О производстве работ по бурению артезианских колодцев в Крыму. С.-Пб. 1871. Гурьева. Первое артезианское бурение на подмеловые воды в Харькове в 1887 году. Квитки. Случай истечения жидкостей. Кроме того, обширные труды Щуровского, Струве, Бартенсона, Сабанеева, Абиха и проч.




39


Известно мне, что в речных наносах окрестностей Тюмени были попытки открыть золото; также московский немец работал.




40


Так, каменный уголь предполагалось встретить на глубине 145 сажен, а его нашли на 142 – 144 сажен: то же повторилось с юрскими и девонскими пластами. Буровая скважина московского артезианского колодца достигла 216 сажен, оставалось для полного успеха пройти еще 35 сажен, но бур сломался. Пределы глубины артезианских колодцев в различных странах следующие: в Сен-Луни – 3843 фута (549 сажен), в Люксембурге 2394 (342 сажени), Люневильский в Кентукки – 2086 футов (298 сажен), Гренелльский в Париже – 548 метров (тоже 274 сажени), в Петербурге на дворе экспедиции заготовления государственных бумаг – 658 футов (94 сажени).




41


Вопреки учебникам географии, на основании многочисленных соображений считаю я Иртыш главной рекой, а Обь – его притоком.




42


Обратимся к модели артезианского колодца, о котором мы уже говорили в одном из примечаний ранее сего. Чтобы с помощью этой модели воспроизвести в маленьком виде бассейн Иртыша, наметим на ней страны горизонта, выполним внутреннее блюдечко до половины песком и глиной и отломим край с северной стороны. Если на западном крае на самом фарфоре, который будет заменять олигоценовый известняк, отметим Камышлов и деревню Курьи, то на песке, отступая на палец от краёв блюдечка, будет Тюмень. Спрашивается, какие слои нужно просверлить на блюдечке близ того места, где мы наметили Тюмень, чтобы вода била фонтаном?




43


Водянистые пески.




44


У меня на дворе есть такой колодец, в который стекает снеговая вода с площади 3600 квадратных сажен и никогда его всего не наполняет. В нём вода держится только на один аршин, но приток её так велик, что может дать в час сотни вёдер. Это и есть первый артезианский колодец в Сибири.




45


Сидение на двух стульях.




46


По ветви железной дороги тарифная плата с 1000 пудов – 19 рублей, а конторы, занимающиеся извозом, тот же груз – 1000 пудов – на лошадях доставляют с вокзала на пристань по 8-10 рублей.




47


У многих растений пыль переносят с одного цветка на другой только насекомые; их прикосновение даёт жизнь в цветочной завязи.




48


Щедрин. Монрепо.




49


Начало этому стилю положено Людовиком XIV. Версальский сад был разбит по плану знаменитого садовника Леонатра. Ученик Леонатра Леблан устроил чудесный петергофский сад, который по тенистым дубовым аллеям и роскошным фонтанам едва ли имеет себе соперника.




50


В бозе почивший Император Александр Николаевич, быв Наследником Престола, в 1837 году удостоил Тюмень двукратным посещением 31 мая и 5 июня. По постановлению городской думы в первый из этих дней установлено было ежегодное чествование события народным праздником в загородном саду, наименованным Александровским. Этот превосходный парк разбит в 1830 – 40 годах смотрителем уездного училища Поповым при содействии учителей Кувичинского, Уткина и законоучителя Льва Словцова.




51


Первый пароход «Основа», выстроенный в Швеции Адьф. Фом. Паклевским, начал движение по рекам Сибири в 1844 году.




52


Царская шлюпка спрятана от публики в так называемом музеуме, который принял вид ветхого сарая; дом Иконникова, где Его Высочество Император Александр Николаевич изволил двукратно останавливаться, так размалёван доморощенным художником, что от прежней архитектуры и следов не осталось. Деревянные солдаты, которыми был украшен сад Иконникова к приезду высокого гостя, куда-то исчезли вместе со множеством гравюр, относящихся к 31 мая 1837 года.




53


Кусок свежего мяса.




54


Тюменские городские головы в затруднительных случаях по управлению обыкновенно прибегают к руководительству и советам екатеринбургского городского головы.




55


У нас есть еврей с университетским образованием, лекарь даже, стало быть, человек, свободный от кабалистики, но мясо скотины, убитой не по жидовскому ратикулу, хотя бы с голоду пришлось умереть, а есть не будет. Твёрдо держится законов Шулхан-Аруха.




56


Для возбуждения отвращения публики к подобных съестным продуктам зараза будет демонстрирована посредством волшебного фонаря.




57


Водки завода Поповых продавалась и бутылки*, которые имели форму человеческой фигуры подобие негра.




58


Супруга Наполеона.




59


Ныне хочет гувернантку выписать. Беда в том, что путняя в Сибирь, к купцам, не поедет, а с непутней намаешься.




60


Деревня вблизи города, где находится Жабынский механический завод.




61


Дорогая копия с картины Репина уже куплена И.И. Игнатовым.




62


По сведениям генерала Обручева, в 1854 г., стало быть, через 10 лет после открытия Тюменского пароходства, в России было только 115 пароходов.




63


Дама эта состоит корреспондентом многих газет.




64


Вероятно, парижский мэр говорил по-французски. Как же поняла его юбилейная публика? – спросите вы. А как понимают многие доценты русских университетов, не зная иностранных языков, профессорские лекции в трёх-четырёх государствах Европы? Русский человек мимику знает; но об этом будет речь впереди.




65


Окс. Физиология, 1880 г.




66


Vierordt. Grundriss d. Physiol. Tubin. 1872.




67


Мясо-молочная кислота, перерабатываемая мускулами, может быть приготовлена лабораторным путём. Принятая внутрь, она действует усыпляющим образом подобно морфию, хлоралу и пр. (Бетшер, Юзефович). W. Preyer Ursache des Sehlafes. Stuttg. 1877.




68


Способ гипнотизации профессора Бернгейма следующий: пациента усаживает в кресло, затем заставляет его смотреть в глаза несколько секунд, до двух минут, и громко, уверенно, несколько монотонно ему заявляет, что глаза его покрываются влагою, что веки его тяжелеют, что он чувствует приятную теплоту в ногах и руках. Тогда заставляет фиксировать два пальца (указательный и большой) левой руки (гипнотизёра) и, если веки при этом сами собою не спадаются, то прибавляет: «Закройте глаза!».




69


Vierordt. Grundriss d. Physiol, 1872.




70


Purkinje. Wachen, schlaf. etc. Braunschw, 1846.




71


Basch. Die volumetrische Bestimmung des Blutdrucks am Menschen. Wien, 1876.




72


Weyrich. Die unmerkliche Wasserverdunstung der menschlichen Haut. Leip, 1862.




73


H. Locher. Ueber den schlaf und die Fraume. Zurich, 1853.




74


Память есть свойство удерживать в душе психические акты; воспоминание есть вторичное появление в пашем сознании прежнего акта.




75


По моим сведениям, в одной думе засыпание гласных, хотя и не под столом, но уже начинается. Нет тут ничего и странного. Некоторые из английских газет говорят, что главным достоинством для члена палаты общин нужно считать умение вовремя спать на заседаниях и вовремя бодрствовать. Таким умением в высшей мере отличается г. Гладстон, которого часто видят преспокойно спящим на своей передней скамейке. Но в этом отношении некоторые депутаты переходят границы и переносят привычку спать во время заседаний и в другие учреждения. Член палаты общин сэр Ричард Темпль, обыкновенно спящий в палате общин, 22 минувшего февраля перенёс этот обычай и в школьный совет, где он также состоит членом. Но там ему не дали спать спокойно, может быть, потому, что он слишком громко храпел. Его товарищ по школьному совету, г. Стенли, смотря на него, сказал громко: «Он охотится даже во сне, как собака». Другой член совета, г. Горобэн, попросил председателя предложить сэру Ричарду Тсмплю спать, но не храпеть, а г. Боуи выразил желание, чтобы сэр Ричард храпел в более приятном тембре. Пришлось разбудить храпевшего, и привычка, удобная в палате, оказалась непригодною в школьном совете. (Прим. корректора).




76


Оплошность, которой мы обязаны сонливости англичан и словоохотливости корректора. Да извинит нас г. Негласный, более не повторится... Ред.




77


К кабакам отношу я и так называемые кислощейные заведения, находящиеся под надзором полиции.




78


Шаховский. «Пустодомы». 102.




79


Акциз имеет двойное значение: урезывание и налог; избрал это слово потому, что оба значения в данном вопросе имеют смысл.




80


Агнесса Сорель жила при дворе Карла VII, который благодаря её влиянию вышел из постыдного бездействия в то время, когда англичане овладели Францией.




81


Изобретатель собственно французской карточной игры. Многие ошибочно думают, что карты изобретены для безумного Карла VI; вообще карты существовали задолго до Карла VI. а французские карты изобретены позднее.




82


Воспитанницы Смольного института.




83


Вычитала из «Нового Времени» слова молодого графа Толстого.




84


Эккарзгаузен. Наука о числах природы. Т. 1., стр. 237.




85


Марш. «Человек и природа», 1866 г.




86


Foissac. De l’influence des climats. “Il tue pour se nourir, il tue pour se vetir, il tue pour se parer, il tue pour attaquer, il tue pour defendre, il tue pour s’instruire, il tue s’amuser, il tue pour tuer”.




87


Кайнозойский период (с греческого катоз – общий, гооп – животное) – это геологический период, в котором встречаются животные, общие теперь живущим.




88


Кравцов. Убойный скот. С.-П., 1886. С. 110.




89


В скобках для сравнения означены те же размеры костей черепа обыкновенного большого домашнего быка.




90


Город Турейск на реке Турье в Волыни. В Черниговской губернии есть чрезвычайно много речек, названных Турьями.




91


В моей коллекции из окрестностей Тюмени находится 32 черепа (неполных), не считая нескольких сот отдельных костей, которые перебывали в моих руках для определения.




92


Прохладное не в нашем смысле, а в смысле тропического жителя. Средняя температура ноября – от +14° до +26°.




93


В средине этой эпохи климат Центральной Европы сделался более умеренным и был сходен с теперешним климатом южных штатов Северной Америки, а к концу эпохи – с теперешним климатом побережья Средиземного моря.




94


Вероятно, сокращённое «самец».




95


Один из длинных дней в году – Фёдора Стратилата – бывает 8 июня, и один из коротких – Алексея Божия человека – 17 марта.




96


У птиц лёгкие внутри тела соединены с пятью парами объёмистых воздушных пузырей и мешков, которые помогают полёту; два из них называются по своему положению грудобрюшными, или диафрагматическими.




97


Talm. Babil. tr. Baba mezda f. 121 (a). Sohar I. Fol. 46 (b). Comm. Rashi ad Talm. Babil. tr. Taanith. fol. 24




98


Talm. Babil. tras. Betza. fol. 16 и tr. Taani fol. 27




99


Во время греческого господства Великий сейм переименован в синедрион. Впоследствии были учреждены провинциальные общины, состоящие из семи «парнесов» (представителей). К концу IX века высшие учреждения сходят со сцены, а взамен этого усиливается власть местных комитетов, которые в Польше получили название «кагала» и «прикагалка». В последнее столетие вместо синедриона евреи создали «Союз всех европейских союзов» (l’allians israelite universel!).




100


Теперь это слово относится к христианам.




101


Каинск основан в 1722 году под названием Каинского паса для защиты страны от набегов киргиз и калмыков; при учреждении Тобольского наместничества в 1782 году он переименован уездным городом.




102


К таким враждующим отступникам принадлежит Дижь-ракель; евреи готовы не только его убить, по и замарать в свином сале со спасительным хевесом (чесноком).




103


Димипский. Евреи и их вероучение. С. 64.




104


Есть у евреев молитва, начинающаяся словами «Отче наш», следующая: «Отче наш небесный! Яви нам милость Свою ради великого Имени Твоего, которым мы себя именуем, и исполни, Превёчный Боже наш, написанное: в то время Я вас соберу, в то время возвращу вас, дам вам славное имя между всеми народами земли и перед вашими глазами возвращу ваших пленных, говорит Превечный» (Гурвич. Еврейский молитвослов. С. 19). Есть ещё молитва, читаемая в день поста, также начинающаяся словами «Отче наш». В ней содержатся прошения об отмщении врагам евреев вместо христианских молитв о «ненавидящих и обидящих».




105


Павлова К. Е.М&lt;илькееву&gt; // Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 76.




106


Путешествие В.А. Жуковского по России // Современник. 1838. №4. С. 12.




107


Горбенко Е.П. К биографии Е.Л. Милькеева // Русская литература. 1983. № 1. С. 203.




108


Е.Л. Милькеев – Н.Я. Зимовскому // Русская литература. 1983. № 1. С 203.




109


Азадовский М.К. Неизвестный поэт-сибиряк (Е. Милькеев) // Азадовский М.К. Статьи и письма. Новосибирск, 1978. С. 18.




110


Горбенко Е.П. К биографии Е.Л. Милькеева. С. 198.




111


Е.Л. Милькеев – Н.Я. Зимовскому. С. 202.




112


Там же. С. 203.




113


Там же. С. 203.




114


Азадовский М.К. Неизвестный поэт-сибиряк. С. 20.




115


Современник. 1843, № 1. С. 142 – 143.




116


Е.Л. Милькеев – П.А. Плетневу (6 марта 1841) // Русская литература. 1983. № 1. С. 207.




117


ЕЛ. Милькеев – П.А. Плетневу (7 сентября 1840). С. 207.




118


Павлова К. Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 185.




119


Веселовский А.Н. Историческая поэтика. М., 1989. С. 219.




120


Современник. 1838. №4. С. 12.




121


Е.Л. Милькеев – П.А. Плетневу (7 сентября 1840). С. 207).




122


Павлова К. Памяти Е.М&lt;илькеева&gt; // Полн. собр. стихотворений. М.; Л., 1964. С. 185.




123


В Москве я слышал от людей, достойных вероятия, про собственное признание Оль-Буля, что в самых критических обстоятельствах его жизни, когда он доходил почти до отчаяния, явился к нему гений музыки и заповедал ему тайну трогать и увлекать людей силой смычка, что и подало идею написать это стихотворение. – _Авт._




124


Говорится о Брюсе.




125


Нынешнее село в 25 верстах от Тобольска




126


Очерки истории Тюменской области. Тюмень, 1994. С 144 – 145.




127


Сибирская советская энциклопедия: В 4 т. Т. 2, Новосибирск, 1931. С. 1103.




128


Тобольские губернские ведомости. 1896. №№ 24 – 26.




129


Сибирский наблюдатель. 1902, № 2. С. 137.




130


Тобольские губернские ведомости. 1866. № 46. (Село Новое находится на территории Уватского района).




131


Тобольские губернские ведомости. 1870. № 9.




132


_Там_же._ 1870. № 15.




133


_Там_же._ 1870. № 16.




134


Тобольские губернские ведомости. 1893. № I. С. 7.




135


_Масанов_И.Ф._ Словарь псевдонимов русских писателей, ученых и общественных деятелей: В 4 т. Т. 4. М., 1957. С. 260.




136


Степной листок. 1911. № 120.




137


Сибирская торговая газета. 1911. №220.




138


Тобольские губернские ведомости. 1911. №42.




139


Общественные ряды везде теперь считаются достоянием городов; там, где они строились частными людьми, общества стараются скупить их. Старина же Тобольск, видно, глух ко всем новым взглядам на городское хозяйство.




140


Знакомая фамилия: чуть ли не тот Цыганкин, о котором давным-давно приводилось мне набирать разные разности для «Вост. Обозрения». Он и тогда уж был с зелёным кондырем, а смотрите... ещё жив! _Примечание_наборщика._




141


Архив Тобольской духовной консистории. Дело 1757 г. № 104: о колоднике Трофиме Разирове, который в пьяном образе говорил такие речи, что-де знаю я за собою слово государево.




142


Пол. Соб. Зак. IV, № 1018.




143


Пол. Соб. Зак. V, № 2726.




144


Пол. Соб. Зак. V, № 2756.




145


Пол. Соб. Зак. V, № 2877.




146


Пол. Соб. Зак. V, № 3143.




147


Люди старого века. СПб., 1880. С. 86, 87.




148


Пол. Соб. Зак. VI, № 4012.




149


История обоз. Сибири. СПб., 1886, кп. 1. С. 276.




150


Дело архива Тоб. дух. копе. 1740 г., № 37.




151


Дело того же архива, 1743, № 41/




152


Дело того же архива, 1753, № 170.




153


Сибирь как колония. СПб., 1882. С. 303.




154


Там же. С. 318.




155


История обоз. Сибири I. С. 276.




156


Там же, II. С. 284.




157


Пол. Соб. Зак. VII, № 4308.




158


Документ относится ко времени императрицы Елизаветы и помещён был также в «Рус. Стар.» 1873, т. VII. С. 58 – 59. См. также ст. «Тайная канцелярия императрицы Елизаветы Петровны 1741-1761» в «Рус. Стар.» 1875, т. XII. С 523-589.




159


Мы нашли подробности устройства кнуга описываемого времени, но встретили запись об этом распространённом орудии палачей, относящуюся ко времени царя Алексея Михайловича, у Котошихина: «...и потом сзади палач начнёт бить по спине кнутом изредка, в час боевой ударов бывает тридцать или сорок, и как ударит по которому месту по спине, и на спине станет так слово в слово, будто большой ремень вырезан ножом мало не до костей...» («О России в царст. Ал. Мих.». 1840. С. 91). Позднее, в 1800 году, кнуг состоял из заострённых ремней, нарезанных из недублёной коровьей или бычачьей шкуры и прикреплённых к короткой рукоятке. Чтобы придать концам их большую упругость, их мочили в молоке и затем сушили на солнце; таким образом, они становились весьма эластичны и в то же время тверды, как пергамент или кость. Если палач действовал усердно, то спина рассекалась до крови с первого же удара. («Рус. Стар.» 1878, т. XXI. С. 481).




160


«Книга Устав воинский о должности генералов, фельдмаршалов...» Сиб. 1719, ч. 2, гл. 6, артик. 10. Не лишнее заметить, что в том же «Уставе» Пётр Великий начертал целую главу (ч. 2, гл. 6) практических указаний пытки. Требовалось, чтобы «особ, которые к пытке приводятся, рассмотреть и, усмотря твёрдых, бесстыдных и худых людей, пытать жесточее тех же, кои деликатного тела и честные суть люди, легчее, и буде такой пытки довольно будет, то не надлежит судье его приводить к большему истязанию. При том же надлежит судье у пытки быть осторожну, чтобы, усмотря подобие правды оного тело, которого пытает, истязанием не озлобить... (т.е. не сделать нечувствительным)». С этой же целью судья должен был выжидать и пока болезнь минется у пытанного раз, чтобы наки и паки пытать.




161


История обоз. Сибири I. С. 207.




162


Ст. Моя: Бытовые черты тоболяков восемнадцатого столетия. «Календ. Тобол. Губ. На 1893-й г.» с прилож. С. 16 и 17.




163


История обоз. Сибири. 1. С. 218.




164


При упоминании тараканов нам приходит на память другой случай, имевший место в 1884 году в том же Енисейске. Супруга местного казначея – солидная дама, изводя надоевших тараканов кроном, или так называемой парижской зеленью, и в то же время не выносившая проживания у себя старой больной свекрови, несколько дней подряд посыпала в чайник этого зелья и поила им старуху, которая, естественно, отравилась и умерла. Производил следствие местный помощник исправника. Улики были налицо, и мотивированное постановление следователя о заключении обвиняемой в тюрьму утвердил окружной суд. Барыню посадили в тюрьму, и – болото всполошилось. Через несколько дней пригнал из Красноярска дореформенный ещё прокурор, некий Скрыпников, и казначейша от тюрьмы освободилась, следователь забракован, а дело передано другому.




165


Буцинский. К истории Сибири Хрк. 1893. С. 13 и 14.




166


Тобол. Губ. Вед. 1895, № 54.




167


Данные рассказа извлекаются из дела архива Тобольской консистории 1807 года, № 35: «о наложении на ясашных Мельниковых за ядение матери эпитемии».




168


Сиб. Лис., 1901, № 16.




169


Символическое число остяков, о котором автором сообщена для «Сибирского Наблюдателя» особая заметка.




170


Те же Ведом. 1897, № 7.




171


Тобол. Губ. Ведом. 1895, № 62.




172


Те же Ведом. 1863, №№ 7 и 23.




173


Те же Ведом. 1895, № 54.




174


Любопытная «остяцкая былина про богатырей города Эмдера» впервые была записана в Шумиловских юртах, Меньшекондинской волости, Тобольского округа С.К Паткановым и напечатана в «Жив. Старине» 1892 г. (вып. II). Для стихотворения своего мы берём начальный эпизод этой былины, показывающий до некоторой степени, что жалкий, вымирающий остяцкий народ знал когда-то счастливые дни, владел творческой силой и имел своих героев.




175


Следы Эмдера находятся в юго-западной части Березовского края; в одном старом «Чертеже» говорится: «город Атлим, выше Атлима на Оби 140 в. – Карымкар; выше его 60 в. – город Емдыр; выше его 20 в. – Калым; выше Калыма 10 в. – Обской Большой городок...»; на месте первого ныне находятся юрты Больше-Атлымские, Березовского окр., на месте же последнего – село Самаровское Тобольского округа.




176


Остяки говорят, что в древности они назывались «аръ-яхи» (аръ – много и хо – человек) – многолюдье.




177


По записи С.К. Патканова, у Яга, или Иага, были братья: Хусасылтем, раздробивший долго сушёное конское бедро: Онетсот – кольчугу с сотней торчащих рожков носящий богатырь; Налек-туй – богатырь, носящий звенящую кольчугу, и Пустейпе – богатырь с остроконечным мечом.




178


Следы богатырей города Карпоспата находятся в одной из нынешних остяцких волостей по реке Конде.




179


Эпитет Конды.




180


Сор – низменное место по берегам рек, затопляемой весной.




181


Добрый Бог, властитель вселенной