422 Сазонов Мамонты и фараоны
Геннадий Кузьмич Сазонов





Геннадий Сазонов

Мамонты и фараоны







СЛЕДЫ


Долго, уже третью неделю я ищу его, тороплюсь по следу и никак не могу настигнуть.

— Был?

— Был, — отвечают охотники и оленеводы. — Ушел три дня назад.

Проседает пепел над глазницами кострищ, еще матово тускнеют головешки, еще четко печатается его след на отсыревшем песке.

— Ушел… два дня ушел. Рочев его ведет, — сообщают в чуме.

Вокруг костров вылизанные псами банки. Он ел украинские борщи и ел абрикосы. Догоню его и попрошу абрикос. Хоть один.

Две недели назад на его стоянке в кусты брошены две коньячные бутылки. В них еще тлел, горчил, затухая, запах. Смятая пачка «Шипки», зеленая шерстяная нитка от свитера. Бронзовели пистолетные гильзы, а по кустикам брусники заплетались колбасные шкурки.

И много следов… Он принимал гостей, оттого мусор и окурки на ягельной поляне посреди кедрача. Каждый курил свою марку. Махоркой дымил Канин: точно, это его окурки-бычки. И вот его след — он всегда, из сезона в сезон, ходит в кирзовых сапогах сорок пятого размера. Откуда же спустился Канин? Ивушкин, нервный и вспыльчивый, нетерпеливый и упрямый, раскурив «беломорину», враз бросал, чтобы запалить другую.

На обрывках бумаги, на спичечных коробках, на березовой коре зарисовки обнажений и торопливые эскизы геологической карты, складки, зигзаги разломов. А эти резкие и чересчур категоричные штрихи проводил Лев, перечеркивая уже всем привычные направления пород, разворачивая их веером, как колоду карт.

Гости пили коньяк, курили турецкие табаки, у них кружились головы, и, сплевывая абрикосовые косточки, они показывали Льву свои карты. Точно! Здесь был Шустов, Ивушкин, Белоглазов. Кто-то шестой молчал. Лев сидел под березой — на коре остались зеленые пушинки свитера, здесь он сидел, курил и кивал головой, чутко и внимательно слушал. Он распалял их новой гипотезой, подтверждая ее найденной древней фауной, место находки которой он знал один, но показывать не собирался. Ему верили, что он нашел фауну.

А потом они стреляли по кедру, дырявили его и громко орали, когда пуля сочно срывала розоватую, такую теплую кору.

Потом, уже потом, когда они посмотрели все карты и Лев выслушал всех и многое запомнил, появилась вот эта бутылка спирта, у которой второпях непослушными руками сбито горлышко. Спирт развязал языки. Канин, наверное, захмелел и бубнил о том, что лучше геолога, чем он, еще не бывало. В августе, когда во рту все лето ни капли, хмелеешь быстро. Канин обязательно дарит то, чему радуется сам, раскрывая широкий добрый рот. Наверное, это он протянул Льву ярко-красный гранат, но тот выпал из рук и затерялся среди мусора. О! Какой кристалл!

Около Оленьего рога он потерял носки, в диковинном карельском рисунке. Здесь же валялись батарейка из транзистора и обрывки бумажонок с едва заметными контурами геологической карты. Но породы, как было видно из значков, не хотели ложиться в складки, а бились друг о друга, рвались и тупо упирались, залезая в чужие непонятные поля. Лев рисовал карту, но та не получалась. Тут было все проще — породы падали по-иному, а он не смог того увидеть. Что он, разучился думать, здесь же все проще?!

На речушке Ялбынья к нему приходила женщина. На золотистом песке печатается след узкой ноги, такой маленькой, что можно прикрыть ладошкой. Она не вошла в палатку, а присела вот здесь, на темный лобастый валун. Она ждала его недолго — две выкуренные сигареты, одна из которых раздавлена до трухи. Она уходила от него гордая, рассерженная — пятка глубоко тонула в песке. То была невысокая золотоголовая женщина — на ветке, что мне по грудь, задержалась тонкая волосинка, легкой паутинкой бабьего лета. Он догонял ее прыжками, через кусты можжевельника, оставляя на них зеленые пушинки свитера. Она пересекла реку и исчезла. В этом месте глубоко в глину втоптан окурок — Лев ждал, когда она обернется. А может, он прятался от нее, в этих малорослых редких кустах, а она увидела?

Затем он пристрелил кедровку, а потом сову. С двух оленей он не стал снимать целиком шкуру — вырезал только языки и тугое вымя молодой важенки. Олененок долго кружил и топтался вокруг матери, ничего не понимая, а потом, испуганный ее неподвижностью и молчанием, умчался в далекий тоскующий горизонт. Здесь у груды костей и мяса я наткнулся на росомаху, она, обернувшись, открыла на меня жаркую пасть, и я не пожалел патрона. Росомаха харкнула и уже мертвой рухнула в последнем прыжке в десятке метров от меня. Бессмысленно, но у меня сдали нервы.

Третью неделю держу его след и никак не могу понять извилистый, весь в рывках, судорожно ломанный зигзаг его маршрута. Расстояние между его кострищами все больше и больше сокращается, словно у него перехватывает дыхание, словно он грузнеет и ему все тяжелее передвигать ноги. Лев ломился через чащу, не разбирая дороги. И уже тогда, совсем незаметно, во мне стала рождаться и укрепляться уверенность, что Лев торопится от кого-то уйти, чего-то ищет, не находя. Лев ломится через кусты, и его мотает страх.

Перед бродом, под хребтом Маленьких Богов, одна его лошадь потеряла две подковы и обезножела. Она не пускала караван вперед, и он пристрелил ее. У брода под обрывом кричало воронье. У ручья Трех Кедров в узел склубились следы. Они поворачивали сначала на север, вдруг рвались на юг, но потом резко и решительно свернули в долину реки Туманов.

И там я потерял Льва. Дождь… Трехдневный мутный дождь. Ни следа, ни дымка костров, ни сломанной ветки.

Чертовски устал. Почти нечеловеческая усталость, будто искал его всю жизнь, ни разу не остановившись, ни разу не вздохнув. Мне ведь нужно было только поговорить, только поговорить с ним, показать ему первую в своей жизни карту, ту самую, что мы зубами выдирали из хребта Ветров. Показать ему, одному из кураторов, геологическую карту.

С чего все это началось…

Я был тогда в маршруте, когда Лев пришел в лагерь, посмотрел наброски нашей карты и кинул сквозь зубы: «Щенок». Но ведь это были только наброски! А у Льва — имя, имя-броня, имя-пьедестал и имя-хранитель! Он воздвигал свое Имя годами труда, словно крепость, и смотрел теперь из него, как из бойницы. Он действительно взаправду «геологический лев», и всегда и везде — на геологических сборищах, в статьях и картах — чувствовалась его львиная поступь, его хватка, его тяжеленная и жесткая львиная лапа. Он не признает компромиссов и давит всех, кто поднимает новую идею. Я слышал, как он называл седых мудрых зубров геологии идиотами.

Откуда у него это беспощадное право бросить — «щенок», кинуть старому геологу — «идиот»? Чем заплатил за него Лев? Наверное, право было? Но чем он его заработал? Что он деспотичен и крут, это я знал давно. «Не стоит баловать людей, они становятся рыхлыми и гниют на корню», — говорил он. Наверное, он был удачлив, ему больше других везло. Бывает так: удача за удачей, и прокладывается дорога. А другой бьет и бьет одну тропу, а с тропинки всегда легче столкнуть человека…

Три недели погони.

Уже многое удалось узнать по следам: я понял, что Лев еще силен, у него крупный шаг, твердая рука, он шел хозяином этого леса, сокрушая все на своей тропе. Но мне казалось, что ему страшно. Только чего? Может, тогда еще, разглядывая наброски нашей карты, он понял, что мы на верном пути и сумеем рано или поздно доказать свою правоту? И ему позарез нужна сейчас новая карта, новая принципиально, переполненная мыслями, идеями, пусть даже парадоксами, но чтобы она была по-юношески дерзкой и в то же время глубокой. Но есть ли у него на это силы?

Я представлял себе, как подойду к его костру и сяду рядом с ним, и буду говорить умно, твердо, решительно. Я не желаю, чтобы меня публично били наотмашь, а кругом все хохотали. Этого больше не будет! Мне хотелось встретиться с ним у камня, у скалы, один на один, с компасом и молотком. Встретиться и обо всем поговорить попросту, пусть даже грубо, но по-мужски. Ведь я должен узнать, черт возьми, почему в нем столько силы, я должен почувствовать, откуда она и действительно ли то сила.

Все очень просто: наша партия сработала другую, совершенно иную карту, непохожую на ту, что пятнадцать лет назад рисовал Лев. У нас другая карта. И все из-за того, что в этот сезон партия вышла неожиданно, будто врасплох. Меня взяли за шиворот и выбросили в совершенно новый для нас район: «Снимай, дай карту!» Но ведь мы так мало знали о тех, кто был здесь первым, не знали их мыслей, выводов, смутных догадок и прогнозов, не знали ничего о прошедших здесь маршрутах. И мы искрошили район. Вдребезги. В лоскуты…

Мы увидели вещи такими, какие они есть — обнаженными и глыбистыми, до бесконечности сложными и прозрачно простыми, не придуманными и не испорченными человеческим воображением. Мы просто не знали тогда, что над нашим районом давно уже тяготеет догма, приговор «корифея», который не подлежит обжалованию. Перспективы района решались однозначно — там ничего не ожидалось.

«Щенок!» — сказал Лев. А у нас новая, никому еще не известная, никем еще не виданная карта вновь открытой земли, новых древних рек и вулканов. И я обязан был показать ему…



Заросший и усталый, голодный и изодранный, набрел я на избушку манси, маленького лесного человека. Рвал и гудел снежный буран — зима внезапно и вероломно ворвалась в августовскую тишину, и ущелья гремели огромными глотками, и меня так тащило и кидало, что я едва выскочил из этой заварухи.

В избушке кисло пахло шкурами, скреблись мыши, жарко и красно дышала печка, а буран подвывал за стенкой, гудел звериными голосами, и качался огонь в лампе, ярко-красный огонь с черными хвостами. Мы с хозяином манси набивали патроны, заталкивали пыжи, гильзы и молчали. Курили и рвали какие-то пожелтевшие бумажонки из растрепанной папки, такой нелепой в избушке, будто далекое видение города и какой-то конторы. Одна бумажонка, шурша, распрямилась и вдруг открылась на его имени.

Я увидел его имя здесь, в полусумерках дымной лесной избушки, и почти равнодушно удивился. Вначале даже не понял. На клочке бумаги, среди строчек металось его имя, 1949 год. Фамилия и несколько слов — «докладываю, предупреждаю… неоднократно». И дата. Больше ничего не вмещалось на бумажном обрывке.

И вот я читаю всю ночь, без сна — только мелкая дрожь и муть. Радиограммы… приказы… доклады… списки, акты старой экспедиции, той самой, что проводила работу в нашем районе много лет назад.

И я вижу его путь. Путь Льва к тому имени-броне, за которым он засел сейчас, как в дзоте. Вначале техник, инженер-прораб, старший геолог… главный. Ни одного срыва, стремительная, как луч, прямая. Его докладные, его доносы, подножки, которые он ставил другим… Он душил медленно, расчетливо, неумолимо. Как только он мог жить после этого, — жить, работать, любить и смотреть людям в глаза, принимать их внимание, почет, уважение? Не могу понять!

— Где взял? — спрашиваю манси, маленького лесного человека. Он улыбается мне дружелюбно и добро и показывает вниз по реке.

— Там база, бросили базу и ушли. Много бумаги. Больше никого давно нет. Трубы, железо, бумаги…

Старая база встретила меня печными трубами, развалившимися срубами домов, битым, обожженным кирпичом, горами ржавых банок и битых бутылок. Чернеют кучи угля, трухлявые бревна, рваные сапоги. Почему-то мне поверилось, что Лев придет сюда.

…И я увидел, как осторожно подходил он к покинутой базе, не хрустнул сучок, не шелохнулась трава, только чуть-чуть вздрагивали кусты, когда он притрагивался к ним и раздвигал плечом. Он подбирался, хотя знал, что здесь никого не должно быть. Он был похож на волка — умного, осторожного, постаревшего, в шрамах и царапинах, узнавшего все капканы и хитрости человеческих приманок. Он торопился за бумагами, которые когда-то подписывал, торопился на покинутую базу, где начинался его путь. Оттого я и потерял его, он оторвался от каравана и шел сюда один. Он бы мог прилететь сюда на вертолете, конечно, мог. Но он должен пройти площадь пешком, осмотреть скалы и создать новую карту. И еще он не хотел, чтобы кто-то знал о его появлении здесь.

Он увидел меня и вздрогнул от неожиданности, от моей неуместности: ведь моя стоянка где-то за полторы сотни километров. И Лев узнал меня. Какие у него синие и прозрачные глаза! Он ласково говорит мне «здрасте» и видит, что я держу в руках папку, ту самую, за которой пришел он. Я отвечаю ему «здрасте», тоже кланяюсь и показываю, как он, в улыбке зубы. Мы так тепло улыбались друг другу.

Потом я встал, засунул папку в сумку и, повернувшись, пошел по тропе. Всем телом, всей своей жизнью я чувствую, как он вспоминает сейчас тот день, когда назвал меня «щенком». Шаг… шаг… еще шаг. Сейчас он думает, что я пришел мстить, пришел что-то вырвать у него шантажом. Не торопись, не торопись, говорю я себе, не спеши, волки стали редкими. Я уже точно знаю, что в нем все перепутано, что ему осталось или крикнуть от бессилия, от тоски и выплеснуться в вопле или…

— Погодите! — крикнул Лев хрипло и полузадушенно. — Постой, друг!

Я обернулся. Он стоял на тропе, и по опущенному стволу ружья стекала тяжелая, как картечь, дождина, все лицо его дрожало в испарине, потное лицо с посеревшими губами.

— Погодите!

Он опустился на упавшую стволину, и я увидел, что он стар: бессильные плечи, повисшие руки, выцветшие глаза. Я остановился.

«Я уважаю твою карту», — уверяли его глаза.

«Я презираю тебя, — кричали они. — Ты трус, и ты боишься меня».

— Отдай мне бумаги! — проговорил он. Он сгорал на глазах, обугливался, уменьшался, будто испарялся или усыхал. Я молчал и не знал, что мне делать, потому что не хотел никого унижать. Хотел я только одного — чтобы он оставил всех в покое. Ведь он уже стар, он — то прошлое, к которому мы никогда не вернемся, то прошлое, в котором так много боли. — Ну зачем тебе эти старенькие бумажонки? Выведешь меня на чистую воду? Ну, пусть я мерзавец… А чем ты лучше? Ты выслеживал меня, как зверь, и вот выследил. Но вспомни, разве в свое время ты не научился у меня многому? Разве твоя карта не выросла из моей, пусть отталкиваясь от нее?

Он говорил долго. Доказывал, что нужно забыть старое, что давным-давно пора забыть то, в чем мы путались и ошибались, забыть и жить сегодняшним днем. Нам без того хватает дел и волнений.

Мы там и заночевали, на покинутой базе. А утром он заболел. Метался в жару и бредил и, сбиваясь, торопясь, пересказывал мне свою жизнь, путаную и клочковатую. И я тащил его на себе к избушке маленького лесного человека, и уговаривал его держаться, и знал, что сделаю все, чтобы он выздоровел и выжил.

Но когда он поднимется на ноги, я все равно скажу о нем все. Я должен это сделать. Хотя бы ради него самого.